Юрий Кузин

Глаза с поволокой. Портрет Сергея Довлатова


 


Нет, товарищи, не люблю я считать ворон. Только зазеваешься, а они - тут как тут: мыслишки, фантазии всякие. Думают, я гостиничный номер, куда впускают перекантоваться, и где «валетом» спят те, у кого зарплата с гулькин нос. И носы эти хорошо, если бы горбатыми были, как у евреев, или орлиными, как у грузин. Так нет же - самые, что ни на есть обыкновенные, курносые. Не носы, а одно недоразумение.


Так вот не люблю я считать ворон и всё тут. Вот, к примеру, купил журнальчик. С программкой. А там мужик сидит. Мужик, как мужик. Да с подвохом. В чем же, интересуюсь? Да в том, что это и не мужик вовсе, а писатель. Сидит на пятой точке. Стену подпирает. Ноги раскидал. Мол, крутой. А перчатки литые. А куртка из выделанной кожи. А сам холёный. Усики ровно подстрижены. И глаза вороные, с дымком, как стволы после стрельбы.


Ну, думаю, ворон считать буду. И верно. Дёрнул же чёрт фамилию прочесть - ДОВЛАТОВ. Что за писатель? Детский, что ли? Да и подпись, смотрю, подходящая - Довлатов. Значит, о латах пишет, о рыцарях. А рыцари все в доспехах, все в панцирях, все в шлемах с забралом.


Тут бес и влезет в меня по самые уши. И давай подначивать, мол, ты, Юрка, и не банщик вовсе, а - следователь да по «особо важным!»


- Ну, - думаю, - угорел!


Мне бы холодной водой облиться, прекратить, так сказать, коленца выкидывать. Да дiавол, подлец, душу, как перчатку, на изнанку выворачивает. Зябко! Жутко! Хоть святых выноси!


Тут бы и задать нечистому трёпку, наподдать, так сказать, чтобы знал наших, но как сладить с чёртом, когда враг уже оседлал тебя, как старого мерина, и пускает: то иноходью, то рысью, то галопом?


- Ну-ка, - приказываю, чтоб не злить сатану, - пробейте-ка мне гражданина этого, Довлатова!


Это я подчинённым, значит.


А они мне: «А что тут пробивать, товарищ следователь. Сразу видно - матёрый».


- Видно? - я нахлобучиваю брови на глаза и принюхиваюсь к заусенцу с красным, как помидор, лицом. От Фердыщенко разит. И букет у опера всё какой-то стойкий, терпкий, я бы даже сказал водочным, как у ящиков, что пылятся на складе вещьдоков.


- А может и не грабитель он? - подаст надежду звонкоголосая Нинка, судмедэксперт, которую и калачом не выманишь из анатомички. Вот уж кто любитель посудачить с покойничками, поплакаться им в жилетку на своего Игорька (тот ещё бабник).


- Да уж, не авторитет, - проскрипит зубами Сан Саныч, кадровик, съёвший ни одну собаку на «пиковых». – Фарцовщик, Или цеховик. Ссучился. Куму настучал. А теперь в буре отсиживается, чтобы за петушиный стол не сесть.


Все, конечно же, посмотрят на знатока - крепко сбитого бобыля, лет сорока пяти, с гуимпленовской улыбкой на обеих щеках.


- Дай-ка, взглянуть, Саныч, - выхватит фото у кадровика Грицай, дознаватель. - Какой же это мужик? - он кисло пробасит. - Домушник это. Щипач. Рожу откормил, как у бугра. Общаг, думаю, держит. Или предъявы разбирает по понятиям.


Тут даже те, кто отсиживался по углам, подойдут, чтобы взглянуть на «стрелянного» воробья.


- Глупые Вы, мальчики, - вонзится бюстом в «могучую кучку», как ледокол в метровый шельф, Зоечка из баллистики. - Актёр это, Омар Шариф. Он в «Золоте Макены» снимался. Они там с Грегори Пеком дрались. На ремнях. Мол, кто кого - того и золото.


- И кто же - кого? - с издёвкой поинтересуется Звонцов, практикант.


- Да оба хороши, - бюст Зоечки так и будет плясать у меня перед носом. - У них же, у буржуев, рука руку моет. Хепиэнд, так сказать…


- Актёр, говоришь? - вальяжно, по-барски, подойдёт к девице насмешливый Рабинович, которому составить фоторобот, что раз плюнуть. - Таааак… Мужик лет сорока. Интеллигентный. Даровитый. Мозган. Виртуоз, так сказать. Ас. Правда, с тараканами в голове. Но надёжный. И к тому же красавец. Самец. Еврей - одним словом...


Тут все, разумеется, пожмут плечами и уставятся на меня.


- Еврей? - от неожиданности я даже сглотну слюну.


- Типичнейший, - Рабинович возьмёт меня под локотки и подведёт к оконцу, где при свете косых лучей закатного солнца личность разыскиваемого заиграет новыми красками. - Взгляните-ка на лицо, - плут постучит длинным, как коготь, пальцем по фотографии. - Оно овальное. Лоб узкий, отступающий назад. Глаза миндалевидные. На выкате. Брови густые, сросшиеся, как у…(тут он улыбнётся). Но не это главное. Волосы! Хитрец остриг их, чтобы скрыть кудри. Они, похоже, вьются у него, как у Авессалома. Он папашу своего, Давида, прогневил. То в погоню. Вот, Авессалом, улепётывая, и повис на ветвях дуба. Волосами зацепился. Так и колыхался бедолага на ветру, пока его не пронзили стрелой…


- Вот ужас, - Нинка даже скрестит руки на груди.


- А этот, ну, мужик в кедах, он, что родственник этому потерпевшему Авес.., как бишь его там? - проснётся вдруг, прикорнувший было, Фердыщенко.


- В связях, - сладко улыбнётся Рабинович. - Поэтому и стрижётся. Боится, что силу свою обнаружит. Богатырскую.


- Богатырскую? - широко раскроет глаза Зоечка.


- Вот именно. У евреев, Зоечка, чем длиннее волосы, тем сильнее мужчина. Вспомни Самсона…


Я, конечно тоже, напрягу память. Но на ум, вместо героя, разрывающего пасть льву, придёт почему-то незлобивый хиппи Генка, спасавшийся бегством от комсомольцев с ножницами в руках.


- И, что же Давид? - чуть не плача, спросит Нинка.


- Голову посыпал пеплом. И всё рыдал. Всё руки заламывал: «О, Авессалом! О, Авессалом!»


Тут все, конечно же, станут печалиться о ветхозаветном неудачнике, запутавшемся в ветвях раскидистого дуба.


- Выходит, - прерву я тризну, - если бы Довлатов этот волосы до пят отрастил, то мог бы и «Аврору» протащить по Неве, как Гулливер корабль лилипутов?


Все опять посмотрят на меня, отвалив челюсти.


- А что? - разведёт руками Рабинович, дивясь такой перспективе. - Если, конечно, обвязать её канатами, то - вполне…


Здесь то и прольются Нинкины слёзы, точно разом отворятся и заскрипят двери в анатомичках.


- Я знала… знала, - шмыгая носом, скажет она, - что никакой он не грабитель…И добавит, всхлипывая и сморкаясь в платок: «Грустный он какой-то, товарищ. И глаза грустные-грустные…С поволокой».


Теперь уже я возьму в руки фотографию, с которой мозган и ас будет холодно взирать на меня, пряча огонь своей души за ПОВОЛОКОЙ, - и чего только не скажет женщина, чтобы не прослыть дурой!


- С по-во-ло-кой, говоришь? - произнесу я, разжёвывая каждый слог, как кусок мяса, - жилистого, прогорклого, готового застрять в зубах. - С бельмом, что ли?


- Да нет же, - усмехнётся Нинка. - С пеленой. Понимаете. Это, как если вы пришли в театр, а там занавес падает. Пожарный. Он огонь сдерживает, чтобы в партер не перекинулся. Вот и я о том же. О глазах. Об огненных. Их туман заволакивает. Чтобы не жгли. Чтобы ни ранили…


В этом месте чёрт и свалится с моих плеч, - видимо, окаянный, был не слишком опытным ездоком.


- Дай, - говорит, - ногу в стремя сунуть. А там, я такие Диснейленды тебе покажу, на таких горках американских прокачу с ветерком, на каких ты, парень, отродясь не катался…


- Нет! - говорю. - С меня станется!


А сам больно так себя за ухо щипаю, чтобы от морока этого, бесовского, пробудиться. И лезет же в голову всякая чушь. Вот, что значит считать ворон.


Но лукавый, похоже, и тут мне дровишек в костёр подбрасывает.


- А что, если они правы? - шепчет он, оседлав мою мысль и даже пробравшись внутрь неё, как короед, забившийся между камбием и лубом. - А что если сила в волосах? А что если фантазировать - вовсе не бить баклуши, а делать что-то большее, из чего может выти толк, если, конечно, не врать в три короба, и не городить огород, через который и сам-то не перелезешь?


Я не стал с ним спорить.


Я просто пошёл домой. Вырезал портрет писателя из журнала и прикрепил его шпилькой над кроватью. Я решил, что буду отращивать патлы, как у Самсона, и что, если волосы мои и не прибавят мне сил, то хотя бы спрячут глаза, - узкие, как щёлки для медяков в автомате с газировкой. А ещё я слямзил Довлатова из библиотеки. Я прочёл его от корки до корки. Я ничего не понял. К тому же гроссбух был не для детей. Занавес упал, - железный, противопожарный, - и подпереть его плечом у меня не было ни сил, ни желания.


ПОВОЛОКА, - вот, что застило мой ум, что пленило чувства, что сковало волю. Я был рождён курам на смех, и пока я сам не подниму, этот чёртов занавес, пока не срежу жирок со своей памяти, не сниму кожу со своего ума - до клубка мышц, до скрипа сухожилий, - огонь, полыхающий за сценой, будет отапливать Космос, в котором для меня не найдётся койко-места.


А банщиком служить я больше не хочу. Уволюсь. Завтра же.


 


Санкт-Петербург. 05.07.15 г.



К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера