Дзерасса Биазарти

Белый всадник

Предчувствие

Днём, когда солнце чуть склонилось к горам, а стрекотание кузнечиков расплылось в жарком мареве, Мури Джиоты услышал, как на старом дереве возле дома заговорили две вороны. Они неторопливо и громко перекатывали своё «каракар» из клюва в клюв, а потом заспорили, сцепились двумя сварливыми голосами.

Мальчик видел, как шевелятся ветви и дрожат листья, но в густых клубах зелени самих птиц было не разглядеть...

Мури осторожно подполз к дереву в густой траве. Теперь вороны спорили прямо над его головой, каждая настаивая на своём и не обращая на мальчика никакого внимания.

Вслушиваясь и даже будто улавливая редкие знакомые слова в чужой речи, Мури замер: птицы были не с добрыми вестями, и спор был злой.

Вороны кричали в тишине, и карканье их разносилось по всей долине Стыр Леуахи... Над берегами реки, над склонами, поросшими лесом, над одной дорогой, которая уходила ввысь, в горы, над другой, что шла в Столицу, всюду, от земли до неба, стояла мёртвая тишина, и лишь остро и страшно спорили две вороны.

 

Был август. Земля и воздух просохли за три месяца ясного неба и сухого тепла. Всё вокруг мерцало светом, солнцем, зеленью, но Мури стало холодно, словно скверная ночь накрыла в пути маленького беззаботного птицелова.

Что-то огромное и незримое выросло вмиг, нависло над ним, и весь огромный мир сжался до маленького жухлого комка травы, а сам он потерялся в этой траве, словно муравей...

 

Старик Илас появился под древом внезапно. Он умел неожиданно подниматься во весь свой могучий рост, словно из-под земли, вытягиваясь к самому солнцу.

— Ацæут ардыгæй! — повысил он голос на птиц.— Тут не о чем спорить...

Вороны замолкли. Илас замахнулся на них палкой, и они с шумом улетели, в небе гудело их карканье, как отзвук набата.

— Пойдём в дом, лæппу,— позвал Мури Илас,— птицы принесли бурю...

Мури взглянул в небеса — они были бездонными и чистыми, где-то в лесу над деревней закричала кукушка. Илас крепко держал внука за плечо, холод отступил, но будто недалеко. Словно затаилось где-то неподалёку, словно у северной стены дома замерло что-то, ожидая своего часа, засело, прилипло чуть заметной тенью.

У порога Илас, чуть помедлив, глянул на запад, после зашёл в дом и крепко прикрыл за собой дверь. Когда дверь за стариком и ребёнком закрылась, снаружи почти мгновенно потемнело. Внезапная темень накрыла всю долину, да, казалось, и весь мир.

На деревню обрушился ливень, раскаты грома словно драли куски скал и с грохотом швыряли оземь. Сделалось так жутко, что дети попрятались, а женщины кинулись молиться.

 

В большом дедовском хадзаре готовились к куывду.

Двое сыновей Иласа — Мате и Бури — уходили на войну.

Война только-только началась, она была там, далеко, за горами и перевалами...

В иной солнечный и беспечный день в неё и вовсе не верилось... Но уже второй месяц из деревни уходили мужчины. Уходили целыми семьями, оставляя в домах матерей и сестёр, жён и детей. Уходили сами, не дожидаясь призыва.

Вот и Мате с Бури спешили уйти добровольцами, не дождавшись повесток. В этом было проявление какой-то особой отваги и чести. Уйти раньше, чем позовут. Отдать долг прежде, чем спросят...

Илас объявил по этому случаю куывд и велел зарезать быка, чем вызвал удивление родных и соседей. Вполне хватило бы бычка или барана, считали они... Но Илас сказал: резать быка, огромного, страшного быка, которого Мури побаивался,— и спорить никто не стал, да и не смел.

 

В женской части дома было суетливо, приехали родственницы, тётки и сёстры Мури из других деревень. Они уже сварили пиво, оценили его вкус, собрали сыры на начинку для пирогов, нацедили аракъ, сравнили, чей лучше, насмеялись, наговорились, но внезапная гроза оторвала их от предпраздничных хлопот и загнала в дом.

Здесь, притихшие и настороженные, одни приникли к окнам, вглядываясь во внезапный мрак, другие шептали слова молитвы, вспоминая святых и мёртвых...

Старухи спорили громким шёпотом, на чьей памяти случилась гроза страшнее. Предрекали град размером с кулак, что был однажды, когда они были ещё девочками. Тот град то ли крыши домов пробил, убивая наповал людей, спящих в своих постелях, то ли крыши курятников, сбивая кур с насестов,— точно старухи уже и не помнили...

Побродив среди женщин, наслушавшись их вздохов и надышавшись их запаха, Мури перешёл на мужскую сторону...

Здесь было тихо. Дед сидел в полумраке в своём резном деревянном кресле, с прямой спиной, опершись на посох — могучий нарт из сказаний. Из глубины и темноты комнаты он смотрел на сполохи, вспыхивающие в окнах, слушал гром, ломающий хрупкий мир на куски...

Тихий, как мышь, Мури юркнул в уголок и, устроившись на тахте, смотрел то на деда, то в окна, пытаясь увидеть в разразившейся грозе то, что открылось Иласу...

 

Илас был провидцем. Ему открывалось будущее, да и прошлое он помнил дольше других людей. А ещё он понимал язык птиц...

— Мури,— позвал Илас,— подойди.

Мальчик подошёл, и дед посадил его на одно колено.

— Дада, что там за окном? Что-то страшное?

— Это просто гроза, она пройдёт...— мягко отвечал Илас.

— Дада, это о ней говорили птицы на дереве?

— О... ты слышишь отдельные слова, Мури,— улыбнулся дед,— но их смысл тебе пока неведом, и слава Богу. Вороны о другой грозе говорили...

— А о чём они спорили?

— О судьбе... О том, можно ли её избежать...

Мури ещё много о чём хотел спросить Иласа — например, о том, можно ли изменить судьбу,— но не успел, потому что прижался к деду и как-то внезапно заснул...

И во сне гремел гром, и камни летели с гор, пробивая крыши деревенских домов. Испуганные кони неслись, обезумев, к обрыву над бушующей рекой, и страшный бык, которого завтра принесут в жертву, ревел в загоне.

Но, было в том сне что-то ещё, не облечённое в образ, не наделённое способностью говорить, неуловимое, неясное... Оно не давало стряхнуть кошмар и убедить себя в том, что тот останется за щеколдою сна, за закрытыми створками дверей мира видений, не просочившись в реальность.

Мури проснулся. Гроза всё ещё гремела, но уже поодаль, зато шум дождя стал монотонным и колыбельным. Мальчик лежал на тахте, заботливо прикрытый овчиной. Он тихо позвал в темноту:

— Дада...— но никто ему не ответил...

 

Утро было ясным.

Мужчины закололи быка. Горели костры, кипела вода в огромных котлах, и поднимался густой пар.

Печи вынесли во дворы, растопили дровами, и женщины уже месили тесто, лепили круглые тонкие уæливыхтæ.

Над деревней витал тонкий аромат праздника.

 

На лошадях, на арбах, запряжённых волами, спустились с гор родственники. Животные и повозки их выглядели так, словно проплыли сквозь реки грязи, да и мужчины были по колено в земляной жиже. Они рассказывали, что в горах из-за страшного дождя накануне сошли сели и размыло дороги.

Приехали и родственники из Столицы. Прибывший с ними один учитель истории рассказывал:

— Тучи, накрывшие вчера Сталинир, были похожи на огромных птиц Рох, что сбрасывали валуны на корабли Синдбада! Иссиня-чёрные, они налетели мгновенно, закрыв небо и солнце своими крыльями! Прилетели птицы, кстати, с вашей стороны! — говорил он обступившим его деревенским ребятишкам и, строго заглядывая в глаза, вопрошал: — Не вы ли согнали их с веток священного огромного дерева?

Другие дети смеялись в ответ белому учёному, городскому старику, но не Мури.

Он вспомнил ворон, и аж дыхание перехватило... То, что притаилось маленькой тенью вчера на северной стороне дома, колыхнулось, обрело силу и выросло. И Мури снова стало холодно и захотелось коснуться дедовской руки...

И он побежал, петляя между взрослыми, минуя детей, подлезая, огибая... Но уже накрыли длинные бесконечные столы, которые тянулись через траву, под деревьями, вдоль домов... Мури перехватывали и давали поручения, исполняя которые, он надеялся встретить деда, но тот словно сквозь землю провалился. А когда все поручения были выполнены, старшие уже сели за главный, самый первый стол, мужчины расселись по старшинству, а молодёжь заняла места за их спинами — ухаживать.

В тишине зазвучали слова первой молитвы:

— О Хуцау, Стыр Хуцау, Иунæг Хуцау!

Молодые парни, по двое, понесли дымящееся мясо страшного быка, заколотого по случаю праздника, на больших круглых деревянных подносах с маленькими отверстиями по центру, из которых на зелёную августовскую траву капал, стекал мясной золотистый бульон...

Голова быка уже стояла напротив хистартæ.

В сердцевинах пирогов плавилось и таяло топлёное масло...

И лёгкий утренний аромат праздника стал полнокровным, дневным, растекающимся над деревней густым запахом.

 

В разгар праздника молодёжь затеяла танцы...

Бури — младший сын Иласа — прекрасно танцевал. Когда он выходил в круг, от него сложно было отвести глаза. Девушки, что пекли пироги, теперь смыли муку с рук, сняли фартуки и, развязав косынки, стояли, потупив глаза. Среди них была Эльда, голубоглазая светловолосая красавица. Она даже не взглянула в сторону Бури, а он и головы не повернул в сторону Эльды, но оба знали, что хонгæ они будут танцевать вдвоём.

Так и случилось. Бури, пройдя в танце круг, остановился напротив Эльды и склонил голову. Девушка вышла, не поднимая глаз... Так и танцевали они, не смея взглянуть друг другу в глаза. Юные, прекрасные, стройные...

В круг ворвались дети — сообщить, что приехала военная машина. И вправду в деревню заехала полуторка, и братья ушли в дом, за вещами. Собравшись, уже с дорожными мешками, Бури и Мате подошли к старшим. И те молились, чтобы братья Джиоты были на войне равными самому Уастырджи достоинством, храбростью и смелостью.

— Не посрамите вашего дома, вашей фамилии и нашей земли! — коротко сказал им Илас.

Уже у полуторки к ним подошли женщины — тётки, сёстры, благословляя и обнимая...

Мури тоже был здесь. Мате потрепал племянника по голове, а Бури обнял.

— Гыццыл,— обратился он к мальчику,— помогай во всём отцу и Иласу, ты теперь за меня, младший мужчина в доме.

Мури послушно кивнул, а потом кинулся и крепко-крепко обнял дядю.

Братья запрыгнули в кузов, где уже сидели вдоль бортов другие новобранцы, машина тронулась. Мури ещё долго бежал за грузовиком, когда другие дети отстали. А потом стоял на дороге и смотрел вслед...

 

Солнце склонилось к горам, долину Стыр Леуахи заливало нежным предвечерним светом...

За спиной его были слышны голоса людей, а впереди, там, куда, переехав через мост, отправилась «военная машина», висела тишина. И мальчик уловил, как далеко в лесу, где-то по-над дорогой, каркают две вороны...

Когда машина скрылась из виду, женщины в деревне вытерли глаза, вновь зазвучала гармошка, а молодёжь потянулась в круг...

Но Илас попросил старших не расходиться, а младших повременить с танцами.

Мужчины вернулись к столам, а молодёжь остановилась поодаль.

Взяв в руки нуазæн, Илас, как и предполагалось случаем, произнёс тост Касар Уастырджи, помолившись, чтобы переступившие порог и отправившиеся в путь были под его благословением. А после обратился к людям вокруг себя:

— Я не на куывд звал вас, а на хист. Мои сыновья не вернутся с войны. Мы не увидим их больше ни живыми, ни мёртвыми...

Повисла тишина...

Мури Джиоты стоял, широко раскрыв глаза. Он видел, как маленькая тень, притаившаяся накануне у северной стены дома, теперь, разрастаясь, накрывала людей, столы, деревья и дома...

Она залегла морщинами на лицах мужчин, покрыла головы женщин и девушек тёмным, набросила на плечи детей сиротские лохмотья. Она расползалась и сжирала зелёную траву вместе со стрекотом кузнечиков, воздух с запахом праздника... Превращала пироги в куски соевого хлеба, а воду — в вино... или не в вино, но что-то красное... полевые цветы — в венки, а фрукты на деревьях — в гниль...

И тут, словно отвечая на немой вопрос всех, кто застыл вокруг, Илас предрёк:

— Да, война будет страшной, война будет тяжёлой. Многие погибнут... но Сталин победит.

И старик произнёс свой последний тост:

— За победу!

— Оммен,— громким хором отозвались присутствующие...

 

Полуторка медленно тряслась по узкой дороге над пропастью, братья ехали молча, каждый о чём-то думал.

— А знаешь,— тихо обратился Бури к Мате,— Эльда плакала, украдкой слёзы вытирала, я видел, когда с сёстрами и тётками прощался! Эх, если бы не война, отправил бы теперь в дом Багаты минавардтæ, в сентябре бы свадьбу сыграли...— и совсем уж мечтательно, рассматривая заходящее солнце, добавил: — Следующим летом у меня сын родился бы...

Мате рассмеялся громко и снисходительно и, отвесив Бури подзатыльник, сказал:

— Гыццыл, во-первых, я ещё не женат, а во-вторых, куда торопишься? Вся жизнь впереди!

 

Ночь была тёплая и ясная, звёзды рассыпались над деревней.

Илас сидел перед домом, вокруг него вспыхивали и гасли светлячки. Мури тихо подошёл к деду.

— Илас, неужели они не могут избежать смерти?

— Могут, если станут дезертирами,— спокойно ответил старик.

— А что значит стать дезертирами?

— Стать дезертиром — это значит умереть. Для меня, для тебя, для нашей фамилии...

— Дада, неужели им не уйти от судьбы?

— От судьбы исполнения долга, мой мальчик, не уйти никому. Теперь ты знаешь, о чём спорили вороны. Вытри глаза и не плачь больше, ты уже мужчина.


Белый всадник

В 1941 году белый всадник пришпорил своего коня...

 

_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _

 

Есть две войны.

Одна — с громкими подвигами и наградами. Славой осетинских генералов, полковников. Приказами генералиссимуса, в которых осетинские фамилии гремели голосом Левитана на всю Советскую страну.

А есть война другая, где было тихое терпение, стиснутые зубы, сжатые руки, повседневные подвиги преодоления и вечного ожидания... Безмолвная, безымянная, скромная война-жизнь. Женщин, стариков и детей...

 

Накануне 9-го мая, не чувствуя времени, жадно, взахлёб, часами смотрю военную хронику. И плачу, всегда плачу.

— Мама, не плачь, ведь эту войну мы уже выиграли,— утешает мой старший сын.

— Да, мой мальчик, выиграли,— спешно вытираю глаза,— но если бы ты знал, какой ценой, какой ценой...

Ему не понять, если не рассказать, и я рассказываю...

 

_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _

 


Мария

Моей бабушке, Марии Джиоты, было двадцать восемь лет.

В то утро, заплетая косу, она увидела первые седые волосы — длинные, серебристые... На секунду дольше, чем обычно, она всматривалась в собственное отражение в круглом зеркале. А потом быстро закрутила косу «дулькой» и заколола шпильками. Только она одна теперь и знала, что таит каштановая копна её волос.

Мария уже проводила на войну четырёх родных братьев: Степана, Вано, Ленто, Тараса.

Теперь на фронт уходил её муж — Кужи Биазарты.

— Слушайся мать,— сказал Кужи старшему сыну так ровно, как говорил каждое утро, перед тем как уйти на работу, а младшего, любимого Кокору, потрепал по голове.

Мария вышла за ворота вместе с сыновьями. Она смотрела вслед мужу, уходящему по тихой, залитой солнцем улочке, пока он не скрылся за поворотом.

Наши липы тогда были ещё крохотными саженцами, а сладкую туту у ворот ещё даже не посадили.

— Сумасшедший,— сказала Мария подоспевшей соседке,— у него порок сердца, он мог дома остаться...

Но в голосе её звучала гордость, она знала, что такое даже представить невозможно.

Детей на лето Мария отправила в деревню Котанто, где легче было пережить тяжёлое, голодное военное время.

Что за деревня была Котанто! Там звёзды ходили по небосводу, словно жирные коровы на горных пастбищах. Можно было протянуть руки и доить их ночь напролёт. А белое млеко текло за рукава, заливая глаза и склеивая веки сном.

Днём сияло солнце, и облака плыли между домов...

Здесь ничего не должно было напоминать о войне... Ничего и не напоминало. Только в деревне не было мужчин. Ни одного, лишь древние старики.


Козиан

Родной брат Кужи, Руха, тоже ушёл на фронт. Здесь, в Котанто, осталась его жена — Козиан, одна осталась, с пятью детьми, в ожидании шестого.

Про неё говорили, что она «читает по звёздам»...

Маленький Кокора часто видел жену своего дяди безмолвно глядящей в ночное небо.

Стоит Козиан, глядит в небеса, а звёзд так много, что бездонная тьма делается от их сияния светлее, и вечная ночь словно отступает. Худая, молчаливая, работящая невестка лишних слов никогда не говорила, ко всем детям была одинаково строга. Но как-то, заметив племянника, глазеющего в небо, приласкав, рассказала ему:

— Есть старинное осетинское поверье. На лунной поверхности можно увидеть двух всадников: Белого и Чёрного. Один настигает другого. Погоня эта может длиться вечно, но если Белый всадник всё же настигнет Чёрного, то быть беде.

И беда случилась. Однажды, «читая небо», Козиан увидела, как Белый настиг Чёрного.

Поутру Козиан была в трауре. Вся в чёрном, сидела она, положив худые мозолистые руки на круглый живот.

— Руха погиб,— сказала она родственникам,— он не вернётся с войны.

О судьбе Руха Биазарты долго не было никаких вестей. Лишь когда с фронта вернулись односельчане, кто-то рассказал, что Руха погиб во время фашистской атаки, выходя из окружения...

Хоть о его гибели Козиан рассказали и небо, и люди, до самой смерти своей она ждала мужа домой.


Копа

Был у Кужи и Руха старший брат — Копа. Он был уже стариком и призыву не подлежал. Копа был из раскулаченных, бесстрашный, дерзкий, невероятной физической силы. Говорят, он был абреком и превосходно знал дорогу через перевал. Мог провести по ней стадо при любой погоде с закрытыми глазами.

Кто-то из местных указал на него русским офицерам, которые искали проводника в тяжёлых зимних условиях.

Под Владикавказом шли ожесточённые бои, подкрепление из Закавказья, очевидно, должно было прийти на помощь Северо-Кавказскому фронту.

Узнав, что ему предстоит провести военных, Копа отказался показывать дорогу.

— Я каждый день молюсь, чтобы освободители пришли и мои земли мне вернули,— заявил он офицерам.

Взбешённые, те арестовали старика и, завязав ему глаза, имитировали расстрел.

— Зачем глаза завязали? Я что, пулю не видел? — с презрением бросил им Копа.

Когда раздалась команда: «Огонь!» — он даже не дрогнул.

Почему военные оставили его в живых, история умалчивает.

У этого «ненавистника» советской власти был один-единственный сын — Ибрагим. И этот единственный сын был на войне. В рядах Советской Армии. По семейному преданию, именно это обстоятельство произвело неизгладимое впечатление на русских.


Братья

Братья Марии Джиоты писали с фронта письма. Жёнам, детям и, конечно, сестре. Мария особо любила Тараса, он сбежал на фронт мальчишкой, подделав возраст в метрике...

«Вернусь, как только добьём фашистскую гадину!» — выводил он в «образцово-бравых» письмах сестре...

Плакала она или улыбалась? Теперь никто и не скажет...

Зимой сорок третьего где-то посреди бескрайней России, на безымянном полустанке, остановились два военных эшелона. Остановились на считанные мгновения...

В вечерних сумерках красноармеец Тарас выскочил на перрон набрать кипятка. Из поезда, что стоял напротив, выскочил такой же солдат. У чана с кипятком они посмотрели друг на друга. Два родных брата — Вано и Тарас Джиоты. Сколько времени у них было? Минута, две... Набрали кипятка и разошлись. Составы тронулись и разъехались в разные стороны... по разным фронтам...

Больше они никогда не виделись. Никогда.

В сорок четвёртом Вано пропал без вести.

Эта странная встреча на заснеженном полустанке, затерянном во времени и пространстве, словно Богом была им дарована. В последний раз.

Тарас в пехоте дошёл до Берлина. Без единой царапины, с высшими военными наградами. Пройдя путь от рядового до майора. Но 14 мая 45 года это везение закончилось, словно срок вышел. В Берлине его ранило шальной пулей. По семейному преданию, от этой раны двадцать лет спустя он и скончался.

Руха Биазарты погиб на фронте. Девочку, которая родилась у Козиан, гадавшей по звёздам, уже после его ухода на войну, он так никогда и не увидел.

Ленто Джиоты попал в плен. Вано Джиоты пропал без вести.

Кужи Биазарты вернулся домой.

Чем встретила его Родина?

Тихим вымиранием. Вокруг не было ни одной семьи, где не погибли бы мужчины, не было ни одной женщины, которая не носила бы траур.

И очередным этапом геноцида.

В 1944-м, воспользовавшись «моментом», пока мужское население Южной Осетии героически гибло на фронте, руководство Грузии ликвидировало осетинские школы на территории ГССР.

Мария Джиоты — учительница осетинского языка — осталась без работы. Теперь её профессия была никому не нужна. К концу войны она заплетала и заворачивала в «дульку» целиком седую косу.

Война... Победа...

Ценой какого-то непомерного одиночества, сиротства, вселенского вдовства и общенационального траура.

Ценой неутолимого горя и такой нечеловеческой боли, что она передаётся из поколения в поколение, с кровью, с молоком и образом мысли.


«Сæрибар у, Ирыстон» 1

Старик Джерджи провёл ночь в подвале.

Город трясло и рвало на куски до самого утра. Он не зажигал свечи, лежал, заложив руки за голову, и смотрел в темноту.

Война вернулась.

Шёл артобстрел, но Джерджи понимал, что это слово не передаёт того, что творилось за стенами его старого дома.

Всё гремело, взрывалось и пылало.

Лёжа на матрасе в самом углу, он пытался подобрать это слово...

И оно нашлось — и было непривычным и совершенно ему не знакомым...

Жуть.

Часа в три он узнал, что горит Дом правительства, и вышел на улицу. Огонь был повсюду. Казалось, горел весь город.

«Мы в кольце ада»,— очень спокойно подумал старик и вернулся в дом.

В четыре часа грузинская радиостанция сообщила, что Цхинвал захвачен.

Не было ни надежды, ни паники, лишь состояние обречённости и безысходности. Кажется, впервые в жизни.

Всю ночь из подвала в подвал ползли мрачные слухи: «Очагов сопротивления больше нет, Цхинвал пал».

 

Во время затишья, часов в шесть утра, соседка-старуха закричала ему через забор:

— Самолёты прилетели! Наши, русские, прилетели!

Он выбежал в сад... Над всей этой зеленью, над деревьями и горами, в безоблачном, ещё не раскалённом летнем небе летели самолёты.

Джерджи засмотрелся на них, задрав голову... И тут на город посыпались бомбы.

— Гуырдзиаг...— прошептал Джерджи.

И вернулся в подвал.

Это и подвалом-то нельзя было назвать. Так, полуэтаж старого каменного дома. Когда-то, в другой жизни, здесь была кухня, стояла печь. Здесь грели воду в огромных кастрюлях, купали детей, готовили и стирали.

Единственное окно выглядывало из полумрака в самый угол двора. Сверху громоздилась терраса, сбоку — забор. Потому здесь всегда было сумрачно и сыро. И лишь его мать свободно ориентировалась в полумраке среди тазов, кастрюль, дров, в клубах вечного пара...

Творила, мыла, варила...

Матери давно нет, кухня стала подвалом, сюда снесли всякий хлам со всего дома...

А запах, сладковатый запах так и не ушёл. Да на стене всё ещё висело мучное сито. Праздничный круг, покрытый паутиной.

«Наверняка сито хранит частички белой мучной пыли,— подумалось ему,— да и следы её рук. Никто другой к нему не прикасался, сколько лет оно висит...»

Рвануло совсем рядом.

Джерджи вышел на улицу — на месте углового дома стояло облако пыли, пахло гарью...

Он побежал в ту сторону. Из другого двора осторожно вышла соседка и молча пошла за ним.

Дом был разрушен, крыша горела, огромная, обычно злющая собака сидела во дворе и смотрела на них, ожидая помощи, участия и милости.

Старик позвал хозяев, но никто не отзывался. Тогда он погладил собаку, а та прижалась к нему, словно щенок.

— Дом пуст, их здесь нет, слава Богу,— сказала соседка.— Уйдём отсюда.

Они вышли. Собака пошла за ними, кроткая, как овечка.

 

Горячим августовским днём старуха Фати выползла из тьмы сырого подвала навстречу танкам, въехавшим в её старый пыльный город.

Она провела в подвале безумную ночь и страшное утро...

Ближе к полудню, заслышав монотонный нарастающий шум, Фати залезла на кучу хлама и прильнула подслеповатыми глазами к подвальной решётке: по улице прямо над её головой шли танки.

Гусеницы вспарывали асфальт и поднимали пыль.

Сердце старухи зашлось радостью.

— Вара, урыс, урыссœгтае, урыс œрбацыдысты! — прохрипела она сиплым, надломленным голосом своей подруге.— Пойдём встречать их!

Поддерживая друг друга под руки, две измождённые, растрёпанные вороны старого Цхинвала выползли на свет.

Солнце слепило их старые глаза, жгло белые волосы, перекрашенные басмой в цвет траура.

Прикрывая глаза ладонью, неуверенно сделали они несколько шагов в сторону дороги...

И тут поняли, что ошиблись: на танках, ползущих по улице, были грузинские флаги.

— Гуырдзиаг...— выдохнула старая Фати и остановилась.

Руки её, с широкими ладонями, с узловатыми пальцами, исковерканными артритом, безвольно опустились вдоль туловища.

А пустынная, словно мёртвая в этой безлюдной тишине улица чёрными прорезями подвальных окошек пялилась на двух старух, застывших перед колонной.

А эти две несчастные, грязные, но всё ещё не сломленные, выудили из-под морщин холодных зим и долгих страданий цепкие злые взгляды и, впившись насмерть глазами в танки, шептали и шипели проклятия — злые, мрачные, первозданные...

Танки медленно прошли мимо.

Следом ехала машина с открытым верхом, в ней, развалившись на заднем сиденье, вальяжно щёлкал кастаньетами молодой грузин в военной форме.

Завидев старух, он остановил автомобиль, на глазах его блестели солнцезащитные очки, а рот склабился крупными зубами. «Крррек-крррек-крррек...» — трещали кастаньеты.

— Эй, старухи, вы знаете, что это я играю? — спросил он, смачно пережёвывая жвачку.

Любопытство победило, и Фати сделала шаг вперёд:

— Нет, не знаем. А что ты играешь?

— Я исполняю марш осетинских и русских свиней! — заржал грузин и, сплюнув жвачку старухам под ноги, крикнул: — Поехали!

Машина тронулась и продолжила свой путь...

— А-а-а... что же теперь будет?.. — тихо запричитала Вара за спиной у Фати.

— Они сдохнут, трёх дней не пройдёт — все до единого сдохнут,— сказала хриплым надтреснутым голосом Фати.

Обе старухи развернулись к солнцу спинами и вернулись в сырой подвал ждать конца.

 

Джерджи решил проверить, жива ли его сестра-старуха, и отправился в город.

Он шёл спокойно, пересекая улицу за улицей, и ему везло.

Вокруг тарахтело, взрывалось, но его путь был свободным.

На улице Сталина он неожиданно встретил дочь своего старого школьного учителя русского языка и литературы. Женщина стояла, растерянно глядя по сторонам. Калитка в воротах отцовского дома была открыта, но она словно забыла, откуда вышла и куда теперь ей надо возвращаться.

Она узнала белобородого Джерджи и рассказала:

— Мой брат забежал домой, еду взял и ушёл в отряд. А из отряда его спрашивают, говорят, он так и не пришёл к ним. Я переживаю...

Джерджи её успокоил как мог, проводил в дом и пошёл дальше...

Не прошёл он и двадцати шагов, как его позвал незнакомый мужчина. Тот разглядывал что-то на перекрёстке.

— Посмотри,— сказал он старику.

На асфальте стояли мужские кроссовки. Кроссовки с остатками ступней.

Джерджи молча покачал головой и посмотрел на ворота, которые только что закрылись за женщиной. «Вот почему парень так и не пришёл в отряд...» — подумал он.

— Это было прямое попадание,— сказал незнакомый мужчина.— Танк, наверное, в него выстрелил...

— Да,— сказал старик.— Они увидели, что он в форме, он же в форме был... он возвращался в отряд...

 

Старик продолжил путь и свернул на улицу Исака. Безопаснее было идти по левой стороне, вдоль домов.

Но в тот момент, когда он решил перейти дорогу, вдали показался грузинский танк. Тяжёлый, страшный, он полз со стороны хлебозавода.

Джерджи знал, что его уже увидели, знал, что достаточно одного выстрела: бу-ум...

Он прикрыл глаза — ему так хотелось скрыться, убежать, поддаться этому первому безотчётному порыву. Но он замер, запретив ногам двигаться, а сердцу колотиться.

— Куда это годится? — спросил он сам себя.— Не-е-ет, не дождётесь!

Танк приближался. Грузины на броне смотрели на него, он смотрел на них.

«Вот она, судьба, вот и всё»,— думал старик, и не было ни страха, ни дерзости — только мрак и смирение.

И тут радостный, сочувственный смех вывел его из оцепенения. Ребята на танке смеялись и переговаривались. Перед ним был трофейный танк, захваченный осетинскими бойцами.

Столько всего смешалось...

Джерджи радовался и удивлялся, ребята смотрели с сочувствием и смеялись...

И ему показалось, что они немного гордятся им. А они почувствовали удивительный момент единения с этими белым, застывшим на обочине стариком.

 

Его старуха-сестра была жива.

На третий день, когда русские танки вошли в Цхинвал, на улице Исака, прямо у дороги, одна, на обломках пустого, растерзанного города, на осколках выбитых взрывами стёкол сидела Фати и, обхватив себя руками, плакала.

И танки, и военные машины останавливались, молодые ребята спускались к ней и угощали кто конфетой, кто пирожным в вакуумной блестящей упаковке с долгим сроком хранения.

А старуха плакала и благодарила...

И ей казалось, она сидит на краю мира, и ноги её, старые, больные ноги болтаются над пропастью, над бездной, в которую осыпался и падал эти три дня Цхинвал.

А Джерджи, осматривая на третий день свой город, радовался... Распластавшиеся на асфальте в чёрных вонючих лужах смертельно раненные грузинские танки напоминали обезумевших от страха и обделавшихся перед смертью животных...

— Каждый подбитый танк был подписан: имя, фамилия... Это означало: я сам буду сдавать этот металлолом,— рассказывал потом старик.

Да, так и рассказывал.

 

Когда проклятие старухи Фати сбылось и в Цхинвале, да и во всей Южной Осетии не осталось ни одного живого захватчика, тёплым августовским вечером дома у старика Джерджи собрались друзья.

Накрыли стол перед домом. Зажгли свечу, порезали хлеб, откупорили огромную бутыль вина.

В сумерках в саду шумели деревья. Вдали чернел Прис-Хох...

А за их спинами в открытом подвальном окне мерцало мучное сито, праздничный круг, покрытый паутиной.

И Джерджи, как самый старший, подняв в руке стакан, сказал:

— Я запомнил на всю жизнь: когда в нашем доме собирались друзья моего отца, они, мечтая о свободе, говорили нам, детям: «Когда нас уже не будет, а Осетия освободится от Грузии, посмотрите с победным бокалом в руке в сторону кладбища и крикните: „Сæрибар Ирыстон!“ — мы услышим!» И вот наконец наши предки, наши родители услышат это сегодня,— и, повернувшись лицом на восток, к Згудерскому кладбищу над Цхинвалом, старик Джерджи крикнул во весь голос: — Сæрибар у, Ирыстон!

 

1. «Осетия — свободна!» (осет.)

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера