Елена Игнатова

Фанерное детство. Стихотворения

Елена Игнатова потрясает мощным поэтическим вызовом! Напряжение стиха почти агрессивно – она ни на мгновение не снижает уровень стихотворного тонуса. Вышедшая из поэтического андеграунда, многое претерпевшая – «Сколько горя, сколько чёрной боли приняла я в городе Петровом», – она – певец радости бытия, красоты окружающего мира, ценности человеческого взаимодействия – «О, будь благословенна, жизнь моя, / за то, что ты дала минуты эти / пронзительного счастья бытия!» Её стихи – воплощение мужества перед лицом полного драматизма, а порой и трагичности мироустройства, но осмысление прожитого и пережитого ни в коей мере не отворачивает её лица от разнообразия жизненных проявлений: драма и трагедия оттеняют и делают особенно дорогим факт человеческого существования! Жизнь – это не столько противостояние мироустройству, это внутренняя борьба противоречий, борьба с самой собой, оборачивающаяся своеобразным прочтением библейского сюжета («Жена Лота»).

                                                                                                                                                                                                               Д. Ч.




 


* * *


 


Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,


бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,


творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,


о колоколе воздушном, хранившем меня?


Вечером мамина тень обтекала душу,


не знала молитвы, но всё же молилась робко.


В сети её темных волос – золотая рыбка,


ладонь её пахла йодом... сонная воркотня.


Всей глубиною крови я льну к забытым


тем вавилонским пятидесятым,


где подмерзала кровь на катке щербатом,


плыл сладковатый лёд по губам разбитым.


Время редеет, скатывается в ворох,


а на рассвете так пламенело дерзко,


и остается – памятью в наших порах,


пением матери на ледяных просторах,


снежными прядями над глубиною невской.


 


 


* * *


 


В кислородном морозе пьянящей любви


вижу губы, широкие очи твои,


и душа просыпается в боли.


И не хочется ей возвращаться на круг –


в наваждение слов и смыкание рук,


в кочевое сиротство неволи.


Но она, задыхаясь от нежности, пьёт


этот яд ледяной, этот жалящий мёд,


расставания мёртвую воду,


и на оклик встаёт, и покорно идёт,


и не помнит уже про свободу.


Что за боль! Только в юности можно стерпеть


это жженье, в крови растворенную медь,


но вдыхая осеннее пламя,


я не знала, что не заговорены мы


от подземного жара, провидческой тьмы


и от нового неба над нами.


 


 


ЖЕНА ЛОТА


 


– Ты обернёшься?


                               – Нет.


–Ты обернёшься...


                               – Нет.


– И в городе своём


увидишь яркий свет,


почуешь едкий дым –


пылает отчий дом.


О горе вам, сады –


Гоморра и Содом!


 


– Не обернусь. Святым


дано соблазн бороть.


По рекам золотым


несёт меня Господь.


– По рекам золотым


несёт тебя Господь,


а там орёт сквозь дым


обугленная плоть.


– О чём ручьи поют?


– Там пепел и зола.


Над ангелом встают


два огненных крыла.


 


– Они виновны.


                               – Так.


– Они преступны!


                               – Так.


На грешной наготе


огня расправлен знак,


ребенок на бегу –


багровая звезда...


Ты плачешь?


                               – Не могу...


Всем поворотом:


                               – Да.


 


 


* * *


 


Когда на деревню плещет гроза кипятком,


берег разбила река и повалено жито,


бьёт Илия-пророк по облакам молотком,


а облака грузны, градом набиты.


 


Но открывается короб небесных сластей:


поле согреет, лесные гостинцы тешат,


и Богородица нежит небесных детей,


чинит рубахи им, мягкие волосы чешет.


 


Малым на радость Нисский рисует в полях


скользкий закатный воздух, потные крыши,


как молоком наливается к ночи земля,


месяц прозрачный – и самолёт повыше.


 


 


ДЕКАБРЬ


 


Окостенелый свет расправлен в декабре,


леса оголены и стали без дыханья,


и в длинной полынье на утренней заре –


волос безжизненное колыханье.


 


Угольного зрачка движенья неживы,


и тени на лице на смертные похожи.


Блестящий низкий лоб и скул монгольских швы


меж чёрною водой и ледяною кожей.


 


Восходит нежный пар – дыханья волокно,


колеблет волосы подводное движенье...


Лежит российская Горгона. Ей темно,


и тонкой сетью льда лицо оплетено,


и ужаса на нём застыло выраженье.


 


 


* * *


 


Век можно провести, читая Геродота:


то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то,


но выцветает кровь... В истории твоей –


оливы шум, крестьянский запах пота.


Мельчает греков грубая семья,


спешит ладья военная в Египет.


Мы горечи чужой не можем выпить,


нам – только имена, как стерни от жнивья,


а посох в те края на камне выбит.


И где она, земля лидийских гордецов,


золотоносных рек и золотых полотен,


где мир в зародыше, где он ещё так плотен,


где в небе ходит кровь сожжённых городов,


где человек жесток и наг и беззаботен...


 


 


* * *


 


Мы выехали из лесу. Вповал


в телеге спали дети. Сонный ветер


распаренные лица обдувал,


и неба край, уже горяч и ал,


сиял сквозь ветви.


Ещё к деревьям прирастала тень,


ночная птица медленно летела,


и мальчик мой, похож на всех детей,


зарывшись в сено, спал на животе,


и прядка на виске его вспотела.


Цветущая лесная колея,


тихоня-конь, разморенные дети,


и голубое поле льна в просвете...


О, будь благословенна, жизнь моя,


за то, что ты дала минуты эти


пронзительного счастья бытия!


 


 


* * *


 


Грубо отесан и опоясан собор


туфом узорным. Мы из Армении сонной


ехали к северу. Помню её непреклонный


камень, и ржавое солнце, и небо – в упор.


Правду сказали: нашим красотам совсем


с великолепием древним нельзя становиться и вровень,


но тосковать по безродным полям, по овинам без кровель


кто научил и излечит когда, я не вем.


Ближе. Больнее. Речка под серым дождём,


шест над водою – так иглы втыкаются в вену,


тело родимой земли горячо и нетленно,


и серебристые шрамы дороги на нём.


Вот и Москва, где радищевский утлый возок


выловлен сетью дождя и подтянут до тучи.


Чудище обло, огромно и воет по-сучьи,


насмерть укачан российской дорогой ездок.


Крови костёр угловат. В пепле осенних болот,


вспоротой пашни – жизнь вытекает по капле.


Трудна добыча дыхания, воздух разграблен,


каждое дерево судорогой тайною бьёт.


И остывает вагон....


 


 


* * *


 


В воздухе пахнет жильём.


Пани Антося горбится за шитьём,


воздух иголкой ранен, холст пробит через край,


карий и золотой мальчик в ногах играет,


и я говорю: «Голубь, к нам прилетай,


нищему, голубь, подай!»


Время проступит чернью на серебре,


выйдешь умыться – снег захрустит в ведре.


Как молоком разбавленный крепкий чай,


бурое солнце взойдёт и помедлит час,


новые твердь и землю скуёт мороз –


звон ото льда и звёзд.


Так не забудь же мира на трёх китах,


тёмного тела речки в широких льдах,


всех, кто живёт под кровлей, и вербы куст,


беды, суеты наши – и эту грусть:


слышать – лепечет небо и дышит наст,


знать, что волхвы пройдут, не окликнув нас.


 


 


* * *


 


С рожденья, сколько помню – степь и снег,


я ощущала – дышат у затылка,


и жизнь – не сложнее, чем развилка


осенняя: и грязь, и дождь смурной,


земля остыла, смёрзся перегной...


Но как царевна в чаше ледяной,


не умерла, а спит и грезит пылко.


Что знаем о стране? Что нет колбас,


что бредим и болеем, что в неволе,


но эти новости перекрывает бас


простора небывалого. И в боли


не сознаём, что это диким полем –


родимым, кровным – сманивает нас.


Неосмыслима с родиною связь,


а наши дни – листва для перегноя.


Она крушит меня, не изменясь,


не как крошат комок земли весною:


вдыхая, и завися, и гордясь –


а так, как в осень сбрасывают грязь


с подошв – и оставляют под стеною.


 


 


* * *


 


Всадник бел на оснеженной горе.


Дрогнет яблоко в кожуре,


зарумянясь на замше перчатки.


Вышли деды: «Здравствуйте, генерал!»


Овчина шапок. «Здравствуйте, генерал!


Будь вам наши яблоки сладки».


Мне приснился Скобелев-генерал,


невысокий, утоптанный перевал,


крап кровавый и кремень Шипки.


Турок нам то что твой басмач,


славянин – воитель и бородач –


переможет, конечно, в сшибке.


Заведу избу, а в ней образа,


а под ними картинку – в горах гроза,


и гарцует Скобелев на лошадке...


Вот и пристань – здравствуйте, генерал!


Коммунисты – слышали, генерал?


Нам былого сумерки сладки.


 


 


* * *


 


Здесь, где живу и об точило жизни


истачиваю сердце всякий день,


здесь, где со мной умрут мои деревья,


мою деревню оползень накроет,


и жизни след – полировальной тряпкой


дыханья влагу – со стола сотрут,


я так любила, Господи, Твой мир!


Всего родней и ближе поняла


я о Тебе в степи, где травы кровью


вспоили воздух, звёзды... Ночь текла


огромными пространствами. Была


я мельче пыли в вечной этой нови


движения гигантского. Спала


и вдруг очнулась, зная – в изголовье


два несказанных, радостных крыла.


 


 


* * *


 


Сколько горя, сколько чёрной боли


приняла я в городе Петровом.


Греемся на пепелище старом,


плачемся на пепелище новом.


С нежностью и тайною оглядкой,


чужестранка в этом мире сиром,


узнаю потёмкинские пятки


у атлантов, гениев, кумиров...


Но когда у Ксении Блаженной,


у её часовни жду рассвета:


– Жено, о блаженнейшая жено,


сколько счастья было, сколько света!


 


 


* * *


 


Время чеховской осени, Марк,


для нас – цветов запоздалых.


Ещё не вошли во мрак,


вера и твердость, вера и жалость


поддерживают наш шаг.


Я не знаю, как там, а здесь –


пыльные тени солдат Хусейна,


газ отравный, ужас осенний...


И все же ты есть, я есть,


и Иерусалим хрустальный


стекает вниз ручьями огней,


а небо в алмазах отсюда видней,


чем с нашей родины дальней.


Время медленных облаков,


звук струны и луна в ущербе...


Доктор Чехов, не стоило так далеко


заезжать, не стоило знать языков,


чтобы сказать: «Ich sterbe».

К списку номеров журнала «ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА» | К содержанию номера