Александр Пикунов

Дровяной бизнес. Рассказ

В далекие годы, когда мне было только еще лет шесть-семь от роду, любил я ездить с отцом в город с дровами. Хлебом меня не корми, только дай поехать в этот самый город, представлявшийся мне тогда большой-пребольшой деревней, где-то там у черта на куличках, на самом краю света.

Жители города тогда еще не были избалованы ни водопроводом с горячей водой, ни паровым отоплением, ни сетевым газом с газовой плитой. Поэтому они продолжали по старинке кашеварить и нагонять тепло в свои квартиры с помощью дров. Этот товар тогда пользовался большим спросом и был всегда в цене.

Зимой, когда полевая страда с ее заботами-хлопотами оставалась позади, отец возил на лошади эти самые дровишки в Уфу, помогая ее жителям скоротать зиму в тепле и уюте.

Как только я чуял, что отец затевает поездку в город, тут же приставал к нему: «Тять, возьми меня с собой!» Мать всегда была против моих таких отлучек: «Мал еще, а дорога не близкая, мороз, ночь, мало ли что может приключиться в пути». Но отцу, понимавшему мое страстное желание ехать, как-то удавалось ее убедить, и она скрепя сердце в конце концов все же соглашалась отпустить меня. И я, на седьмом небе от счастья, в предвкушении чего-то, не знай чего, начинал готовиться в путь.

Хоть компаньон и помощник-то из меня не ахти какой важнецкий, но все равно отец, надо полагать, чувствовал себя уверенней, сильнее, когда рядом находилась живая человеческая душа. Какая-никакая, а все же моральная опора, поддержка. Есть с кем перекинуться словечком за длинную дорогу. Есть кому подсобить.

До Уфы от деревни Князево наберется верст сорок с солидным гаком, а посему, если хочешь поспеть на базар не к шапочному разбору, а гораздо раньше, дабы захватить место повыгоднее, в самом центре, на пятачке, а не на задворках его, где будешь потом стоять, как на иголках, в ожидании, когда на тебя наткнется хоть какой-нибудь завалящий покупатель. И приходилось выезжать из дому с вечера, как только звезды усеют небо.

Нагрузит, бывало, отец еще засветло на дровни сухих вязовых, ильмовых или дубовых поленьев, заготовленных загодя еще в летнюю пору на луговых лесных делянках или в Риме (лесная чащоба на длинном вытянутом полуострове, образованном петлей реки Уфимки), хорошенько увяжет веревкой эти плотно уложенные отборные полуметровые чураки, а сверху бросит на них две-три хороших охапки сена. Это моя мягкая сиденка и лежанка, и обед для лошади.

В час отъезда я забираюсь на воз, получше, поудобнее там устраиваюсь в этом шуршащем зеленом душистом гнезде и укутываюсь в большой отцовский овчинный тулуп с воротником из собаки.

Отец еще раз обойдет вокруг упряжи, потрогает, проверит еще раз всю сбрую: как затянута супонь хомута, потрогает гужи, крепко ли держится дуга, на месте ли чересседельник и подбрюшник. Пощупает руками завертки на оглоблях. Убедится еще раз — не скособочился ли воз и крепко ли увязан. Затем он засовывает сзади за узорчатую самотканую опояску топор. Хоть это и лишняя обуза, тяжесть при ходьбе, но за опояской (пояской, как ее называли) самое подходящее, самое надежное место для топора. А на возу, где его ни пристрой, все равно того и гляди, что скользнет в снег и… поминай как звали. А без топора в дороге, как без рук. Случись какая поломка, голыми руками только прутик и можно выломать.

Мама выходит нас проводить, чтобы открыть и закрыть за нами ворота. Она волнуется, отпуская нас в ночь, в неизвестность. А волноваться-то ох как есть из-за чего! Не так давно сосед Григорий поехал так же вот с поклажей в город на базар, а обратно лошадь привезла его уже окровавленного и холодного. Какие-то изверги-нелюди отняли у него грошовую выручку за дрова, да еще самого отправили на тот свет. Так иногда оборачивались эти вояжи в город. Но мать отпускала нас, уповая на Бога: авось все обойдется.

Перед тем, как отворить высокие тесовые ворота с двускатным навесом, мама напутствует отца: «Ты уж поосторожнее там, Степан». «Да уж ладно», — отвечает он. А мне мама наказывает: «Ты там крепче держись, Шура, наверху-то, смотри не полети оттуда». «Ладно, мам», — отвечаю ей. Еще мама просит отца: «Ты уж копейку-то побереги там, зря не рассатаривай». «Попусту-то, конечно, не буду сорить деньгами», — заверяет он ее. Мама, наверно, втайне надеется, что ее Степан доставит оттоль, с базара-то, если и не мешок денег, то, во всяком случае, хотя бы уж набитый ими полный карман.

Отец еще раз проверяет топор сзади за опояской: не мешает ли при ходьбе. Думается, что топор он держал за опояской, как пистолет, всегда наготове под рукой для самообороны в случае чего. В те времена еще большую часть пути от Князево до Уфы приходилось добираться то кустами, то перелесками, где всего можно было ожидать на глухой ночной дороге.

Мама отворяет ворота. «Ну, с Богом», — говорит. Коняге нисколечко не хочется идти со двора, из теплого сарая, покидать, можно сказать, семейный круг, где по соседству находится о чем-то тяжко вздыхающая буренка, беспрестанно, не спеша, словно в задумчивости, что-то так аппетитно жующая. И овечки, подражающие ей. Но они не в пример ей — буренке — жуют гораздо проворнее, будто куда-то торопятся. Наш трудяга — Игренька — не предвидит ничего путного для себя в том, что мы собрались куда-то на ночь глядя. «Опять тащись невесть куда, опять бодрствуй всю ночь. Видно, мало тебе дня-то, готов еще и ночью оседлать. Эх, хозяин, хозяин, да нешто так можно: ни себе не знаешь покоя, ни другим не даешь?» Умный Игрений любил своего золотистоусого хозяина за его строгость, за заботу и внимание к нему. И в силу своего доброго покладистого характера никогда не доходил до открытого протеста или бунта, как это порой бывает с уросливыми лошадьми.

Но наконец-то наш послушник раскачался, стронул с места воз, который своими полозьями затянул нескончаемую скрипучую мелодию, будто парой смычков заиграл на какой-то неведомой расстроенной скрипке. Старт взят. Наше ночное путешествие навстречу неизвестности начинается.

Затворивши за нами большие ворота, мама долго еще стоит в распахнутой калитке, прислушиваясь в темноте, как удаляется, постепенно стихая, скрип наших дровней. Ночь нас поглотила совсем, разъединила с мамой. Потом она войдет в избу, чтобы всю ночь, а затем и день метаться, переживать за нас: «как-то они там?» И так вплоть до нашего возвращения.

Мерин нехотя переваливается с боку на бок, переставляя ноги. Он то и дело останавливается, будто устал, выдохся. Отец подходит узнать, в чем дело: не высоко ли вздернут чересседельник, как сидит хомут. Проверит все. И, не обнаружив никаких изъянов, понукает его: «Но, пошел!» Тот снова неохотно трогает с места. В нем еще тлеет маленькая надежда: не раздумаем ли мы, не повернем ли обратно к дому, где его снова пустят в сарай. И он будет коротать длинную ночь в своем привычном теплом кругу. Но убедившись, что в этом плане ничего не светит, а все равно придется шагать вперед и волочить этот проклятущий воз, он, чтобы не напрашиваться на повелительное хозяйское: «А ну, шевелись! Чего плетешься как спутанный?», – в конце концов, смирившись со своей такой долей, как с неизбежностью, мало-помалу расходится, и шаг его становится размеренней. Он включает на постоянно свою первую скорость. Отец одет полегче. На ногах у него не валенки, как у меня, а добротные, собственноручного изготовления узорные лыковые лапти с белыми, сотканными мамой шерстяными онучами. Тепло ноге, уютно, легко, не жмет, не давит. Шагай себе, сколько влезет, хоть на край света. На плечах у него легкий ватный «пинджак», чтобы не упариться на ходу. Обычно он шагает сзади воза, держась за конец веревки, которой связаны дрова. Садиться на воз он себе позволяет только под уклон дороги: просто встает сзади на полозья дровней. И держится за поклажу — экономит, бережет силенки лошади, чтобы не иссякли прежде времени: дорога-то какая длиннющая, а груз не пустячный. Шагая сзади, он удерживает за веревку воз от падения на бок на раскатах, то есть на укатанных участках дороги, где дровни съезжают боком со средины ее или влево, или вправо под уклон и могут опрокинуться. А такой неприятный казус однажды с нами случился, когда мы следовали на базар не с дровами, как сейчас, а с сеном. Тогда я, сидя наверху, видно, убаюкался и крепко заснул. Да и отец, возможно, шагая сзади, притомился и потерял бдительность. А наш высокий воз с сеном будто только и ждал этого момента, чтобы тоже прилечь. На большом раскате он, съехавши вправо с гребня дороги, сильно ударился об ее обочину и повалился на бок. Я вверх тормашками полетел с воза вниз в снежный сугроб. В момент моего падения и приземления мне приснился мгновенный сон (такое бывает: именно мгновенный), навеянный фотографией Данилы — отца моего детского товарища — соседа Миньки. На этой фотографии его отец изображен с молодецки закрученными усами. Он с саблей наголо лихо мчится на своем боевом коне. Когда мы с Минькой рассматривали эту фотографию, висевшую в простенке между окнами во двор, он делился со мной своей сокровенной детской мечтой: «Вот как вырасту большой, тоже, как и отец, стану кавалеристом, отращу такие же, как у него, закрученные усы и буду на своем боевом коне догонять удирающих врагов». Чтобы не отставать от товарища, я тоже решил (когда вырасту) податься в кавалерию, чтобы вместе с ним бить врагов. И теперь вот, пока я сонный пикировал с воза в снег, мне и приснилось, будто передо мной, как в кино, развернулась панорама какой-то нескончаемой степи. И там, впереди по ней убегают неприятели-беляки. А мы с другом Минькой уже большие, у нас лихо закручены усы. И мы на своих горячих, как огонь, боевых скакунах с саблями наголо, мчимся, как ветер, пригнувшись к луке седла, и вот-вот настигнем улепетывающего врага. Как вдруг, в этот-то самый ответственный решающий момент, мой разгоряченный аргамак обо что-то спотыкается, и я на всем скаку, оторвавшись от седла, кубарем лечу на землю. Лежу и соображаю: то ли я живой, то ли убитый. Чувствую, что кровь течет у меня по лицу, но почему-то она холодная. Я захлебываюсь и кашляю. А в это время мой верный конь тормошит меня за плечо, пытаясь поднять и отцовским тревожным голосом спрашивает: «Шурк, а Шурк, ты жив, не убился?» Я не могу понять, в чем дело, продираю глаза, прихожу понемногу в себя и вижу, что лежу на снегу, лицо залеплено снегом, он тает на губах, течет по подбородку. Смотрю, это не конь, а отец трясет меня за плечо и еще раз спрашивает, не ушибся ли я. Вижу, воз лежит на боку, беспомощно задравши вверх свои лапти-полозья. И лошадь, подсеченная неожиданным ударом оглобель, как-то неуклюже завалилась на бок и беспомощно дрыгает ногами, пытаясь подняться и освободиться от сбруи. Убедившись, что я жив, отец кинулся к коню, уговаривая, успокаивая его: «Тпру-тпру». А тот испуганно тихонько ржет, как будто умоляя о помощи. Боясь, что наш Игреша покалечится, свернет себе шею повернутым набок хомутом, отец быстро рассупонил хомут, освободил дугу, развязал чересседельник, и обрадованный Игренька, вскочив на ноги, вышел из оглобель. Отец здорово переволновался, расстроен, горюет, то и дело причитает: «Ах ты, едрит твою мать-то!» То ли себя таким образом попрекая за оплошность, то ли мерина, то ли меня — правилу, уснувшего на доверенном мне посту. А может быть, всех сразу заодно. Он умел, конечно, отводить душу, выражаться и гораздо крепче, заковыристее, как и любой русский мужик. Но в моем присутствии он такого себе не позволял, сдерживался: наверно, стеснялся меня, берег мою детскую душу. Пригнувшись, упершись плечом в воз, отец, раскачивая его под команду: «Раз, раз!» — пытался снова поднять его. Пристроившись рядом с отцом, я тоже тужусь что есть мочи, упершись в сено головой. Но, по-видимому, я не все силы выкладывал в своих стараниях, поэтому воз и не думал нам подчиняться: как лежал на боку, так и продолжал отлеживаться, не изъявляя ни малейшего желания принимать вертикальное положение. Делать нечего, отец развязал бастрик, быстро развалил сено и, установив сани рядом на дорогу, принялся снова да ладом навивать воз. Меня он поставил наверх, чтобы я осторожненько ногами утрамбовывал сено. Отец нервничает, то и дело руганью облегчая свою душу. Время идет. Держа в поводу своих лошадей, нас осторожно объезжают по снегу такие же, как и мы, бизнесмены. Один хмурый бородатый дядя, объезжая нас, крепко выругался: «Почему загородили дорогу?!» А другой, из сердобольных, сочувствуя постигшему нас горю, прокричал, не останавливаясь: «Бог в помощь!» «Спасибо на добром слове», — ответствовал отец. Наконец, воз навит, придавлен бастриком и — «Ну, пошел, родной!» Прибыли мы тогда на базар с великим опозданием и довольствовались бросовым местом. Может быть, с тех пор отец и не любил связываться с сеном: мороки с ним в пути хоть отбавляй, а барыш невелик. Тем более что мама, узнавши, как я, сонный, бухнулся с воза в снег, так перепугалась за меня, что наотрез отказалась пускать меня в такие рискованные поездки. Да и отец, наверно, в том случае перепугался за меня не меньше маминого и потому, чтобы не рисковать мной, решил поставить крест на сенных делах и переключился на дрова.

И сейчас вот мы едем с дровами. Вечерние огни погасли. Глухая ночь. Все живое давно погружено в сон. Ни «гав-гав!», ни «ку-ка-ре-ку!» не доносится ни откуда. А мы втроем: я, отец и наш мерин Игренька, – будто одни-единственные на всем белом свете, бесконечно долго барахтаемся в какой-то вязкой морозной зимней ночи, пробиваясь сквозь нее навстречу своему счастью. Под скрип полозьев, под эту диковинную музыку я сижу на верху воза и наблюдаю, как медленно проплывают справа и слева то очертания деревьев на фоне ночного неба, то кустов, то ровное снежное покрывало. Наблюдаю, как заговорщицки подмигивают мне звездочки, которыми усыпано, где гуще, где реже все небо надо мной. Ночь берет свое. В какой-то момент я так увлекаюсь созерцанием ночных пейзажей и бесчисленного множества небесных голубых зрачков, что, убаюканный, как в люльке, размеренным покачиванием воза в такт неспешному вышагиванию коняги, вдруг сникаю, повалившись на бок, выпускаю вожжи из рук и крепко-накрепко засыпаю сладким блаженным сном, словно провалившись в невесомость. И снится мне, будто я иду по улице и, не жалея мехов, наяриваю на тальянке, пытаясь извлечь из нее волшебную сладкозвучную мелодию. Но вместо этого я с трудом выдавливаю из нее какие-то отвратительные, режущие слух, скрипучие звуки. Наш коняга некоторое время шагает, не контролируемый вожжами, пока они не попадут под полозья дровней и, натянувшись, резко не остановят его. Отец подходит и, ухвативши его под уздцы, осаживает назад. Он, натужившись, неохотно пятится. Затем, отстегнув один конец вожжей от узды, отец вытягивает их из-под дровней. Снова взвазживает конягу и, растормошив меня, вручает мне вожжи. Я ничего не понимаю: только что в руках была гармошка, а тут вот они, вожжи. Я постепенно начинаю соображать, приходить в себя, возвращаться к действительности. А отец, шутя, попрекает меня: «Ты что же это, мужик, так крепко задумался, даже вожжи из рук выронил?» Я с усилием раздираю тяжелые, будто свинцовые, непослушные веки. Наш путь продолжается. Отец спрашивает меня: «Ты не озяб там, Шур?» А я не знаю, что такое озяб: то ли это когда продрог, окоченел, то ли когда совсем уж окочурился. Поэтому отвечаю: «Не, не замерз». А мороз не церемонился. Он находил какие-то лазейки и проникал ко мне под тулуп. И тут, наверно, я немного хитрил, потому что сознайся я, что замерз, в следующий раз отец еще подумает, взять меня с собой в город или погодить. Время от времени он останавливал лошадь, стаскивал меня с воза и заставлял пробежаться, размяться, согреться, да и лошадке тоже неплохо было передохнуть. А ночь все также властвует надо всем. Вот мы уже достигли Глумилинской горы, самого трудного участка пути. Нужно одолеть этот крутой протяженный подъем, а лошадь основательно приустала. Превратилась в белую шершавую глыбу, обросшую инеем. У отца тоже белые брови, на усах сосульки. Мы стоим в ожидании, пока лошадь подкопит силенок для сражения с этой горой. Начинаем штурмовать кручу. Отдохнувший мерин с усилием волочит воз вверх, громко пофыркивает, при каждом выдохе выпуская огромные клубы пара. Иногда он, плохо уцепившись подковами передних ног за твердь укатанной скользкой дороги, падает на колени. Отец, упершись руками в воз, толкает его сзади, помогая Игреньке твердо встать на ноги. Наш незаменимый безотказный труженик притомился вконец. Он то и дело останавливается для передышки, потом снова с трудом страгивает воз с места. Но вот наконец-то мы осилили и этот тяжеленный участок пути. Мы наверху! Отец скомандовал трудяге: «Тпру-у!» Тот не стал дожидаться повторного повеления, сразу же остановился. Тяжело поводит боками. Умотался. Пусть отдохнет. Отец подошел к нему, погладил по заиндевевшей морде, благодаря его таким образом за усердие. Тот тихо радостно заржал, согласный с отцовской похвалой: «Молодец!» А я поднес ему в руках пучок сена: «На, мой хороший Игренчик, поешь немного». Он опять тихонько заржал, принимая мое угощение. И, вообще, я всегда при каждом удобном случае спешил к своему другу Игрене с каким-либо гостинцем: то пучком сена, то куском хлеба (до которого он был большой охотник), наблюдая, как он бережно, осторожно, чтобы не повредить мою маленькую руку, забирал с нее эту корочку своими мягкими бархатными губами.

Отдохнувши, подкопив силенок, трогаемся дальше. Настроение улучшается. Верный наш надежный коняга тоже воспрянул. Большая и самая трудная часть пути позади. Едем по Глумилино. Это длинная, как кишка, улица, по которой мы втягиваемся в город.

Незлобиво, по-дежурному брешут полусонные городские барбосы из дворов, мимо которых мы проезжаем. «Кого там еще несет нелегкая по дороге ни свет ни заря?» — проворчат, не вылезая из надышанной конуры, и снова поплотнее свернутся калачиком, уткнувши нос в пушистый хвост. А дальше, как по цепочке, нас разноголосо перенимают такие же бессменные стражи хозяйского добра из других дворов, оповещая всех и вся: «Мы здесь, мы начеку, не вздумайте сюда сунуться!» Дело ближе к свету. Кое-где начинают золотиться окна домов. Это зажигаются керосиновые лампы — семилинейки. Ветра нет. Только морозище перед рассветом трещит, хватает за нос. Из труб вертикально вверх устремляются веселые дымные столбы. Народ пробудился к активной деятельности. Кое-где уже попадаются озабоченные, куда-то спешащие пешеходы. Мы приближаемся к центру города. Вдруг на одном из перекрестков улиц на сумасшедшей скорости из-за угла вывернулась грузовая автомашина (тогда еще не было светофоров — регуляторов движения). Наш деревенский коняга, для которого еще не стали обыденными встречи с таким ревущим и чадящим дымом, железным громыхающим драконом, с перепугу от неожиданности, как очумелый, рванулся в сторону, едва не сгубив оглобли и всю сбрую. Отец, кинувшись к нему, насилу успокоил беднягу. И дальше, во избежание повторения подобных сцен, отец повел его под уздцы, заслоняя его собой от улицы, а при новых таких встречах закрывая его глаза варежкой. Наконец-то, слава Богу, наши ночные дорожные тяготы кончились! Мы на рынке. Выбрали самое подходящее господствующее место. Цель достигнута! Можно вздохнуть полной грудью. Отец оборвал сосульки с усов. Разнуздал мерина. Отпустил немного чересседельник. Ослабил супонь хомута. Пучком сена обтер Игреню, соскобливши с него белую изморозь. Набросил ему на спину большую рогожу, чтобы, разгоряченный, не застыл. Одел на морду холщовую сумку с овсом, завязавши ее лямки у него на голове за ушами. И он, довольный, захрумкал вкусными зернами. Я слезаю с воза, разминаю затекшие ноги, делаю пробежки, согреваюсь.

Начинают прибывать другие, такие же, как и мы, торгаши. Тут дрова, тут и сено и всякая всячина. На базаре становится шумно. Он зажил своей специфической, присущей ему жизнью. Показываются заспанные покупатели. Но они еще не торопятся сходу набрасываться на первые попавшиеся дрова. Видя, что на базаре их сегодня — завались, выбор большой, они ходят, присматриваются, прицениваются, сравнивают. Выискивают, что подобрее да подешевле. Да и продавец тоже не разбежится расстаться за бесценок со своим товаром, выторговывая лишний целковый. Некоторым праздным глядельщикам, может, совсем и не нужны так позарез дрова-то, но они снуют по базару, расхаивают дрова: то, мол, кривоватые, то сучковатые, и их замучаешься колоть, то, мол, сыроватые, будут чадить — все глаза повыест от дыму. А вдруг им, этим хулителям, таким-то образом и удастся сбить с толку, облапошить какого-нибудь мужичонку-простофилю, урвать по дешевке возишко дров про запас. А запас, известно, кармана не дерет. Но вот покупатели обрыскали весь базар. Осмотрели. Прикинули. Теперь уже можно рядиться по-серьезному. Просят продавца сбавить цену, мол, дороговато просишь. «Креста на тебе нет. Смотри, у соседей-то гораздо дешевле. А ты заломил такую цену! Не скаредничай, глядишь, и сойдемся», — обхаживают они продавца. Но отец знает, что таких дров, как у него, по всему базару раз-два и обчелся или вообще больше нет. Потому что у других — то липа, то осина, то осокорь. От такого дровья в печке-то ни пылу, ни жару, не то что от вяза или дуба, как у отца. Да еще отборных — полено к полену. Поскольку на продажу он отбирал из поленницы самые лучшие. Это-то и побуждало его твердо держаться назначенной цены. Он поджидал своего покупателя. Я наблюдаю за этой захватывающей необычной процедурой купли-продажи. А вот и он подошел, наш покупатель, знающий толк в дровах, по достоинству оценивший наш товар. Поторговавшись чуть-чуть, уступив какую-то малость друг другу, продавец и покупатель сошлись в цене. Отец, махнув рукой, проронил: «Эх! Ладно, давай забирай!» В знак свершения сделки они хлопнули по рукам. Покупатель извлекает из бумажника и отсчитывает свои рублевки. Отец пересчитывает их, мусоля свои заскорузлые пальцы и, отвернув полу пиджака, тут же препровождает их в глубокий карман своих брюк, свободный от кисета с самосадом и инструмента для добычи огня (трут, огниво, кресало). Осталось только избавиться от дров — доставить их во двор покупателю. И, слава Богу, если его жилище где-то поблизости. Но, не приведи Господь, если он обитает где-нибудь на окраине, да еще на дне какого-нибудь оврага. Значит, опять Игреня упирайся, волочи туда этот опостылевший воз. А спускаться с кручи вниз с тяжестью не менее хлопотно, чем тащить вверх, да еще опаснее. Ух, наконец-то и это все позади! Дрова на месте. А там, если он, покупатель, не так прижимист, то удостаивал нас с отцом чашечкой чая, да еще с куском сахара, что было нам — ох как кстати после бесконечного пребывания во власти беспощадного мороза. Или даже (пошептавшись с хозяйкой), угощал и немудреным обедом. Хозяйка наливала нам какой-то похлебки и подавала на стол горячей жареной картошки и обязательно спрашивала: «Ты, поди, парень, совсем захолонул? И зачем только, мужик, ты берешь его с собой? Пожалел бы хоть немножко парнишку-то!» «Знала бы ты, сколько он слез пролил, умоляя меня взять его с собой сюда, в город-то», — отвечает ей отец. А самый щедрый из покупателей, добрая душа, подносил отцу даже и рюмашечку: «Чтобы дрова пожарче горели». Разморенные теплом, в приподнятом настроении, мы выходим на крыльцо городского дома. Громадный дворовый пес с яростным лаем тут же выскочил из конуры, готовый броситься и разорвать нас в клочья. Но, урезоненный грозным хозяйским: «Не сметь у меня!» — он молча начал бесноваться на коротко привязанной цепи, ни в какую не желая зачислять нас в круг друзей своего хозяина: «Знаем мы вас. Много тут шляется таких “друзей?», — кричали его глаза, меча в нас громы и молнии.

А наш Игрений, как служивый, уже в строю. Насыщен. Напоен. В упряжи. Стянут ремнями и портупеей-шлеей. Готов к дальнейшему безропотному исполнению возложенной на него миссии. В данный момент у него совсем другое настроение, нежели то, что было, когда мы вчера вечером трогались из деревни в ночное путешествие сюда, в город. Сейчас он нетерпеливо переступает ногами, перебирает зубами удила. И ждет не дождется команды своего командира: «Ну, дружок, поехали!»

Хозяин открывает ворота и произносит: «Ну, в добрый путь!» «Дай Бог!» — отвечает ему отец. И мы вливаемся в городской поток. Отдохнувший, подзаправившийся наш коняжка в сторону дома, да еще без груза, налегке, семенит ногами гораздо веселее. По городу отец держит вожжи в своих руках. Останавливаясь, он забегает то в одну, то в другую попутную лавчонку, чтобы обрести чекушечку для основательного «сугреву». Морозище-то на улице нешуточный, пробирает аж до самых до печенок. Да и потрамбуй-ка лаптями дорогу, шагая за возом всю ночь, померь-ка эти, кажущиеся бесконечными, версты. Несомненно, что после такой нагрузочки, нужна и разрядка соответствующая. Вот и разряжался! Да как и всякому хозяйственному, запасливому мужику, заглядывающему чуть-чуть вперед, не мешает приобрести еще и про запас одну-другую посудинку, потому как неизвестно, когда еще сподобится побывать так же вот на свободе-то. Само собой разумеется, что не обделял он и меня своим вниманием, свою правую руку, своего помощника. Он накупал для меня разных гостинцев и, в первую очередь, медовых пряников, изготовленных из настоящей ржаной муки, и потому отменного вкуса, за что я их и обожал. Не забывал он и о гостинцах для кучи моих сестренок и для мамы. Он наталкивал в большой холщовый мешок конфеток, большую связку сдобных подрумяненных кренделей и обязательно мягкий, как пуховый, пышный круглый калач из белой сортовой муки. Все приобретено. Ничего не забыто. А теперь — в путь! Этот обратный путь до дому ничуть не короче, чем от дома сюда до города: те же сорок верст с гаком. Но эти обратные версты нас уже не пугают. Я, напробовавшийся гостинцев, отец, потребивший соответствующую дозу, и подзаправившийся, отдохнувший наш Игренька — все втроем в приподнятом, мажорном настроении будем одолевать этот путь уже налегке, как на крыльях.

За городом отец передал вожжи мне в руки. «Ты давай-ка, правь, а я трошки прикорну», — велел он мне. Расстелив на дровнях рогожу, которой был укрыт Игрений, он устроился на ней на остатках сена, свернувшись калачиком. Всю обратную дорогу он то дремал, то бодрствовал, интересуясь, где мы находимся в данный момент. Иногда он затягивал свою любимую: «Солнце всходит и заходит…» А я погонял Игреньку. Да и торопить-то его совсем не нужно было. Чем ближе к дому, тем проворнее он вышагивает. Ему не терпится поскорее очутиться дома, сбросить с себя эту окаянную сбрую, заковавшую его, как в кандалы. Он все чаще и чаще включает свою вторую скорость и переходит на рысь, под уклон даже стремится переключиться на третью скорость и пускается в галоп. Мне приходится сдерживать его нетерпение вожжами, натягивая их до предела. Он не хочет сдаваться, закусывает зубами удила, старается вытянуть шею, задирает вверх голову. Но в конце концов смиряется и переходит на шаг, на свою первую скорость. А затем все снова повторяется. Но мне и самому неймется поскорее очутиться в домашнем тепле и уюте, чтоб быстрее к разгоряченной каленке с жарко пылающим сушняком, обнять, чуть ли ни вскочить в нее, отогревая не гнущиеся от холода, закоченевшие пальцы рук. И поэтому снова даю волю нашему рысаку, тем более что отец молчит: видно, крепко задремал. Я еще получше укрыл его тулупом. А вот и показались впереди на горе наши родные, приветливо манящие князевские огоньки. Осталось только перескочить речку Уфимку, вымахнуть по извозу на князевскую гору и — мы дома! Но здесь я, захваченный этим неодолимым стремлением, этой безумной скачкой, совсем демобилизовался, забыл обо всем на свете и вместо того, чтобы попридержать, осадить разошедшегося мерина перед спуском с крутого берега реки, я промедлил это сделать. И мерин на огромной скорости, как метеор, устремился вниз. А здесь-то как раз, на заключительном этапе, на финише нашего в общем-то благополучного челночного путешествия нас и подкарауливала беда, видно, происки нечистого. Уже при съезде с берега на лед наши дровни со всего маху шандарахнуло на повороте об обочину дороги. И они от этого жуткого удара моментально рывком опрокинулись набок. И мы вместе с отцом, как чурбаки, были выброшены в снег.

Обычно выученный боевой кавалерийский конь, утерявши всадника, тут же остановится. Он не бросит своего седока в беде. Но наш Игренька, не обученный подобным тонкостям конской этики, почуяв облегчение, свободу, только хулиганисто взбрыкнул задними ногами и без оглядки, что есть духу припустился до дому, будто за ним гналась, сверкая алчными глазищами целая стая голодных волков. Прискакал, взмыленный, до дому, наделав там неописуемый переполох. Ладно, что мы с отцом, перебежавши напрямки через речку и выскочив на гору прямо у князевской переправы, запыхавшиеся, были дома уже минут через пятнадцать. Поднявшаяся было тревога, шум, переполох и уже брызнувшие у всех домашних срезы из глаз, сменились на радость встречи. Мама тут же кинулась ко мне с расспросами. Довольны все: наш Игреня, что он снова наконец-то под родной крышей. А Бобик, на радостях, стараясь излить свой восторг, кинулся меня обнимать, поднявшись на задние лапы, и целовать в лицо, чуть не опрокидывая меня навзничь. Так он наскучался за целые сутки нашего пропаданья, показавшиеся ему вечностью.

Сестренки мои рады-радешеньки гостинцам. Я рад встрече с ними, что наконец-то я в тепле и отогреваю ноющие от мороза, красные, как гусиные лапки, свои руки возле гудящей, как паровоз, каленки посредине избы. Я взахлеб повествую им о наших дорожных злоключениях и о диковинном, каком-то сказочном, неведомом для них далеком-далеком городе.

Отец, все еще в благодушном приподнятом настроении, держит отчет перед мамой о результатах «неудачной», как он говорит, торговли, поскольку базар был «никудышный», а покупатель привередливый.

Недовольной остается только одна наша мама, поскольку вместо ожидаемой кучи денег ей на руки от выручки перепадает совсем малая толика.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера