Анатолий Генатулин

Могикан. Рассказ

Очнувшись от зыбкого ночного забытья, старик Зайнулла не понял, где он  проснулся. Еще совсем недавно по утрам, размежив глаза, сквозь туман  старческой полуслепоты он видел знакомый до мельчайших трещин и  неровностей потолок и слышал осторожные шаги старухи жены, которая  вставала раньше, подоить и выгнать корову в стадо и умыть лицо холодной  водой, чтобы, не дай Бог, не увидел муж ее заспанной и лицо в морщинах.  Потом, когда стало не под силу накосить два стога сена, корову сдали и  остались только куры – по старой привычке.
Так где же он проснулся ? Белый потолок, белые стены. В больнице,  что-ли? Но там так тихо не бывает. Там даже за полночь вздохи, стоны, а  иногда хрип умирающего. А здесь и мухи не жужжат, и не слышна песня  петуха. Да ведь это городская квартира, та самая, куда впихнул старика  сын. После смерти жены, пережив и вытерпев смертную тоску, старик уже  стал было привыкать к одиночеству, а тут сын приехал. «Папа, как ты  будешь зимовать один, без мамы?» – «Как привык зимовать, так и буду». –  «Может, перезимуешь у нас?» Эти слова сын произнес таким голосом, что  старик сразу понял, что именно подумал сын при этом:«Как бы не  согласился». И ответил: «Нет-нет, не хочу вам мешать, я как-нибудь  дома». А сын Рустам опять с фальшивинкой: «Что ты, папа, не будешь ты  нам мешать. – Озадаченно помолчал и продолжил: – Папа, давай я поговорю в  районе. В городской квартире будешь жить, и дров не надо, и в сортир не  надо ходить по сугробам». Зайнулла подумал, вспомнив прошлую холодную и  буранную зиму, – пришлось так много топить, что плита на очаге треснула  и печь стала разваливаться, но промолчал, решив посоветоваться с  Галимьяновым Раисом. Раис, тоже фронтовик, был человеком грамотным,  рассудительным. До войны где-то учился и учительствовал в деревне. С  войны вернулся с покалеченной разрывной пулей рукой и снова лет десять  учил детей. Но, поссорившись с новым директором, который считал его  необразованным и грубым, уволился и стал выпивать. Говорил, что от войны  лечит его только бутылка. Потом к целебной бутылке присоединилась жена,  быстро спилась и умерла.
Между учителем и рядовым колхозником особой дружбы не было, хотя в  далеком отрочестве они вместе лазили в огород Хомякова за огурцами и  воровали колхозную репу. А в старости потянулись друг к другу. Но  никогда не говорили о войне, о пережитом еще в юном возрасте, как будто  война была чем-то грешным и стыдным из прошлого. Когда Зайнулла заходил к  нему, они просто сидели рядом, молчали, и им так было хорошо. Раис даже  не знал, на каком фронте воевал Зайнулла и куда ранен. Хотя иногда  Зайнулла делал глоток из его бутылки. А советы он давал трезвые.
Зайнулла вошел в калитку и увидел Раиса. Откинув голову, Раис лежал на ступеньках крыльца.
«Вставай, ты чего?» – сказал Зайнулла. Желая ему помочь, взял за руку и  понял, что Раис уже давно мертв. Он же говорил часто: «Скоро вернусь в  окоп». Вот и вернулся.
Когда после похорон шли домой, директор школы Ситдиков сказал Зайнулле:  «Ты, Зайнулла-агай, теперь последний могикан в деревне». Зайнулла не  поинтересовался, что такое «могикан», и равнодушно подумал, что,  наверное, так зовут на каком-то иностранном языке последнего ветерана;  мол, какая разница, ветеран ты или могикан, если один остался в своей  деревне или даже во всем районе...
Где бы ты ни проснулся утром – в своей избе, в городской квартире – надо  покушать. Наверное, только в «окопе», куда вернулся Раис, нет заботы о  жратве, так как души солдатские живут без желудка.
В квартире стояли большой холодильник и телевизор, тоже большой.  Двухкамерный холодильник, видно, иностранного производства, и цветной  телевизор поставлены были, конечно, не для колхозника и могикана  Зайнуллы. Как-то, случайно встретив в городе бабу из деревни, живущую у  дочки, он узнал, что этот четырехэтажный дом построили для начальства,  которое сменялось почти ежегодно, а в этой квартире жил очередной глава  города, пока не сняли. Значит, Рустам поселил его в начальническую  квартиру с начальническими удобствами только на одну зиму.
Попив чаю с колбасой, купленной вчера, Зайнулла засобирался на улицу.  Ведь он теперь был городским жителем, значит, надо одеться поприличнее.  Единственный костюм, подарок дочки Альмары, с орденами на пиджаке,  пришпиленными, видно, на всю жизнь, он надевал только девятого мая, да и  сейчас надел бы: пусть видят молодые, которые ни разу не слышали свиста  пуль и не видели светящиеся в темноте трассы, что по городу идет  могикан, наверное, последний в городе... Но стояла жара, а пиджак с  орденами и юбилейными медалями был тяжеловат для старика. Он надел  светлую куртку – подарок второй дочки, модную, вполне городскую. Да и в  магазин, даже в деревне, люди не ходят одетыми кое-как.
Теперь предстояла встреча с соседкой. Она тоже жила на четвертом этаже,  дверь в дверь с Зайнуллой. Это была полнотелая русская старуха, не очень  старая и вовсе не дряхлая, но с первой же встречи Зайнулла заметил, что  она плохо видит или совсем слепая. Каждый раз, выйдя на лестничную  площадку, он видел ее в проеме распахнутой двери. Из ее квартиры тянуло  затхлостью и запахами запущенности; видно, не выдержав одиночества, она  выходила к звукам и голосам шагающих по лестнице людей.
– Дед, гулять пошел? – обратилась она к Зайнулле.
Зная, что она слепа, Зайнулла отозвался:
– Откуда ты знаешь, что я дед?
– Мой дед тоже так шаркал ногами, – ответила соседка и спросила: – А твоя хозяйка где? Что-то ее не слышно.
Подумав «Какое твое дело?», Зайнулла не ответил.
В другой раз тоже из открытой двери:
– Дед, зайди ко мне, поговори со мной.
Зайнулла понимал, что она тоскует в одиночестве, как и он сам, но зайти к одинокой женщине, пусть старенькой, считал зазорным.
Выйдя из своей квартиры, он снова увидел соседку в дверном проеме.
– Дед, – позвала соседка.
– Что тебе? – отозвался Зайнулла, закрывая замок.
– Дед, помоги мне выброситься из окна! – повторила старуха.
– Что, что?! – произнес Зайнулла, опешив. Хотел было добавить, что, мол,  хочешь выброситься – бросайся, при чем тут я, но подумал, что в этом  доме окна большие, подоконники высокие, да и окна открываются незнамо  как, и спросил: – Тебе что, жить надоело?
– Надоело! – был ответ.
«Хреново», – подумал Зайнулла и поинтересовался:
– Дети у тебя есть?
– Есть, а как же. Дочка.
– Почему она не смотрит за тобой?
– Смотрит! Она ждет моей смерти! Если не помру скоро, она сдаст меня в дом престарелых. Я не хочу туда!
– Ай-ай-ай! – произнес Зайнулла, – Хреново дело. Плохо воспитала ты дочку.
– Я все отдала ей. Выучила, замуж выдала, внука вынянчила, двухкомнатную  квартиру им оставила. Я ведь работала на комбинате, комбинат дал мне  вот эту квартиру, теперь ее требует внук. А мне куда? Ждут не дождутся  моей смерти, – проговорила старуха и вдруг снова: – Дед, ты мне только  помоги подняться на подоконник и толкни.
– А-а-ай! – произнес Зайнулла. – Нельзя так, это грех. У нас в деревне самоубийц на кладбище не хоронят.
И Зайнулла, как будто убегая от неприятности, спешно зашаркал вниз. Хотя  желание соседки выброситься из окна его ничуть не смутило, о том, что  самоубийц не хоронят на кладбище, он сказал неправду. Хоронили и будут  хоронить. Время такое. После того, как в центре засели чубаевы, в его  деревне повесилось двенадцать человек. Еще не старые, здоровые мужчины,  которые могли работать в полную силу и производить детей для  государства. То ли, оставшись без колхозной работы, впадают в смертную  тоску и начинают пить, то ли, как болтают болтуны, магазины торгуют  такой водкой, от глотка которой люди лишаются рассудка и лезут в петлю.  Выходит, чем больше трупов, тем лучше чубаевым.
Да ведь он вышел на улицу не просто погулять – надо было идти в магазин,  где продается мясо. Пельмени из ближного магазина надоели, хотелось  мясного супа, отварного мяса по привычке лучших времен, когда жива была  Салима и зубы были целы. Но та же баба из деревни, живущая в городе у  дочери, в разговоре о житье-бытье посоветовала лучше купить фарш. «В  мясном магазине и делают фрикадельки». Зайнулла впервые слышал это слово  и не понял. Баба подробно объяснила, как сварить суп из фрикаделек и  где находится этот мясной магазин. На площади.
На площадь надо было идти вниз по склону горы, на которой когда-то стоял  густой лес, куда люди ходили по ягоды и по грибы. Лес вырубили и среди  торчащих до сих пор пней построили серые четырехэтажки.
Зайнулла шел по узкому закоулку вдоль школьного забора. Дальше надо было  переходить еще две улицы, по которым неслись машины, их было слишком  много для маленького города, до окраины которого можно было плевком  достать. Да куда они спешат? Утром – понятно, если они работают, а весь  день?.. Не понимал Зайнулла.
Ничего он не понимал в теперешней жизни. Как будто проспал годы,  проснулся и не поймет, куда попал. Или жил в своем дворе за высоким  забором, занавесив окна избы толстыми занавесками, и вот однажды  выглянул в окно, затем вышел за ворота и не нашел прежнего привычного.  Горы, правда, на прежнем месте, дома – тоже, а колхоза нет. А за  деревней не волнуются хлеба, нет ни гречихи, ни горохового поля, и там,  где почва рожала обильный хлеб, проросли хилые березки, на лугах вместо  сочного разнотравья вымахала какая-то жесткая осоковатая растительность.  «Ахрызаман идет», – говорили старухи-долгожительницы, говорили  спокойно, как о чем-то неизбежном, ожидаемом...
Перейдя две опасные улицы, Зайнулла, поблагодарив Аллаха, что жив,  побрел по площади. Не разглядев, вошел в дверь, которая показалась ему  солидной, куда перед ним вошли какие-то люди, подошел к стеклянному  окошку, за которым желтоволосая девушка разговаривала по телефону. Когда  она кончила разговаривать, Зайнулла обратился к ней:
– Дочка, у вас фарш есть?
– Фарш? – переспросила девушка и ответила: – Дедушка, вы ошиблись, здесь банк, а не магазин.
Зайнулла хотел было спросить, где магазин, но девушка снова взяла трубку.
Выйдя из банка, он побрел дальше, мимо красивых дверей, и, устав изучать  непонятные вывески, на которых не было слова «магазин», он снова  сунулся в стеклянную дверь и снова, увидев за стеклом желтоволосую  девушку, понял: попал не туда. Все-таки подошел и обратился к ней:
– Дочка, где здесь можно купить фарш?
– Фарш? – произнесла девушка, оторвав взгляд от бумаг, как будто услышала что-то обидное.
– Фрикадельки, – объяснил Зайнулла.
– Господи, какие фрикадельки! – обиделась девушка. – Здесь не мясной магазин, а сбербанк.
– Дед, – неожиданно обратилась к Зайнулле подошедшая к окошку женщина  постарше желтоволосой и объяснила: – Продовольственный магазин подальше,  как выйдите, идите налево.
Выходя из банка, Зайнулла думал о том, что если в этом маленьком городе  рядом два банка, значит, здесь много денежных людей или воров...
Здесь, в глубоком мирном тылу, мимо магазинов с непонятными, как будто  иностранными, вывесками шли правнуки тех солдат, которые бежали под  пулями мимо фашистских магазинов Кенигсберга. Они были хорошо одеты, и  на их сытых лицах покоилось довольство.
Кто-то по-башкирски громко поздоровался с Зайнуллой. Удивленный и желая  ответить, он было оглянулся, но идущий рядом человек пошел дальше.  Прижав к уху карманный телефон, он с кем-то громко разговаривал.  Оказалось, не только он, а многие из уличной толпы разговаривают по  карманному телефону, и даже мальчишка, и даже вот эта старушка что-то  каркала.
Телефоны эти тоже были из другого мира. Проводов нет, а голос идет по  воздуху. Но ведь по воздуху за километр не докричишься. Как будто эти  штучки нарочно подбросили людям шайтаны.
Пройдя многолюдную площадь, он перешел еще одну опасную для пешего  старика улицу и дальше побрел мимо кирпичных четырехэтажных серых домов.  На первых этажах этих домов магазинов не было. Кто жил в этих серых  домах, похожих на армейские казармы в городке Изяславле, где полгода  служил Зайнулла перед фронтом?..
Потом четырехэтажки кончились и начался одно-двухэтажный окраинный  поселок, который прозвали Царским Селом, а в этом селе были какие-то  чудные дома, тоже как будто иностранные, каких раньше сроду здесь не  строили. Высокие чердаки, под кровлей – окна, выходящие на причудливые  балконы, внизу – застекленная веранда, высокое крыльцо со стоячими  балясинами под резным козырьком. Наверное, хозяева этих домов – денежные  люди, держат свои капиталы в банке и строят эти дорогие дома, чтобы  перешеголять друг друга. А ведь еще совсем недавно тут были колхозные  сенокосные угодья, и с большака были видны, когда едешь в село, высокие  стога.
Шел Зайнулла среди этих «царских» домов и, любуясь ими, как картинками,  пустопорожно думал о том, смог бы он построить сам такой дом. Нет, не  смог бы. Маленькая изба из сосны, которую он срубил после войны с  помощью жениной родни и единственного дяди Талиба, вернувшегося живым, –  зимой теплая, в летнюю жару прохладная, – была не заменима никакими  «царскими» дворцами.
Все дома окружали высокие бетонные или кирпичные заборы, некоторые с  гофрированными железными щитами, так что со стороны видны были только  чердаки.
Проходя мимо двухэтажного дома, окруженного только проволочной сеткой,  Зайнулла увидел хозяина. На дворе, просматриваемом насквозь, тот что-то  копал. Он был в том возрасте, когда человек, если он не только работящ ,  но и жаден до жизни, строит дом, а в теперешнее время покупает дорогой  автомобиль. Его оголенное до пояса мускулистое тело показывало его  несокрушимую мужскую силу и уверенность в праведности своей жизни.
Зайнулла подошел к сетке и поздоровался с человеком по привычке по-башкирски.
– Тебе чего, дед? – обратил на него внимание человек.
Поняв, что он русский, Зайнулла спросил:
– Сколько стоит этот твой дом?
– Дед, тебе не все равно? – слегко насмешливо ответил хозяин.
– Я в том смысле, что можно ли построить на зарплату такой дом?
Человек помолчал и так же, чуть насмешливо, отозвался:
– Дед, не залупайся. И вали отсюда!
Зайнулла отвалил и побрел дальше. Он никогда не обижался на русских,  когда они обращались к нему насмешливо, добродушно или свысока. Они же  были русские, люди, говорящие на другом языке, верящие в другого бога  (жена Салима так и не научилась говорить по-русски, только понимала, а  сын Рустам говорил, что они ничуть не умнее башкир и татар), сильные  телом, рослые и сметливые в работе. Русский отходчив, зла не помнит и не  завистлив. Правда, Зайнулла не мог взять в толк: почему такой народ,  главный в России, победивший фашистов, отдал свою страну этим демократам  чубаевым?
Забывшись в задумчивости и не помня о том, зачем он утром вышел в город,  он неожиданно оказался на дороге, ведущей в деревню. Как будто его ноги  знали, что старик соскучился по деревне, по своему дому, и вели его к  деревне. Или, может, дом соскучился по хозяину и звал его к себе...
Ползти к деревне или вернуться к серым домам? Он затоптался в  нерешительности, как будто дорога не отпускала его. Если идти – с его  стариковскими шагами не доберешься до вечера, разве что попутная машина  подберет. В прежние, довоенные, времена, бывало, тарахтит по проселку  колхозная телега, видит колхозник бредущего по обочине старика или  старуху: «Айда, бабай, бабушка, садись» – и сесть поможет. А где сейчас  эта телега, где тот добрый колхозник? Жестянок на резиновых колесах не  хочешь? Но они спешат мимо, не успевают заметить человека...
Все же без особой надежды Зайнулла встал на дороге и, увидев  приближающуюся машину, нерешительно поднял руку. Красивая иностранного  производства машина остановилась, стекло опустилось. Зайнулла по роже  понял, что за рулем свой, башкир, и сказал по-башкирски:
– Сынок, подвези до Яика.
– Двести рублей, – ответил водитель.
Зайнулла вспомнил о фарше и сторублевке и сказал виновато:
– Нет таких денег...
И, не дослушав старика до конца, водитель нажал на газ.
Затоптавшись еще раз – идти или вернуться, он все же побрел в сторону  деревни. Больше руку не поднимал. Колхозной телеги не было, а машины  мчались все мимо, не замечая старика. Устав, он отдыхал на обочине и  шаркал дальше... И когда солнце уже склонилась к горам, он увидел свою  деревню...
Он шел по деревенской улице, родной до каждого бревнышка в срубах, до  каждой соломинки в хлевах и пылинки под ногами, протоптанной столетиями  прадедами, дедами и родителями. После серых домов унылого города за  голубыми палисадниками с обоих порядков на него приветливо смотрели окна  в белых резных наличниках, как родные глаза из-под кружевного платка;  ворота, тесовые, «русские», тоже были окрашены в голубые и зеленые  цвета. Над железными кровлями маячили телевизионные антенны.
Глядя на эти дома-картинки, проезжий мог подумать, что за голубыми  воротами в достатке и довольствии живут теперешние люди, что это они  построили и окрасили свои жилища, не ведая о том, что срубили их и  подняли на мох подросшие после войны дети погибших или вернувшихся  фронтовиков вместе с еще пригодными к плотницкой работе отцами. Отцов  давно уже нет, в этой деревне еще скрипит только один могикан. А дети  войны и внуки войны уже сами старые. Те же, кто строил эти дома, те, с  кем рядом он жизнь прожил, ушли. Родились, голозадые бегали по этой вот  пыли, выросли и ушли...
Ширкая по пыли деревенской улицы, где с обеих сторон смотрели на него  окна, в которых не жил никто из его одногодков, а только редкие их дети,  еще реже – внуки, бредя как будто по улице чужой деревни, старик думал:  «Нет, это не моя деревня». Но в этой чужбине была его родина. С  площади, вокруг которой теснились правление, сельсовет, медпункт и  магазины, была видна изба Зайнуллы. Рядом с высокими, в четыре окна на  улицу, домами соседа Самика, бывшего колхозного бригадира, и на  противоположной стороне – бывшего главного механика Гарифа и счетовода  Рамуза, построенных в последние колхозные годы, как будто соревнуясь  друг с другом, изба Зайнуллы выглядела как бедный человек рядом с  богачом. Но дороже этой избы с двором, баней и огородом на задворках у  Зайнуллы не было ничего на свете. Самохин, земляк из деревни соседнего  Белорецкого района, погибший в Кенигсберге, дружелюбный к Зайнулле,  говорил ему: «Ты думаешь, я воюю за родину с ее колхозом? Я воюю за свою  родину, а родина моя – это дом в родной деревне и палисадник с сиренью  под окнами». Все радости и сладости быстротечной жизни пережиты были  Зайнуллой в его избе вместе с женой Салимой и детьми, на своем подворье,  где каждая пылинка у порога была родной.
До войны Зайнулла жил с родителями на другой улице. Со школьных лет ему  нравилась соседская девчушка Надия, дочка учителя Насыра. Он думал, что  вырастет, женится на Надии и приведет ее в родительский дом. С фронта он  написал ей письмо, но ответа не получил, а встретив в госпитале парня  из соседней деревни, узнал, что Надия вышла замуж за овдовевшего  зажиточного мужика старше ее на двадцать лет. Но не загоревал – война  выветрила из его души юные чувства...
Возвращаясь из госпиталя на костылях, он решил положиться на судьбу –  жениться на первой, которая встретится ему в деревне, но первыми  встретились ему замужние либо старухи. Он подходил к ним, здоровался  двумя руками и ковылял дальше к своему дому, где мать и отец, зная, что  он выписан домой, наверное, в этот час не ждали его. Приближаясь к дому  Загирова Нигмата, он увидел у жердяных ворот девушку, которая, выйдя на  улицу, как будто кого-то поджидала. Подойдя к ней, он узнал дочку  Нигмата, правда, не помнил, как ее зовут. Поздоровался за руку, чувствуя  робкий ответ ее теплых ладоней, и, отметив ее юную красоту, сказал:
– Я уже не помню, как тебя звать, ты была еще маленькая, когда я уехал.
– А я тебя помню, ты Зайнулла, – застенчиво ответила девушка. – А я Салима.
Из ее черных глаз на солдата смотрела судьба. С той поры они ни на один день не расставались.
После свадьбы Салима хотела, чтобы муж перешел жить к ним. Нигмата уже  не было, он еще до войны погиб в шурфе под обвалом. Так Зайнулла стал  жителем соседнего аймака, построил новый дом, вырастил троих детей...
Когда, дойдя до площади, увидел свой дом, у него защемило в груди, а  когда подумал о Салиме, из глаз полились слезы. Если он долго  отсутствовал, Салима ждала его у ворот. Зайнулла видел свой дом,  казавшийся маленьким рядом с домом соседа Самика, свои тесовые голубые  ворота и думал, что перво-наперво протопит баню. Правда, мыться без жены  – удовольствие не полное, но после этого корыта в городской квартире  без пара и веника – уже рай. Ох уж и попарится он! Потом почаевничает –  хорошо, что и самовар, и посуду не перевез в город. Наверное, знал, что  переезжает ненадолго.
В последние годы Салима часто повторяла: «Зайнулла, никому не уступай  наше место, это наше родовое место, на нем жил мой прадед, а дети  вернутся. В мире неспокойно, смута будет, и они вернутся и будут жить».  Вернутся ли? Только Шаура, младшая, любила приезжать и жить с внуками в  отчем доме. Быть может, потому, что в жизни ей не очень повезло. Муж  оказался алкоголиком и, поругавшись с женой, повесился в ванной. Шаура  не была любимой дочкой, но ее жалели. После несчастья с зятем Салима  быстро поседела. А старшая дочка Альмара, красавица, как и мать в  молодости, гордость семьи, и сын Рустам вряд ли вернутся под родной  кров: живут – дай Бог каждому. Рустам занимается бизнесом. Правда, что  это такое, заниматься бизнесом, Зайнулла не понимал – работа что ли? В  деревне тоже жил один бизнесмен, больной, которой разговаривал сам с  собой и собирал порожние бутылки. У Рустама под Уфой был большой дом,  иностранная машина, а во дворе бассейн, – не бутылки же он собирал…  После похорон матери Шаура сказала отцу: «Папа, как только Вадим окончит  школу и поступит в институт, я вернусь в деревню и буду смотреть за  тобой. Потерпи, ладно?» Рустам постарался поселить отца в начальственную  городскую квартиру. Зачем ему кривобокая отцовская изба?
Приближаясь к своему дому и заметив, что пьяный водитель из соседней  деревни не порушил его палисадник, как в прошлом году, Зайнулла  радовался своему гнезду, и ему казалось, что дом смотрит на хозяина  двумя окнами-глазами и тоже радуется. Он всматривался в эти окна,  закрытые тюлевыми занавесками, и вспоминал, как иногда в одном из них  возникало лицо Салимы, которая в старости и болезнях, не в силах  выбежать за ворота, встречала его у окна...
Вдруг ему померещилось, что кто-то чуть сдвинул занавеску и на мгновение  мелькнуло чье-то лицо. Шаура, доченька! Приехала! Она знала, где  прятали ключ. Радостно волнуясь, пошел к воротам. Покрутил кольцо  шеколды – калитка не открылась. Что за притча, почему она закрыта на  засов? Шаура всегда была трусовата. Крикнул:
– Шаура, открой!
Подергал калитку, толкнул сильнее – калитка не поддалась. Озадаченный, стал дергать и стучать.
Наконец шаги и голос – не Шауры.
Открылась калитка, и в проеме встала дородная фигура соседки Муршиды.
– Чего стучишь?
– Как это «чего стучишь»? – не понял Зайнулла. – А ты что делаешь в моем дворе?!
– Был твой, сейчас мой! – ответила соседка, пытаясь захлопнуть калитку.
Все еще ничего не понимая и пытаясь пройти в щель между стояком калитки и телом женщины, он сорвался в крик:
– Ты что делаешь в моем доме?!
Краешком глаза Зайнулла заметил соседей, бывшего «сельсовета» и главного  механика, которые на шум вышли из своих калиток и через улицу  безучастно смотрели, как их старый сосед Зайнулла бьется у своих ворот.  Почему не подойдут и не заступятся за него?!
Задерживая Зайнуллу дородным телом, соседка произнесла:
– Ты что, забыл, какую бумагу подписал?
Зайнулла вспомнил, как сын Рустам дал ему на подпись какую-то бумагу, и  он, подумав, что это за городскую квартиру, беспечно расписался.
– Мы купили твой дом вместе с участком, ты понял? Купили! – прокричала соседка.
Зайнулла вспомнил: узнав, что Рустам хочет переселить отца в город,  сосед Самик пристал к Зайнулле: «Продай мне свой дом, проси сколько  хочешь, мне сына женить надо. Муршида хочет, чтобы дети жили рядом». –  «Нет, – ответил Зайнулла, – нет. Салима не велела, это наше родовое  место».
Вспомнив и поняв, он почувствовал слабость в груди и во всем теле и закричал:
– Не продавал я вам ничего... Обманом захватили, сволочи! Я в деревне  последний… – хотел произнести «могикан», но, сообразив, что эта тупая  баба не поймет иностранного слова, прокричал: – Я последний ветеран!
– Дай мне закрыть калитку, ветеран! – произнесла соседка, налегая на него всем телом.
От толчка Зайнулла оступился и упал. И, лежа у своих ворот, как будто  сраженный вражеской пулей, он услышал из своего родного двора голос  соседки:
– Я думала, ты уже подох там!

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера