Руслан Комадей

Евгений Туренко. Фрагменты воды


 


Его было так много, но так в меру, что страшно начинать вспоминать — уже от предощущения этого кажется, что забываешь, причём забываешь важное, потому что Туренко жил-писал так, что важным было всё. Вот и живи себе после этого…


1

Историческая память часто непоправимо и насильственно сжимает информацию и деформирует. Чем значительней личность, тем чудовищней деформация, потому что история не знает (не хочет знать), как воспринимать-перерабатывать таких, как Пушкин, Мандельштам, Поплавский, Хлебников… И остаются от поэтов этакие «сладенькие мифы» — бабник, сумасшедший, сволочь, страдалец, ещё какой-нибудь ярлык. А где же сам поэт-то, личность его? Вот и боязно, что может получиться так, что Туренко будут вспоминать больше как педагога: мол, как поэт он был менее заметен (а такое уже слышится). Но для Туренко поэзия, педагогика, личность пишущего, видимо, нераздельны (сам он говорил, что личность и поэт находятся в сложнейших отношениях).
Где-то год назад он заговорил со мной о том, что такое душа. И говорил, для чего ж её спасать? И говорил так: «я спросил у души, и она мне ответила». Дальше пересказываю своими словами: душа — это всё, душа — это весь ты, вся твоя личность с тем, что ты можешь познавать, не можешь, с твоими физиологическими особенностями. Евгений Владимирович осознал это через Игнатия Брянчанинова, отчасти Макария Великого (Туренко сам говорил мне об этом). На мой взгляд, это помогло ему объяснить самому себе собственное интуитивное-внутреннее стремление к гармоничности, где точность сочетания прилагательного и существительного так же важна (но по-другому), как и место, где будет висеть картина в спальне.


2

Вспоминаю туренковский юмор. Он и в текстах был, и в жизни — отовсюду. И гуманный, и пошлый, и изысканно-дворянский. А то Лёша Сальников писал, что Туренко несмешно шутит! Как раз вспомнил его частушки о Лёше: «Лёша Сальников толстее,/ чем четыре Блока,/ а гекзаметром по шее,/ это будет скока?» И понял я, что поэзия Туренко (если очевидности пока не рассматривать) во многом вышла из частушки (так мог бы подумать Шкловский его любимый)! Якобы примитивный, но сбивающий с ног парадоксализм его афоризмов, восьмистиший, словесных сочетаний связан именно с частушками. (Не бойся ты меня,/ я сам себя боюсь.) С другой стороны, таким источником, я думаю, является Библия. Мне он посоветовал прочитать Евангелие от Иоанна. И говорил помимо всего прочего, что там язык поэтичный. Так вот, я считаю, что библейский текст с его притчевостью, внимательностью к слову и привёл к туренковскому видению, что «простота и сложность одно враньё, главное — точность» или «тупость — достоинство нехороших людей».
То есть он обнаружил между двумя одинаковыми словами-смыслами такие щели, которые своим сквозняком освежают эти слова-смыслы и обновляют их. «Моё слово не вмещается в Вас»! Это было и у Мандельштама (слова — иголки смыслов), и у метареалистов с их «ложной» тавтологией («я сижу на горе, нарисованной там, где гора»). Туренко же влез в такой пласт лексики, как местоимения, которые отвечают за самоидентификацию человека. И в них он нашёл невероятное количество энергии: «где между мной и мной дверь». Опять же вспоминается Библия, где Иисус объясняет, чью волю Он пришёл исполнять, и кто Он сам?
Помнится, Туренко любил детям маленьким давать задание, чтобы они писали стихотворения, в которых существительные и прилагательные — однокоренные. Таким образом он показывал им, что между я и я — огромная разница, как между тобой и тобой. Поэтому он невероятно радовался, когда дети писали: «в лесном лесу волки по-волчьи воют».

 

3–4

Туренко редко разочаровывался в том, что полюбил когда-то. Он влюблялся в вещь, в человека, в стихотворение до той степени, когда почти нет пути назад. Чтобы разругаться с Туренко, надо было быть весьма и весьма отъявленным и непрошибаемым тупицей. В остальном, самом главном, отношения строились на обоюдном доверии-вере. В этом и уникальность его педагогического метода — для Туренко практически не было клинических случаев, потому что он не ставил никаких «нарочных» барьеров в общении, взаимодействии. Он без конца возился с самым даже безобразным учеником, если тот просто продолжал ходить на занятия. Он никогда никого не выгонял — обычно исчезали сами, но не из-за того, что он разгромил их стихи, а из-за менее объяснимых причин. К примеру, со мной почти одновременно пришёл мальчик, писал для начала прекрасно — точно и без выпендрёжа. Как-то типа: «и многослойный снежный дар/ беззвучно падает на крыши». В итоге он почему-то ушёл учиться на милиционера, приходил пару раз, но исчез благополучно и навсегда. С молодёжью Туренко общался крайне деликатно — знал, кому в первый приход надо дать по башке и выпнуть, чтобы вернулись через месяц недовольными, но уже изменившимися, а над чьими текстами надо работать тихо, долго, кропотливо. Остановить новопишущих здесь могли лишь лень, трусость, либо внешние факторы (типа переезда в другой город или озлобленных мажор-родителей).
Расскажу немного про свой опыт: вначале, когда я пришёл на занятия в «Миръ», ничего не получалось, он не знал даже, что со мной делать. Потом (с третьего, четвёртого захода) Евгений Владимирович нашёл один текст, переписал, сразу вытащил меня его читать. Но даже после публичного чтения я не въезжал в то, что он от меня хочет, и злился. Тогда он усадил меня за стол в библиотеке, оглядел стены и сказал: напиши текст про «стол» и про «динозавра», и после написания я ощутил, что попал теперь в какое-то иное пространство — пространство слов.
Он с самого начала давал понять, что со мной не заигрывают, не балуют меня, даже не обманывают. И он почти сразу сказал, что, если будешь писать, ничего хорошего не произойдёт, кроме кратковременных вспышек счастья. Потом я помню, что он часто возвращался к этой мысли.
Вообще, трудно описать эти отношения, когда твой ближайший друг ещё и твой учитель, наставник, когда отношения измеряются точностью сказанных слов и сделанных дел, а не какими-то иерархическими выкладками (поэт — не поэт, молодой — опытный и т.д.).

 

5

Где-то в ноябре 2013 года он сказал мне, что в стихах и в жизни важнейшее — быть в каждый момент хотя бы хуже, омерзительнее самого себя (если не можешь быть лучше). И до этого так говорил: «хватит, типа, дурью маяться, писать более или менее удачно, пиши каждый раз гениальный текст». Поставь задачу и реализуй. Конечно, невыполнимая задача, но как работает! Потом эту мысль я находил в дневниках Поплавского, типа, что каждое мгновение надо придумывать себе новое основание для существования Бога и находить новые противоречия и основания для сомнения в его существовании. То есть это — постоянное движение, неважно — куда. До этого ж, когда у меня были стихоступоры и мне нечем-нечего было писать, он говорил — если совсем не знаешь, куда идти, возвращайся туда, откуда пришёл.
Вроде бы это всё какие-то общие формулы, но настолько неоднозначные, зудящие и не дающие покоя настолько, что в каждой новой ситуации работают по-новому. Это почти вечный двигатель или Библия.

 

6

Он никогда ничего не воспринимал как рутину (ну, кроме многочисленных педагогических бумаг), поэтому, когда он, к примеру, устанавливал дверь, он разговаривал с ней. Долго и хитро приноравливался, и если уж и тогда ничего не выходило — бросал. Поэтому в текстах его бросается в глаза этакая виртуозная виртуозность. Он мог очень долго вертеть текст, да что я…— он сам писал об этом: «не рассказывай ничего сам, жди, когда тексты сами расскажут тебе и, если повезёт, другим».
Поэтому для него работа с текстом была возможностью соприкосновения с чудом — я видел, как на глазах он выуживал из кондовых текстов остроумия, неожиданные семантические связи, созвучия, и текст распускался, как цветок. Приходила как-то одна девочка, приносила «болванку» (так называл он сырой текст), которую я уж и не помню, и в итоге вышло: «Антиоксиданты/ бережно пролив,/ проиграй мне в карты/ Берингов пролив». Текст вспыхнул моментально. И он говорил: «это не я придумал, это я извлёк уже то, что было заложено в тексте». Тоже важно: то, что пишется/написано — это не ты, но ничего, кроме этого, у тебя по большому счёту нет. То есть опять же нужно отличаться от себя самого постоянно, поэтому так значительна идея о том, что текст больше автора, текст сбывается, живёт другой жизнью.

 

7

Туренко начинал как советский лирический поэт (недаром М.П. Никулина в предисловии к его первой книге написала «лирика тише тихой»), и ему потребовалось около 10 лет, чтобы выйти к самому себе: через литинститут, где он открыл для себя Жданова и Ерёменко, через тагильского Григория Алексеева (который по меркам сер. 80-х был совершенно свободным и незакомплексованным экспериментатором), через знакомство с Санниковым, который тогда уже написал часть своих лучших текстов и был несколько опытнее и осведомлённее в плане всякой неподцензурной поэзии, и, конечно, через прочтение Мандельштама. Не говоря уж о его, туренковских, врождённых (приобретённых?) трудолюбии, остроумии, впечатлительности. И, как он сам говорил, самое главное началось, когда он «прочухал» (это его слово) Мандельштама. К этому, насколько я знаю, он шёл долго. В его текстах 90-х есть много того, что роднит с Осипом Эмильевичем, — слова-камни, звуковые оболочки… Но и важнейшее, что Туренко взял у Мандельштама, — это умение проживать свою судьбу, честно, тщательно и болезненно обретая свою правоту. Осваивая-преодолевая Мандельштама в начале 90-х, Туренко настолько уточняет, замедляет, проясняет, делает более подробными отношения слов с друг с другом, что, кажется, становится видно, как слова, будто в замедленной съёмке, общаются между собой. Тогда и появляются тексты, в которых ни метод, ни предтечи уже навсегда не важны: «Мы будем пить вино и говорить: люблю», «Остров. Страсти по Иосифу», «Январская сага»…
Ему было важно, чтобы от поэта остались тексты, строчки, словосочетания. Он возвращался к этому и вспоминал: а что у меня осталось с того периода, а с того?

 

8

Туренко искренне и постоянно верил в то, что людям важна будет его поэзия и вообще поэзия. Очень радовался, когда можно было заинтересовать каких-нибудь чистосердечных рабочих, матрон, бабушек. К примеру, он частенько повторял рассказ о случае, когда Евгения Суслова и Галина Рымбу приезжали (далеко не самые массово доступные поэты) выступать в Венёв. После их выступления он встречался на улицах со зрителями, и они (в основном венёвские великовозрастные тётечки) говорили ему примерно: «ничего не было понятно, но до сих пор штырит!»
Или периодически, когда какие-то его строчки всплывали в неожиданном контексте-ситуации, у людей, далёких от поэзии, он говорил, ну вот, я же народный поэт! Когда его супруга Татьяна Николаевна прочитала у себя на работе во время некоего напряжённого организационного мероприятия строфу из его неопубликованного стихотворения: «Я умываю руки,/ все до одной руки,/ вы мудаки и суки/, суки и мудаки», работники были, разумеется, шокированы, некоторые просто морально раздавлены. Евгений Владимирович же после этого очень гордился как собой, так и Татьяной Николаевной.
В Тагиле он много занимался тем, что поднимал с ног на голову чиновников своими проектами, никогда при этом, конечно, не лебезил и, когда чувствовал малейший подвох, немедленно уходил. Так же и в Венёве он ходил в администрацию с предложением проведения международного «Венёвского поэтического раута» и многими другими. Если в Тагиле плоды были (вопреки многому-многим), то в Венёве как-то со скрежетом продвигались различные его инициативы. Возможно, тогда время ещё не пришло, ну, чтоб появилась полноценная тусовка-среда из тех, кто мог бы помочь. В последние годы, когда он почти с нуля пытался поднять культурную жизнь Венёва и восстанавливал церковь Покрова Пресвятой Богородицы, очень много сил у него уходило на общение с чиновниками различных рангов. Его, чуткого, восприимчивого, очень изматывала всякого рода местечковость, которая на поверку оказывалась лишь разновидностью тупости.

 

8,5

Он как-то сказал мне, что обожает неизвестность, при том что сочетал в себе последовательность и порывистость, — он как бы долго приглядывался (как к восьмистишиям — больше десяти лет) к чему-либо, потом обнаруживал то ли лакуну, то ли нереализованное-необжитое пространство и как бы сквозь щель-скважину вникал и заполнял, обживал это пространство и время. Так было с восьмистишиями, трёхстишиями и с его молитвенными текстами («Послания к Апостолам», «Причеты», «Молитвы» и другими).

 

9

Его очень беспокоило, откуда приходят стихи. Где-то год назад он спрашивал напористо, но как бы риторически: а есть ли в поэзии Бог? И у кого из поэтов Его присутствие есть в текстах? (Именно Его, а не человеческих представлений о Нём.) Вспомнил Поплавского: «наклоняли головы святые» (больше Б.П. он, кстати, при мне не цитировал, говорил, что боялся непроглядности его стихов), ещё несколько имён… Посчитал, что этого недостаточно. Ещё до этого периодически говорил о стихах Андрея Санникова, где Бог вовсе игрушечный какой-то: «Господь лежит глазами ниц», или так же его раздражало название «Ангельские письма» — кто ангел? — Санников?
Возможно, эти его рассуждения и начались с текстов Санникова, но не уверен. Сейчас мне более или менее понятно, что Туренко судорожно (хотя нет, целенаправленно) искал, как, не изгаляясь в стихах, не лукавствуя, обратиться к Богу, — и нашёл. Вспоминается в середине 2000-х — «Вешний сад и светлый дом/ с тишиною за окном,/ со святыми образами/ и молитвой перед сном/». Далее стихотворение «Мольба» — «И улыбнись Ему, и живи», ещё позже «Причитание», после были молитвы, а в последней книге — «Послания Апостолам». Он успел решить эту проблему для себя. Другие были на подступах, а он взял и сделал. Осталось дождаться, когда выйдет его посмертная книга с «молитвенными приложениями». Я ему, кстати, как-то напомнил про фразу Аркадия Застырца, что «мечта поэта написать молитву», Туренко подумал и, в принципе, согласился. Поэтому как нераздельны отношения меж поэтом Туренко и Туренко-педагогом, так же ему было важно, чтобы поэт и христианин были едины без ущерба! В этом он расходится со многими богословами, которые утверждают, что «мирскими» стихами нельзя воспеть Господа. Можно! Туренко ж ещё давно писал, что «Слово от Бога, Ему должно служить».
Вообще, в последний год он много читал поэта Странника (он тоже из Венёва отчасти), а тот как раз хотел и стихи писать, и к Господу обращаться в этих текстах.

 

10

Да, Евгений Владимирович умер христианином, слава Богу. Но неправда, что на похоронах было светло. Мы-то остались здесь без него. И нам теперь с этим жить. А вообще, видимо, смерть — это то, что происходит с тобой самим, когда умирает близкий человек.



К списку номеров журнала «УРАЛ» | К содержанию номера