Александр Карпенко

Книжная полка


Дмитрий Бобышев, «Человекотекст».
Калифорния: изд-во Чарльза Шлакса, 2014

Свидетель целой эпохи, один из ее активных участников и творцов, Дмитрий Бобышев написал замечательную книгу воспоминаний. Если бы такого рода книга была не написана, возможно, стоило бы попросить Дмитрия Бобышева взяться за ее сочинение. Жизнь поэта звездной величины достойна самого подробного рассказа. И, может быть, лучше всего — от первого лица. «Жизнь Дмитрия Бобышева, им самим написанная». В своем «Человекотексте» Бобышев достигает предельной степени откровенности — как будто описанные в книге давние и не столь давние события пережиты автором вчера или позавчера. Эта дальнозоркость памяти потрясает! Дети войны — это совершенно особое поколение!
Что бросается в глаза читателю трилогии? Бобышев не делает акцента ни на одной из своих «маленьких жизней», распределяя пространство повествования практически поровну между всем прожитым. А ведь как велик соблазн акцентироваться, скажем, на Ахматовой или на Бродском. Но тогда, наверное, это был бы уже не «человекотекст», это были бы тенденциозные мемуары. Пожалуй, не стоит отодвигать себя в сторону в угоду другим персонажам эпохи. Хронология событий играет стержневую роль в повествовании Дмитрия Бобышева — все строго подчинено календарю и последовательности, даже когда автор неожиданно выныривает в другом времени, чтобы показать эпизод в перспективе. В трилогии Дмитрия Бобышева незнаменитые современники успешно соседствуют с именитыми. Мне кажется, автора больше заботит степень важности этих людей в его судьбе, а также все необычное, нетривиальное и поэтичное, что происходило в его жизни. Все время рассказчик меняет темп повествования: аллегро, анданте, аллегро модерато, адажио и т. д.
Что же такое «человекотекст», вынесенный в заглавие книги Дмитрия Бобышева? Было бы слишком просто назвать книгу, скажем, «Воспоминания». Даже здесь, в заглавии, Дмитрий Бобышев проявляет свойственную ему оригинальность мышления, закладывая глубоко концептуальный подтекст. «Человекотекст» — это высвобождение памяти из напластований времени, это попытка дотянуться до прошлого из далекого настоящего, когда и состав тела, и даже состав сознания мало чем напоминают того человека, которым он был в детстве или в юности. За одну биологическую жизнь человек насыщенно проживает сразу несколько полновесных, полнокровных жизней. Отдельная жизнь — это и детство, и юность, и взросление, и постижение мира через женщину. «Человекотекст» Бобышева — это и воспоминания «постороннего», поскольку в процессе жизни человек сам для себя становится посторонним — по отношению к тому индивидууму, которым он был десять, двадцать лет назад. Это священная война памяти против необратимых изменений внутри и вокруг человека. Может быть, поэтому и возникает такое плотное единение человека и текста. Если хотите, материи и духа. Причем и то, и другое заложено как в человеке, так и в его тексте. Человекотекст — это повесть о текучести человека как реки, как потока сознания: его тела, мыслей, образа жизни. Это путешествие сознания по реке жизни. Текст — это одна из попыток достижения бессмертия. И, безусловно, очень важен в плане понимания идеи человекотекста фрагмент переписки Дмитрия Бобышева с поэтом Станиславом Красовицким, который стал священником. Там ведь, фактически, речь идет о выборе: человек или текст? Человек, обретая благодать, теряет текст. Не столько даже сам текст, сколько его качество. Я рассматриваю беседы с Красовицким как вторую, после озарения 5 марта 1972 года, кульминацию автобиографической трилогии Дмитрия Бобышева. И Бобышев, встав перед странным выбором между человеком и его текстом, чем-то напоминающим гамлетовское «быть или не быть», нейтрализует этот выбор объединением частей в единое целое: и человек, и текст! Человекотекст. Объяв необъятное, вопреки Козьме Пруткову. Это то же самое, как если бы кто-то сказал «да» и «нет» одновременно. Объем бытия. Полнота жизни. Полнокровность творчества. Страшно, когда не остается ни человека, ни текста. Вот как об этом пишет Дмитрий Бобышев: «Открываю одно письмо, другое, третье — и не верю глазам. Четвертое, пятое — все то же самое: бумага пуста, и ни человека, ни текста! Предваряя наваливающийся на меня мистический трепет, я успел ухватиться за объяснение: красные чернила выцветают быстрее, чем память».
Бобышев, вспоминая о своем детстве, достает из шкатулки памяти так много разных подробностей, что не упускает, кажется, ничего. Мы узнаем даже о пубертатных мальчишеских волнениях, впрочем, автор рассказывает об этом в высшей степени целомудренно. Язык повествования богат до чрезвычайности, особенно учитывая то обстоятельство, что длительную часть жизни автор прожил в англоязычной стране. Как хорошо сказано: «Так я и не узнал главного о себе: какая часть меня была предопределена от отца генетически, вне моей воли, и где начинается мера, за которую ответствен я сам». Жизнь человека загадочна даже для него самого. Чем тоньше мир воспоминаний, тем они щедрее для читателя. «Человекотекст» — это вдохновенная высокохудожественная проза, выдающая в Дмитрии Бобышеве большого мастера слова. Воспоминания поданы в такой предметной достоверности, что порой кажется, что это кинофильм, в котором ты тоже непосредственно участвуешь. У Дмитрия Бобышева осталось в сердце много самой преданной любви к своей родине, в широком смысле этого многоемкого слова. Это не только сквозит в строчках, но и просачивается сквозь вереницу самых разных воспоминаний.
Дмитрий Бобышев осуществил в своей трилогии то, о чем мне всегда грезилось как о сверхзадаче для писателя: он создал абсолютный текст, в котором воспоминания — только повод, только шампур, на который нанизаны, может быть, более глубокие вещи — размышления о мире вообще, оценка тех или иных культурных явлений. Можно открыть книгу и попасть на глубинное литературоведение, можно — на теософию, можно — на афоризмы и мысли. То есть «Человекотекст» Дмитрия Бобышева с полным на то правом может стать «своей» книгой в доме интеллигента. Часто говорят о какой-нибудь хорошей, захватывающей книге: «Прочел залпом!» Но разве читать по капельке, по глоточку хуже? Разве Библию (я ни в коем случае не сравниваю!) можно прочесть залпом? Разве это нужно читать залпом? Я бы сравнил книгу Дмитрия Бобышева с многолетним вином, которое хочется пить постепенно, по маленькому глоточку. Может быть, в таком замысле кроется и подвох: а хватит ли у читателя душевных сил и времени, чтобы прочесть эту книгу целиком, от корки до корки? Но я трактую это свойство трилогии Дмитрия Бобышева как достоинство: можно прочесть одну главу и насытиться. И много думать, переваривать прочитанное, чтобы душевно освободиться для дальнейшего чтения. Вот, например, Дмитрий Бобышев пишет о «Докторе Живаго», что это больше, чем книга, это — мировоззрение. «Человекотекст» Бобышева — на мой взгляд, больше, чем мировоззрение. Это — энциклопедия духовных поисков человека, одна из лучших, на мой взгляд, «тотальных» книг, написанных на русском языке. Что касается меня, я читал книгу Дмитрия Бобышева попеременно: то по капельке, то, вдруг вдохновенно разогнавшись, начинал глотать целые главы «залпом». Потому что интерес — он у всех разный. «Во мне, а не в писаниях Монтеня находится все то, что я в них вычитываю», — такое открытие сделал в свое время Паскаль.
Дмитрий Бобышев, как мне кажется, очень целомудрен в своей книге: он не использует свой человекотекст, как это часто бывает, для сведения счетов с современниками, для решения внелитературных задач. Его текст, как явствует из названия, человечен. Я бы даже рискнул сказать: всечеловечен. Что еще поражает в трилогии Дмитрия Бобышева — безграничная свобода в повествовании. Доминанта художественности. На мой взгляд, у обширного повествования Дмитрия Бобышева есть свой тайный кульминационный момент, связанный с мистическим откровением, снизошедшим на автора 5-го марта 1972 года. Вот что пишет об этом сам Дмитрий: «Мысль и в самом деле была необмерной, раскрывающей все сущее, как если бы глаза возобладали зрением на полный круговой обзор, а темный древнегреческий хаос превратился бы в проницаемый радужными лучами космос. Стали видны исходные пределы, отодвинувшиеся далеко назад за границы разума, к кипящему прото-сиянию, ко всеохватному и всеблагому изначалу всего. Ничто отсутствовало, пустоту заполняло Все, бурно творящее Чудеса ради себя же Другого».
У каждого времени — своя Голгофа. Читая о постоянных конфликтах старших поэтов с властью, я порадовался, что имел счастье родиться попозже. Конечно, у моего поколения тоже были свои испытания. Если бесконечно нырять из своего прошлого в будущее (которое уже тоже — прошлое) и обратно, получится жизнь как бесконечность, как палиндром времени. Своего рода бессмертие как бесконечное путешествие.
Человекотекст Бобышева обладает удивительной способностью — действовать и «за пределами авторской воли». И, в заключении, несколько ярких цитат из трилогии Дмитрия Бобышева:
«Следующий порыв налетел, когда я добрался до середины моста, и ударил он градом: острые клювы задолбили по моему темени, по рукам и плечам, по ступням, не закрытым сандалиями, ледяные ядерки запрыгали по скользкой поверхности моста, выбивая брызги из уже близких волн реки».
«…Но скорая в восемнадцати-девятнадцатилетнем возрасте интуиция угадывала еще неслучившееся, несочиненное и ненаписанное, летя впереди наших жизней».
«Аркадий, не говори красиво!» — сказал тургеневский Базаров, заморозив на полщеки лицо русской литературы. Впрочем, Бальмонт, Блок и Белый заговорили было о прекрасном возвышенно, но на них притопнул с Триумфальной площади советский Маяковский, и всем стало стыдно».
«Выдвинулись в литературе те, кто наработал задел, дождался и выстрелил им вовремя, именно в эту пору, обогнав цензуру на повороте».
«Пастернак, как сказывают, говаривал: “Надо гениальничать!” Что он имел в виду? А вот что: каждый раз прыгать выше головы, держать гениальность как рабочую гипотезу впереди следующей ненаписанной вещи. Только тогда она и получится настоящей».
«Принцип отдыха рифм». Он заключается в том, что сложные и необычные рифмы должны чередоваться с банальными, потому что слух отдыхает, покоясь на обыкновенном». (Ахмадулина.)
«Я думаю, трудно быть собой — каждому, поскольку, пока жив, не знаешь, кто ты есть в окончательном смысле».


Юрий Кобрин, «Гены Ганнибала»
М.: «Вест-Консалтинг», 2013

Если личность поэта незаурядна, особенности стиля его произведений не играют первостепенной роли. Личность буквально врывается к нам изо всех «щелей», отовсюду, даже из междустрочий. Вместе с тем, человек есть стиль, как заметил Бюффон. И мы принимаем стиль поэта как данность. Поэтическая речь Юрий Кобрина достаточно традиционна: неоклассицизм. В последние годы все стремятся писать немножко «коряво», вводить неожиданные ритмические сбои. Хотя и традиционный силлабо-тонический стих, насыщенный нетривиальными мыслями и образами, далеко не исчерпал себя. Поэзия Юрия Кобрина синтетична, в ней лиричность и социальность взаимодополняют друг друга. Для того, чтобы вы поняли, какой мощи и глубины достигает поэт Кобрин, сразу приведу поразившее меня четверостишие:

Ты — пылинка у Бога на скатерти,
жизнь ни смахнуть, ни стереть…
Чем же ты лучше отца и матери,
чтобы не умереть?

Не правда ли, впечатляет? Я познакомился с Юрием Кобриным во время нашей совместной поездки по Ставрополью в декабре 2014 года. Стояла теплая почти весенняя погода. Юрий Леонидович производил впечатление «человека-глыбы», который, тем не менее, не старается постоянно приковывать к себе внимание. Он даже не особенно встревал в наши горячие споры по ситуации на Украине. Но я сразу же почувствовал его теплую, дружескую к себе расположенность, приязнь старшего товарища. С ним было легко. Спокойный, величавый, без личностного выпендрежа, Юрий Кобрин был готов подхватить в разговоре любую тему. «Гены Ганнибала» — это книга избранных стихотворений Кобрина, и она, несомненно, посвящена Пушкину. И действительно, в книге оказался большой цикл «пушкинских» стихотворений. Аффилированный намек: у Александра Сергеевича были гены карфагенского полководца-победителя, что, на взгляд Юрия Кобрина, немало способствовало широчайшему успеху лирики Пушкина. Хотя, конечно, «Ганнибал» — не настоящее имя, а всего лишь псевдоним арапа Петра Великого, выбранный в честь того самого великого полководца, победителя римлян. Я думаю, что Пушкин оказался  н е о ж и д а н н о  велик, во временной перспективе, для всех, кто знал его лично. Может быть, самым прозорливым среди современников оказался… лично с ним не знакомый Лермонтов. Но у меня нет никаких оснований полагать, что другие люди разделяли мнение Лермонтова. Это подтверждается, косвенно, и признаниями престарелого Дантеса. Когда у него спросил Немирович-Данченко, за что он убил Пушкина, Дантес пожал плечами и ответил: «Но я же не знал, что он у вас такой большой поэт!»
Юрий Кобрин лирически глубоко пережил дуэль Пушкина на Черной речке и его смерть. Бывает такое — когда «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» становятся, в какой-то степени, твоей судьбой. Складывается впечатление, что злосчастная пуля Дантеса, смертельно ранив Пушкина, срикошетила потом в Юрия Кобрина, оказавшегося, по случайности, рядом с великим поэтом. В лирике Кобрина я постоянно чувствую его личное присутствие на Черной Речке — секундантом ли, свидетелем… Время — наш вечный секундант.

Чернотой металла
сухие губы время обметало,
и косточка височная мозжит.
Не хочется ни спорить, ни перечить,
внимать глупцу, вникать в пустые речи.
Гляди — прозрачна под откосом речка,
гляди — рябина празднично горит!

Быть русским поэтом в Вильнюсе — совсем не то, что быть им в Киеве (до 2014 года) или Минске. Надо быть человеком большого достоинства, чтобы тебя оценили и зауважали литовцы. Это вообще поразительная, потрясающая история: после переноса памятника Пушкина из Вильнюса в Маркучяй (предместье литовской столицы) Юрий Кобрин добился, чтобы в самом центре Вильнюса был поставлен памятник Пушкину и Ганнибалу, созданный по его проекту, и, таким образом, статус-кво был восстановлен. Лирика Юрия Кобрина гражданственна. И дело тут не в том, что поэт живет в Литве. Актом гражданственности можно, на мой взгляд, назвать и то, что Кобрин никуда не уехал после развала СССР. На мой взгляд, миссия Кобрина — наводить мосты между русской и литовской интеллигенцией, сглаживать политические разногласия. Вы понимаете, да, русские цари не признавали официально украинскую речь, не допускали ее в печать. Но разве это дает право нынешним украинским властям запрещать у себя в стране русский язык? Может быть, украинцам как раз не хватает своего Кобрина — объяснить братьям-славянам эту простую истину!

МУЛЬТИКУЛЬТУРАПольской речью сердца не обидишь,
по-литовски водочки налей…
Вспомним, как загнали в гетто идиш,
и по-русски плакал соловей…

Несмотря на все выдающиеся почести, звания и награды, которых справедливо был удостоен Юрий Кобрин, нет-нет, да и промелькнет в его лирике образ волка-одиночки, которому выпало одному сражаться против всех. Я думаю, это чувство космического и человеческого одиночества — общее для всех, кто застал СССР и шагнул в новый век. Дело в том, что искусство в Советском Союзе, несмотря на политические репрессии, было организовано вертикально. И никакому графоману не приходило в голову претендовать на звание великого русского поэта. А теперь, во время разгула демократии, звания и награды можно попросту купить. Нет, о значительных поэтах не забыли. Просто… их поставили на одну доску с непоэтами. Вертикальное стало горизонтальным, иерархия разрушена, бедные читатели не могут толком понять, где настоящее, а где — подделка либо профанация искусства. И работать в таких условиях, как ни парадоксально, гораздо сложнее, чем при диктатуре. Там хотя бы были понятными правила игры. И проблема вовсе не в эмиграции, когда миллионы русских людей неожиданно очутились в чужой стране, не покинув мест проживания. Дело в этом общем уравнивании высокого и низкого, мастеровитого и безвкусного, духовного и безыдейного. Мы видим это в культурах самых разных стран, а не только в русской поэзии.
Возвращаясь к Юрию Кобрину и его книге «Гены Ганнибала», могу сказать, что, кроме Пушкина, еще, как минимум, два поэта почитаются поэтом с не меньшим пиететом. Это Тарковский и Бродский. А Юрий Кобрин-отец передал свои «гены Ганнибала» сыну Глебу, который стал, как и его отец, отличным писателем. Ничего не попишешь: гены и отцовский пример — великая вещь!
Еще одно лирическое отступление, связанное с Юрием Кобриным и нашим общением. На посиделках в Ставрополе мы читали друг другу стихи. Я заметил, что Юрий почему-то не читает свои стихи наизусть. И спросил у него об этом.
— Ты знаешь, я тоже задавал в свое время этот вопрос — Арсению Тарковскому, — сказал Кобрин. И Тарковский мне ответил, что всегда читает свои стихи по бумажке. Позже я понял преимущества такого способа подачи материала. Память может в любой момент подвести — как старого, так и молодого. А лист бумаги никогда не подведет!
На следующий день мы читали свои стихи перед большой аудиторией. И — надо же такому случиться — я забыл строчку своего стихотворения и долго ее вспоминал, нервируя публику затянувшимся молчанием.
— Вот видишь, — сказал Юрий Кобрин, — а я ведь тебя предупреждал!
Я с улыбкой выслушал Юрия, но в итоге все равно остался верен своим предпочтениям. Почему? Да просто потому, что зрение способно так же подвести человека, как и его память. И не стоит бояться собственных неловкостей, связанных с публичными выступлениями. Со всяким может произойти! Все живое очень уязвимо. А Тарковский, по-моему, читал с листа «в пику» эстрадникам, которые декламировали стихи очень громко — и непременно наизусть.
Лирика Юрия Кобрина виртуозна и разнообразна, в ней присутствует душа поэта во всей полифонии. Пройденный Кобриным путь велик, и книга избранных стихотворений «Гены Ганнибала» наглядно это демонстрирует. Кобрину доводилось порой держать длительную паузу, на порядок длиннее знаменитой мхатовской паузы. Есть времена, когда говорить — все равно что метать бисер перед свиньями — поэта все равно никто не слышит. Может быть, сейчас у нас тоже наступает время молчания. Но это не значит, что писать вообще не стоит. В такие времена, говорит Юрий Кобрин, лучше взять на вооружение тютчевское silentium. И жить в самом себе, пока пророчески не разверзнутся уста.

ПАУЗАПисать стихи в себе,
не выносить на лист, —
такое вот внутри
я вырастил искусство.
Сомнителен мне тот,
кто всякий день речист:
все правильно в словах,
а скребани их — пусто.
Писать стихи в себе
и паузу держать
да так, чтоб над тобой
хрусталик в люстре треснул,
и осознать тщету
и брение держав —
они тебе, ты им —
вдвойне неинтересны.
Гражданствовать к кому?
К подкладливым и к тем,
кто их всегда имел
и в праздники и в будни?
Когда попал, мин херц,
под шестерни систем,
silentium храни…
Страшней молчанье будет!
А паузу держать
и пять, и десять лет
учился, рот зажав,
чтоб не сорвался с уст вой.
Но снизошел с небес
луч, несказанный свет,
на мной взращенное
безмолвное искусство.

Светлана ОС, «Стокгольмский синдром»
М., 2014

Когда я читаю стихи Светланы Ос, у меня возникает ощущение, что экзистенциализм, философия жизни для Светланы Ос важнее, чем поэзия, в отвлеченном ее смысле. «Чистая» поэзия редко выживает в наших отнюдь не тепличных условиях. Стихи Светланы Ос примечательны тем, что смысла в них порой больше, чем слов, которыми этот смысл выражен. Порой в ее стихах начинают просматриваться и второе, и третье дно. В общем, все это весьма нескучно, невзирая на минорную тональность большинства стихов. Стокгольмский синдром известен гораздо меньше, нежели вьетнамский или афганский, поэтому, чтобы «въехать» в название новой книги Светланы Ос, мне пришлось изрядно порыскать по словарям. Но и жертв подобного синдрома гораздо меньше, его проявления локальнее и, возможно, человечнее. Если в двух словах, стокгольмский синдром — это слияние жертвы со своим палачом и попытка слабого оправдать насилие со стороны более сильного. В лирике Светланы Ос такая тема не нова: ново лишь название. И, к чести поэта, новы все стихи, составившие книгу «Стокгольмский синдром». Светлана не боится остаться без опоры на уже апробированные временем и раскрученные старые стихи. Она не делает из себя живого классика, и каждый раз начинает с чистого листа. Это достойно уважения. Вообще, Швеция — настолько счастливая и удобная для жизни страна, что даже странно слышать имя ее столицы в связи с каким бы то ни было синдромом. И тем не менее… Меня не покидает ощущение, что «стокгольмский синдром» возникает у Светланы Ос нарочно, чтобы обыграть живущих в Стокгольме Малыша, Карлсона и Фрекен Бок. Потому как стихи Светланы Ос — это еще и игра. Игра слов на фоне драматических коллизий. Поэзия Светланы Ос насыщена персонажами мифов, героями книг и прочими культурными реалиями. Подобно волшебнице, она не только пользуется культурными эманациями как метафорами, но и нередко оживляет этих персонажей в своих стихах, придавая им новые, совсем не книжные черты.

СТОКГОЛЬМСКИЙ СИНДРОМВыцветший набело, шитый пафосом,
Всю твою волю собравший в горсть,
Он тебе шепчет: «Мой милый Карлсон»
И забивает под сердце гвоздь.
Он тебе шепчет, а ты нечаянно
Страшно и больно вникаешь в суть
Мира — со всеми его печалями —
Ни оттолкнуться, ни притянуть.
В хаосе сложно искать гармонию,
Не потому ли в висках стучит:
«Действие — это всегда агония.
В угол забейся и замолчи».
Ты и отчаялся быть услышанным
И подбираешь слова с трудом…
Ты приспособился мерить крышами
Все расстояния от и до —
Не наяву, а во сне и мысленно.
Чертит пропеллер лучи дорог
В небе фантазий твоих бесчисленных
До Малыша и до Фрекен Бок…
Мир отпускает тебя все реже и
Вырваться прочь не хватает сил
И
Ты ненавидишь его по-прежнему
Так, что почти уже полюбил…

Светлана Ос остроумно рассказывает нам о ненависти-любви к окружающему миру — как будто мир — это какой-то живой персонаж, из плоти и крови. Мы видим, что стихи Светланы Ос насыщены трансперсональной психологией. Она хорошо понимает двойственность как внешнего, так и внутреннего мира. Еще одна характерная особенность лирики Светланы Ос — навязчивые рефрены, каждый раз со все большим нагнетанием, так сказать, стихотворное крещендо. Мир часто повторяется в своих проявлениях по отношению к нам. Иногда это — дурная бесконечность с привкусом садизма, как у Светланы Ос. Но иногда повторения встречаются нам не для того, чтобы дать по голове, а для того, чтобы мы это запомнили, сравнили или присвоили, как у Серена Кьеркегора. А вот еще одно стихотворение из новой книги Светланы Ос:

ТОЛЬКО ОНА ОДНАК этому цвету оттенки боли
Каждый придумал сам…
То ли судьба отвернулась, то ли
Смог застилал глаза,
Но непонятно, какою силой —
Сумрачна и длинна —
Эта дорога тебя манила…
Только она одна.Медленно шли за тобою следом
И превращались в дым
Все поражения и победы —
Тени одной беды.
Падали звуки осадком алым
В бездну твою без дна —
Музыка эта тебя спасала.
Только она одна.В абрисах мира углем и мелом
Общего не найти.
Черные клавиши клавиш белых
Пересекли мотив…
И позади только пыль и небыль,
А впереди — стена
Шире пространства и выше неба…
Только она одна.

Я думаю, что отсутствие выбора для человека — не всегда плохо. Важно, как сам человек относится к ограниченности своего выбора. Можно увидеть в этом нищету, а можно — и счастливое предначертание свыше. Вспомним: у буриданова осла такой выбор — был. Но это не сделало его счастливым и не смогло побудить к какому-то действию. Так что все в мире относительно. Важно лишь наше собственное отношение к происходящим в жизни событиям. Фабрицио дель Донго, герой одного из романов Стендаля, был счастлив и в тюрьме. Но героиня Светланы Ос почему-то не любит нечетность и единицу как символ высокой нечетности, синоним живой жизни. «Одна, но пламенная страсть» — не для нее. Наверное, это происходит потому, что «одна» — это, согласно Светлане Ос, «только одна». Всегда хочется большего. Особенно в тех случаях, когда единица, по странному стечению обстоятельств, меньше личности человека. «Садись, Карпенко. Единица!» — почему-то вспомнился мне пример из детства, когда единица — это плохо. Сплошное разочарование и аутсайдерство. Но ведь в жизни нам хочется совсем не этого!
Очень важна для философии Светланы Ос антиномия палач — жертва. Они часто меняются местами. В одной ситуации человек выступает как палач, в другой, возможно, ему уготована роль жертвы. Собственно, «палачом» человеку стать проще простого — достаточно не ответить на сильное чувство другого человека. То есть в эту страшную ипостась можно попасть… ничего не делая! «Стокгольмский синдром» — это повесть о том, как жертва постепенно привыкает к постоянному присутствию рядом с ней своего палача. Привыкает настолько, что внезапное исчезновение палача может воспринять как утрату. Конечно, все это может произойти только в том случае, если палач «убивает» свою жертву не сразу, а заставляет ее помучиться. И тогда — «то, что не убивает нас, делает нас сильнее», как говорил Заратустра.

ВОТ И ДОВОЛЬНОВот и довольно гаданий на миражах…
Слово рассыплется, если сильнее сжать.
Став миллионом песчинок в чужих часах,
Буквы утратят и формы, и голоса.Чувствуешь, все по-иному теперь течет?
То, что когда-то случилось, уже не в счет.
Что не случилось — отправилось на покой.
Поезд ушел, ты ему помаши рукой.Где посчастливилось выпрыгнуть на ходу,
Призрак Офелии топит зевак в пруду.
И по ночам среди мрачных руин дворца
Прячется Гамлет за тень своего отца.

Диалектика: все мельчает, трагедия плавно переходит в фарс; должны созреть условия для того, чтобы родилось Новое, сопоставимое с великим Старым. Слово — уже не Бог. Оно «рассыплется, если сильнее сжать». Своеобразие поэтики Светланы Ос заключается в том, что она не отражает, подобно зеркалу, мир, общий для всех, а живет в своем собственном мире, чувственном и полном фантомов. А закончить рассказ о новой книге Светланы мне хочется ее замечательным «театральным» стихотворением, где театр — это шекспировская метафора нашей жизни.

СУФЛЕРГолоса с подмостков звучали реже,
Потому что фабула не нова,
А спектакль нельзя отыграть, как прежде,
Если часть актеров в душе мертва.Перевернут ветром, театр бумажный
Обнажал основ нетоварный вид.
И, в итоге, было уже не важно,
Кто за что боролся и кем убит.Лишь суфлер, витавший над полем боя,
Диалог на звенья цепи порвав,
Через нас беседовал сам с собою,
Подбирая образы и слова…

Стихотворение как нельзя лучше раскрывает недюжинный творческий потенциал Светланы Ос, поэта умного, думающего. Ее пессимизм глубок, потому что не абсолютен. После золотого века незаметно наступила кали-юга. В воздухе покачнулась тень «невидимого спонсора». Но пройдет и это.

Левон Осепян, «Как я однажды чуть не затопил Венецию»
М.: «Гуманитарий», 2014

У писателя и общественного деятеля, главного редактора журналов «Меценат и мир» и «Арагаст» Левона Осепяна увидела свет книга малой прозы. Короткие рассказы, эссе, работы о Пиросмани и Лермонтове. Самое ошеломительное впечатление производит, конечно, рассказ, давший название книге — о затоплении Венеции. Когда следует серия чисто исповедальных рассказов, от первого лица, меньше всего ожидаешь от автора какого-то подвоха. Тем более что до этого он говорил «правду, правду и только правду». Может ли такой автор рассказать нам что-нибудь в стиле знаменитого барона Мюнхгаузена? Может. И, конечно же, мы неизбежно ему поверим, ибо до этого он никогда нам не врал. Рассказ «Как я однажды чуть не затопил Венецию» и восхитил меня, и одновременно озадачил. Как такое может быть, чтобы человек, открыв обычный водопроводный кран, чуть не затопил большой город? Как вода может нестись быстрее электрички? Несомненно, здесь мы имеем дело с фантазией на тему Ноевого Ковчега, близкую каждому армянину!
«Не только Венеция! Не только Италия! — почти вся Европа была под водой… Только макушки горных вершин торчали кое-где, напоминая о прошлом величии некогда просвещенной и “мудрой” Европы…»
Не иначе, это возмездие матушке Европе за недружественные санкции! Рассказ о затоплении Венеции венчает у Левона Осепяна цикл коротких рассказов, начинающихся с «Как я однажды…» В первом из них Левон перебирает в памяти, как четки, случаи, когда он запросто мог расстаться с жизнью. И случаев таких набирается у него немало. Все это рассказано, конечно, не для того, чтобы постращать читателя. Скорее — для того, чтобы показать, каким чудом является наша жизнь, если она в любой момент может так внезапно оборваться. Всем памятны слова булгаковского Воланда о внезапной смертности человека. Наверное, каждый может вспомнить из своей жизни, как минимум, несколько случаев опасной близости к смерти. Даже если человек не участвует в войне и не живет в мегаполисе, он всегда, сам того не подозревая, подвержен смертельной опасности. Однажды я читал биографию Николы Теслы, и меня поразило, что живя в глухой деревне, будущий великий ученый несколько раз чуть не погиб еще в младенчестве. Существует ли некий «отбор свыше» лучших людей в подобных критичных ситуациях? Нам очень хочется верить, что такой отбор существует. Но вероятнее всего, что для Бога все равны — и малые, и великие. Многое зависит от силы личного ангела-хранителя. Сильный ангел-хранитель может оказаться у совершенно пустого и никчемного человека. И наоборот, гений может оказаться абсолютно незащищенным. Вот такие мысли возникли у меня по ходу чтения рассказа Левона Осепяна «Как я однажды чудом избежал смерти».
Тема жизни и смерти еще будет «аукаться» в книге Левона Осепяна в судьбах Пиросмани и Лермонтова. А пока Левон рассказывает нам о своем новом увлечении — фотографии. По собственному признанию, он начал фотографировать в 55 лет. С тех пор фотография стала важным делом в его жизни. Настолько важным, что некоторые люди не знают Левона Осепяна как писателя и редактора, зато отлично знают как фотографа. Такой вот неожиданный поворот в судьбе. И символично, что книга Левона Осепяна «Как я однажды чуть не затопил Венецию» заканчивается его избранными фотопортретами — еще одной обретенной творческой ипостасью этого замечательного и неординарного человека.Особняком в новой книге Левона Осепяна стоят его рассказы о Пиросмани и Лермонтове. Что мы знаем о жизни Пиросмани? Очень немного. Вспоминается разве что знаменитая песня на стихи Вознесенского в исполнении Аллы Пугачевой. Но это — лишь один красивый эпизод из жизни грузинского художника. Читая Левона Осепяна, я был поражен, насколько нетривиально выстраивает автор свое повествование о Пиросмани. Он ведь начинает… со смерти художника, а потом рассказывает о его жизни. Как будто это уже «потусторонняя» жизнь, граничащая с бессмертием. Левон Осепян показывает Пиросмани очень ранимым человеком, не от мира сего. Его постоянно преследуют видения, от которых он не может избавиться. Маленькие рассказы Левона Осепяна о Пиросмани не менее трогательны, нежели песня о миллионе алых роз. Просто жизнь отличается от легенды отсутствием нарочитых красивостей. Из повествования Левона Осепяна мы узнаем, что Пиросмани не мог продать свой дом и все картины, чтобы подарить любимой море цветов. По той простой причине, что своего дома у Нико никогда не было, а картины он писал на чем попало — даже на клеенке, и обычно они были заранее проданы — за еду и ночлег. Но, что самое интересное — короткие рассказы Осепяна, приближенные к реальной действительности, обладают не меньшей, на мой взгляд, поэтичностью, нежели легенды... Потому как поэзия жила в самом Нико. При всей его безалаберной и нищей жизни, духовно он был богаче многих. Думаю, что Левон Осепян обнаружил много родственного в душе с грузинским художником. Поэтому он повествует о нем с такой любовью и неподдельным сопереживанием. Вроде бы рассказы составлены из разрозненных фрагментов, а картина получается цельная. Это — мастерство. Это — свое вИдение. И, как бы в подтверждение моих слов, Левон Осепян в другом своем рассказе сводит воедино дуэль Лермонтова, дуэль Пушкина и стихотворение «Смерть Поэта». Сколько уже сказало на эту тему! И сколько еще будет сказано. Но Левону Осепяну удалось рассказать дуэльную историю Михаила Юрьевича и Александра Сергеевича по-своему. Редкое умение! Когда я уже заканчивал писать эти заметки, свою новую книгу подарил мне известный поэт и искусствовед Станислав Айдинян. Портрет на обложке книги Айдиняна показался мне очень знакомым. «Эврика! Да это же фоторабота Левона Осепяна из его книги о затоплении Венеции», — воскликнул я. Здорово, когда человек талантлив сразу в нескольких видах искусства! Пример Леонардо да Винчи заразителен и для наших современников!

К списку номеров журнала «ЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИ» | К содержанию номера