Михаил Магид

Вечно зеленеющая ветвь. Рассказы

МУМА

 

Мою прабабушку родственники называли Мума. Я не знал, откуда взялось это домашнее прозвище, вызывающее нелепые ассоциации с чем-то африканским. Мария Соломоновна – так-то лучше; даже величественно звучало, но не называть же ее дома подобным образом. Позже узнал, что «мумэ» на идиш – «тетя, мамина сестра».

Мне запрещали без стука входить в ее комнатку (три на четыре метра) и рекомендовали вообще не слишком часто туда заглядывать, так как прабабушке постоянно нездоровилось. Мума же, со своей стороны, души во мне не чаяла, и я постоянно играл у нее. Глупые это были игры.

Как-то раз она пожаловалась, что ей неудобно спать. Причиной стало то, что я рассыпал на ее постели мелкие игрушки, их забыли убрать, и они натерли ей спину. С тех пор я, пятилетний, часто оставлял на ее диванчике игрушки. Я прибегал к изощренной хитрости. У меня имелось несколько больших игрушек – странная розовая чебурашка, зеленый пластмассовый пулемет, малинового цвета металлический автомобильчик, бурый плюшевый медведь. Я разбрасывал их по кровати, маскируя, с их помощью, более мелкие игрушки, которые засовывал глубоко в складки одеяла. Мысль была такой: когда станут убирать большие предметы, расположенные в случайном порядке, никому не придет в голову, что под ними могут скрываться другие вещи.

Не думаю, что хотел причинить ей боль. Меня будоражило другое нелепое желание: хотелось, чтобы все эти предметы отпечатались четкими следами на ее спине. Вроде бы спина Мумы – пластилин, из которого я пытался что-нибудь слепить.

Родители ругали меня, справедливо указывая на то обстоятельство, что подобные выходки способны причинить неудобство прабабушке – человеку пожилому и нездоровому. Но меня это ничуть не смущало. Дело в том, что я не любил ее, а, кроме того, боялся. Вряд ли в раннем детстве я видел ее часто: мы жили на другой квартире, и лишь когда мне исполнилось пять, съехались с Мумой. Наверное, поэтому я и воспринимал ее как чужого, постороннего человека, неприятного, возможно, опасного. К тому же, она казалась мне ужасающе некрасивой и старой, чего я не мог сказать о прочих своих родственниках: в сравнении с Мумой их лица и тела выглядели чуть ли не ангельскими. Постепенно я перестал ее бояться, но отвращение не исчезло. Впрочем оно не мешало искать и находить в ее комнате убежище...

Родители часто ссорились между собою, доходило и до драк. Применялись телесные наказания и к «непослушному мальчику». Особенно они оба любили удары по лицу – не сильные, не оставлявшие следов, но обжигающие, унизительные. И все же ор, мат, ссоры и стычки родителей намного страшнее. Удар по лицу от любимого человека еще можно пережить. Но их ссоры начали разрушать само мироздание. Их драки выглядели нелепой, сводящей с ума трещиной вселенной. Что же тут удивительного: родители – боги детства. Представьте, что небо раскалывается из-за битвы богов; из трещины выглядывает чья-то гигантская уродливая физиономия.

Мне кажется иногда, если бы не эти их ссоры, детство мое стало бы сплошным солнечным океаном. С утренней зари и до вечерней меня окружал светящийся кокон чистой радости. В этом-то коконе и появились, в результате родительских стычек, первые трещины.

Мума была со мною ласковее всех, никогда не наказывала, ее комната сделалась моим убежищем от кошмара, но я так и не полюбил ее. Психикой ребенка руководило причудливое сочетание страхов, отвращения и неверных выводов об окружающем мире.

Только один раз мне стало больно за нее. Отец обнаружил в умывальнике чей-то несмытый плевок – зеленоватый сгусток слизи, и устроил Муме сканадал. Мне вдруг стало мучительно жаль ее. То был единственный случай, когда я испытал по отношению к ней чувства, отличавшиеся от неприятия и отвращения.

Мне было семь. Однажды, вернувшись из школы, я не застал дома прабабушку. Мне объяснили, что Мума плохо себя чувствует и ее увезли в больницу. Спустя несколько дней раздался телефонный звонок. Трубку снял дедушка. Выслушал чьи-то слова, положил трубку, молча подошел к окну.

Помню изумительный закат. В небесной синеве застыл, мягко сияя расплавленным золотом, солнечный шар – не ослепляющий, добрый. Дедушка вдруг сказал, указав на небо рукою: смотри! Там, куда указывала рука, я увидел короткую золотую линию. Так рисуют отрезки в школьных учебниках – короткий отрезок прямой линии. Только на сей раз отлитый из чистого золота – небольшое вытянутое облако, причудливо отразившее солнечные лучи. Не отрываясь, мы оба смотрели на это великолепное зрелище: на закат, на облако, на глубокое небо.

Когда последний золотой осколок погас, я спросил: как Мума? Дедушка каким-то неестественным голосом произнес: Нет больше Мумы!.. Его слова показались мне фальшивыми, пафосными, вроде тех, что произносят на школьных линейках. Много позже я понял, что он просто не знал, как выразить свои чувства, от того и вышло нелепо.

Помню, как плакали родственники, как завешивали черными тканями зеркала. Меня это пугало: я опасался, что из зеркал выйдет нечто злое, и думал, что мы все от него прячемся. Громко плакала мама. Это тоже меня испугало. Я лег в постель рядом с ней, стал гладить ее по спине и повторять: не плачь, все будет хорошо. «Что ты такое говоришь? Что же может быть хорошего, – ответила она, – если Мума умерла!» А мне было страшно жаль маму и всех... но только не прабабушку. Смерть любого из близких стала бы для меня тогда непоправимым несчастьем, но я ведь не считал Муму близким человеком.

Когда Мума умирала, она спросила: «Как Мишенька?». Ее любовь была беззаветной и неразделенной. Но о последнем она, к счастью, так никогда и не узнала.

 

 


ТИШИНА

 

...В детстве меня мучил вопрос: почему люди придают звукам такое значение? Почему так любят их? Ведь самое прекрасное, свежее – не звуки, а как раз их отсутствие. У меня часто бывало состояние глубокого покоя. Не просто покой приходил, но и тишина, и чистая, незамутненная сила – как будто ты стоишь на прочном незыблемом основании. 

Мне было около пяти лет. Я проснулся рано утром. В комнате было светло и прохладно. В комнате царила тишина. Помню ощущение плотного покоя. Внезапно оно трансформировалось в состояние интенсивной чистой радости. Меня буквально омывали волны радости. Я закрыл глаза и, кажется, задремал. Во сне меня вынесло на пик блаженства. Я видел яркий свет и какие-то смутные образы. Не могу их вспомнить. С тех пор этот покой посещал меня еще много раз, но радости такой больше не было.

Одновременно с наплывами покоя пришло другое. Однажды ночью я пытался уснуть и вдруг ощутил страх. На стене напротив меня вспыхнуло нечто: лицо с провалами на месте глаз, носа и рта. Оно было соткано из сине-фиолетового свечения. Этот дикий кошмар продолжался секунду, потом все исчезло. Но страх перед темнотой мучил меня лет до двенадцати, и даже сейчас что-то осталось, какие-то, впрочем, реликтовые вещи.

Я не знал, что это может быть, что все это может значить. Этот покой, эта тишина, эта радость, это видение. Все, что меня окружало, все, что мне говорили, не имело никакой связи с ним. ТО, ДРУГОЕ, было отдельно от всей остальной жизни и постепенно отходило на задний план. Делало свое дело воспитание в духе материализма и атеизма. Мир тускнел, терял цвет, становился плоским. 

Где-то в возрасте двадцати лет я прочел работу Пьера Адо о Плотине, кое-кого из индийских метафизиков, Экхарта. Меня поразило узнавание некоторых состояний, описанных там. Не связанные между собой пласты реальности сомкнулись, полузабытые образы всплыли в памяти. «...Эта искра не довольствуется ни Отцом, ни Сыном, ни Святым Духом, ни Троицей… свету этому не довольно простой неподвижности божественной сущности… свет жаждет знать, откуда эта сущность приходит, он жаждет простого основания, безмолвной пустыни, где никогда не усмотришь никакого различия, где нет ни Отца, ни Сына, ни Святого Духа; во внутренних недрах, в ничьей обители там свет сей находит удовлетворение, и там он более един, чем в себе самом; ибо основание здесь – просто покой, в самом себе неподвижный...» Покой исходит от слов Мейстера Экхарта.

И вот что удивительно. То, что дремало на дне сознания, поднялось к поверхности. Красоты неба, моря, тишины, но и музыкального сочинения, стиха, песни – человеческих творений – стали мне доступны. Ведь до двадцати лет я не читал ничего кроме научной фантастики и политической литературы. Вот я вспоминаю женщину, которую любил когда-то, и вижу то, что в силу разных причин связано с нею. Ее образ – чернильная тьма, холодный ветер, волнение, пространство, чувство свободы, движение, изумрудный проблеск, невозможность и возможность в одно и то же время. Она осталась в моей памяти такой. Когда я думаю о ней, вижу снова, как в черном небе беззвучно вспыхивают зеленые зарницы. 

Мне кажется теперь, что в детстве мне был дан какой-то дар. Но я не умею правильно им пользоваться. Иначе, это внутреннее цветение никогда бы не прекращалось, и сделалось более осмысленным. Если бы я умел передавать некоторые вещи так, как нужно, они зазвучали бы иначе.

 

 


ХОЛОДНОЕ ЛЕТО

 

Июль и август – с их прохладой, яркими небесами, золотистым узором облаков, золотыми отблесками на куполах храмов, с ночным бледным заревом. Словно изящная фигура, задрапированная в белую ткань, предстала передо мною. Но не выразить словами эти тоску и тонкую радость, это видение. За окнами взрываются салюты…

 

*  *  *

 

Сколько грязи на московских улицах в марте! Все завалено собачьим дерьмом. Тает грязный снег, деревья стоят какие-то драные. Прохладный воздух, голубоватое водянистое небо, редкие прохожие… Весь мир, какой он есть, словно образует вокруг меня толстую пелену. А сквозь нее проглядывает нечто – в нем волнение и надежда, радость и горе... Утро года.

 

*  *  *

 

Ноябрьским вечером холодный ветер дышит мне в лицо. На улицах темно, а небо все в красноватых отблесках от городских огней. В проемах окон тоже загораются огни – светло-желтые, красные, зеленоватые. Грязный дворик нашего дома утопает в слякоти, черные деревья тянутся своими тонкими ветвями к небу... и повсюду играют, переливаются невидимые цвета, которых нет в палитре природы.

Каждый год в такое время происходит одно и то же: вещи приобретают новые глубину и цвет. Этому нет названия, это не прочесть ни в одной книге. Не знаю имени его и названий цветов, не знаю, где прячется та глубина, не знаю, что скрывается в ней. Но каждой живой, колеблющейся, играющей в ночи вещи хочу подарить себя!

 

*  *  *

 

...Прежде, засыпая, видел зеленое море лесов, сосны в прозрачном воздухе. Теперь само существование вещей, ставших бессмысленными, наполняет отвращением и каким-то даже ужасом. Хочется раствориться в ночной тьме, где нет форм, где лишь зарождается слабый аквамариновый свет.

 

*  *  *

 

Ночью проснулся. За окном – новостройки: огромные пластиковые кубики, словно из детского набора. Горят ярко-красные огни. А справа от нашего дома стеклистый небоскреб переливается мертвенно-синим. Живу в каком-то чужом мире, который не имеет ничего общего с тем – старым, привычным. Все детство прошло под знаком этого чувства – чувства новизны, удивления и одновременно – чужого и чуждого, непонятного, что окружало меня со всех сторон. Потом привык, но вот мир снова начал меняться.

 

*  *  *

 

Возвращался с работы. Ударил ливень, но быстро стих, только холодно стало, как в ноябре, да небо затянуло пеленой; и землю залил вдруг странный сине-серый свет. Одновременно зажглись вечерние огни. Сверху падали редкие лучащиеся в этом смешанном сиянии капельки воды. Стекали с моего лица, словно слезы.

 

*  *  *

 

Если долго стоять в подземном переходе, в одном из тех, сквозь которые проходим каждый день, он постепенно наполнится звуками, красками, жизнью. Дым дешевых сигарет, вонь бомжей, вялые разговоры, чистый морозный воздух на выходе. Чуть двинешься вперед, отлепившись от стены, и поток людей плавно потечет тебе навстречу. Музыка повсюду! Переливы звуков, волны музыки, волны людей, смешение цветов и рас... А сверху, как только выйдешь, небо. И словно ребенок озирается: почему оно такое огромное? Оно – пронзительно-синее... или черное, чуть тронутое синевой ночное небо. Летом взорвется звездопадами, а сейчас тихое, безмолвное, накроет меня своим куполом. Ничего не останется: ни лиц, ни музыки. Только в ночной тишине, по мостовой – цоканье собачьих лап!

 

*  *  *

 

Вот уже много лет прохожу сквозь Новый год, не ощущая никакого праздника. То, что в детстве казалось волшебством, давно ушло. Остались темные расщелины ночи, ночные шумы, шампанское... Мне трудно понять, как праздник может быть привязан к определенному дню. Если в этот день не происходит со мной здесь и сейчас нечто прекрасное, чем тогда он отличается от других? Дни подлинной жизни, дни, в которых слиты надежда и страх, радость и горе – настоящие праздники – спонтанны, да они и не могут быть иными… Иногда мне кажется, что в этой зимней ночи, в самой безнадежно глубокой ее расщелине, появляется странный блеск. Словно бы кто-то протягивает мне вечно зеленеющую ветвь.

 

*  *  *

 

...Поздней осенью обычно беспросветное серое небо нависает над землей, осыпая ее мелким водяным или снежным крошевом. Но иногда пелену облаков разрывает, и тогда включается голубоватое освещение. Так было вчера. К концу дня шкатулка из тяжелого серого перламутра внезапно раскрылась, позволила увидеть вихри всех оттенков синего и голубого. И я вспомнил.

Сколько лет мне было – пять, шесть? Я точно так же запрокидывал голову и падал в небо. Все чувства словно вскипали, устремляясь вверх, взгляд тонул в морозной высоте, где жили неведомые силы и существа. Я купался в синем океане радости. Помню бурный восторг, неотделимый от физических ощущений: экзальтация достигала предела, когда на глаза наворачивались слезы (впрочем, эти слезы могли быть и следствием ветра); сладко и, в то же время, тревожно сосало под ложечкой.

...Способность к поэзии возникает тогда, когда человек находит слова, чтобы выразить невыразимое, когда он называет словами то, для чего, вообще говоря, не существует слов. Поэзия – открытие. Дар дарения. Мне же остались воспоминания, которыми я не в силах поделиться с другими.

 

 


ЧУЖИЕ ГОРОДА

.

В полдень купол храма тускло блестел, отливая золотом и медью в морозном воздухе на фоне темно-голубого зимнего неба. Скоро заволокло небеса серыми тучами. А потом, солнце вдруг брызнуло лучами сквозь мороз и яркий свет залил все вокруг. На площадке возле дома, мимо которого я шел, играли, смеялись, возились дети. Я видел, как поднимаются новые солнечные города на Земле.

В темно-синем холодном вечернем небе засверкал тонкий медный серп. Сколько существ здесь, вокруг меня, повсюду! В зыбкой тишине касания чьих-то душ, чужое дыханье. Беззвучный взрыв, видений поток: бледные зарева, косые металлические крыши храмов. Еще не построенные великие города возносятся вверх, под самый небесный купол. Словно привкус лимона во рту, словно сладкая горечь в душе.

Чем эти ночи отличаются от других ночей? Ночи, когда видим сны, полные радости? 

Мы с N стоим у подножья храма, узкого, вытянутого вверх. Циклопические мраморные колонны слабо светятся в темноте, над ними угадывается белый купол. Вокруг снуют толпы людей, будто и не ночь теперь, а день – полнокровный, полный жизни, полный сосредоточенного труда день.

– Что это за храм? – спрашиваю кого-то.

– Храм Хроноса.

– Но почему вы поклоняетесь ему?

– Потому что его больше нет.

 

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера