Влада Баронец

Как сделать куклу из тряпочки и получить «Нацбест»

 


Цель премии — вскрыть невостребованный иными средствами рыночный потенциал отличающихся высокой художественностью и/или иными достоинствами прозаических произведений.


Создание абсолютно новой и абсолютно открытой процедуры является важным, если не важнейшим моментом НБ и гарантией выбора истинно лучшего произведения, созданного в прозе на русском языке в течение года.


 


Положение о премии «Национальный бестселлер»


 


 


У хорошего писателя из отдельных приемов, образов, сюжетов вырастает целый мир. Хороший критик через изучение конкретных произведений и авторов выходит в объединяющее или разграничивающее их пространство явлений и тенденций. Можно было бы еще порассуждать, например, о тенденции к использованию национальных исторических тем или русского фольклора в современной литературе. Правда, для этого нужно, чтобы сначала эту современную литературу кто-то написал.


 


*  *  *


Жюри «Нацбеста», которое, если верить вышеприведенным цитатам, ищет «лучшие произведения в прозе», в этом году нашло роман Андрея Рубанова «Финист — ясный сокол» и присудило премию ему. В романе, написанном по мотивам русской народной сказки, чрезвычайно активно эксплуатируются не только мифологические сюжеты и персонажи, но и исторические реалии, атрибутика славянского язычества.


Чего там только нет: ведьма с приметами Бабы Яги, русалки, пляски с бубнами, древние идолы, волхвы, небесный город! Но больше всего там нет литературы...


В Сети можно прочесть интервью с автором «Финиста», где он называет свое творение славянским фэнтези и уверяет, что «люди, увлекающиеся историей древних славян, будут заинтересованы». Я думаю, любители славянской истории будут даже заинтригованы, когда прочтут: «Брага шибанула в нос, я тут же окосел». И здесь же: «Итак, каждый человек должен знать, что земля под ним есть распрямленная, освободившаяся сущность». Одним словом — да здравствует славянское фэнтези и стилевое единство!


Создается такое ощущение, что автор сам есть «освободившаяся сущность», да не одна — он все не может определиться, кого же хочет изобразить: или «славянского» сказочного Ивана, или склонного к самолюбованию романтика, или же философа-любителя... Иначе непонятно, чем объясняется неспособность автора тщательно проработать реплики героев, чтобы из них отовсюду не торчали сочинительские уши.


 


Итак, в начале романа повествование ведется от лица скомороха Ивана. Кстати, Рубанов в интервью заявляет, что «первая часть написана устным сказом», но попытки передать речь сказителя неловки и зачастую ограничиваются куцыми, назойливо повторяющимися фразами вроде этой: «Ничему не удивляйся, просто слушай и получай удовольствие. Понимаешь меня? Хорошо. Тогда слушай». Автор постоянно разрушает сказ, перебивая Ивана своими «слушай и получай удовольствие» или «вот до каких пределов сложности додумался человек в наши сложные, но совершенно бесчувственные времена».


Но вот в Иване (или в авторе?) внезапно просыпается романтик: «А ночью мы двое, молодые, лежали без сна, глядя в звездное небо, задыхаясь от счастья — так хорошо было нам жить на белом свете, так больно кололи глаза небесные огни в черном днище верхнего мира. Так горько пахло цветами и теплой водой. Так завораживали мечты о будущем».


А потом перед нами вдруг возникает Иван-философ: «Всего было меньше. Штанов, ножей, еды, здоровья. Но в скудости есть острота ощущения». Острота ощущения в скудости штанов — вот такое философское открытие предлагается читателю!


К вышеперечисленным ипостасям Ивана стоит добавить псевдоученого зануду, который то и дело прерывает повествование долгими скучными лекциями по истории своего народа, естествознанию и пр.  Вот, к примеру, рассуждение, похожее на отрывок из передачи «В мире животных»: «Как хотите, а я цепных собак не люблю. Цепные псы — самые несчастные звери из всех, кого люди склонили к сожительству.


Чтобы цепной пес был злее и внимательнее — у него отнимают всё. Его держат на привязи, его мало и плохо кормят, его не случают с самкой. Цепные собаки сходят с ума и превращаются в безжалостных чудовищ. От голода, неволи и тоски нюх у цепного пса двукратно обостряется; такой пес чует летучих мышей и кротов, вылезающих из нор».


Для кого это все? Слушатель незнаком с цепными псами? И почему — «как хотите»? Или Иван ожидает, что его аудитория сплошь состоит из любителей цепных собак?


Рассказчик все время что-то повторяет и объясняет, будто не верит в интеллектуальные способности слушателя или страдает обсессивно-компульсивным расстройством: «Так мы продолжили путь втроем: я, Кирьяк и Митроха, двое молодых и один немолодой».


При этом читателю уже давно известно, что путников трое, как известен и примерный возраст Ивана и Кирьяка, а на предыдущей странице дано подробное (традиционно путаное) рассуждение о Митрохе и его старости — но Ивана это не смущает! Видимо, многократное повторение очевидного — одна из любимых славянских забав...


Помимо прочего, рассказчик еще и ужасно многословен — видимо, автор пытается компенсировать шаткость созданного им «славянского» мира количеством деталей: «Митроха дернул меня за рукав, мы свернули резко, как будто убегали, и зашли за скрипучую калитку, и там ухмыльчивая рябая баба — кабатчица — налила нам по кружке крепкой браги и насыпала каждому жменю жареных тыквенных семечек, и мы что-то опять заплатили, но платил Митроха; я, как и было сказано, только рот разевал во все стороны, олух олухом».


Калитка у автора обязательно «скрипучая», баба — «ухмыльчивая», а брага, естественно, «крепкая». А читатель тем временем тоскует: зачем столько эпитетов, зачем герои свернули так резко, зачем объяснять, кто платил, зачем повторять про разинутый рот и зачем читателю все это знать?


Вот еще одна попытка повествования на «славянский» лад: «Благодарю, что приютили. И за еду, и за питье. Давно не спал так крепко, как после вашей браги. Забористая брага. Может, вы в нее чего добавляете? Да мне все равно, я не в обиде. Добавляйте, что хотите, хоть мухоморы. Мое нутро луженое, принимает любой харч. Я по полгода на березовой каше могу сидеть. Я даже ежей варить умею. Только скверные мяса не ем, падальщину всякую, мослы гнилые — к такому отродясь не подхожу. А остальное — пожалуйста».


Читаешь, и ясно представляется, как при произнесении этого монолога стариком слушатели потихоньку расходятся.


 


Во второй части романа рассказчиком становится кожевник по имени Кожедуб, а в третьей — Соловей, разбойник из рода птицечеловеков. Однако, если бы это не объявлялось в начале каждой части, персонажей местами можно было бы спутать друг с другом: их речь так же стилистически непоследовательна, а многие высказывания так же нелепы, как и у Ивана. Но если в случае с Кожедубом автор еще продолжает неловкие попытки создать у читателя ассоциации с миром древних славян, то к третьей части вовсе оставляет их...


Очевидно, что славянского фэнтези у Андрея Рубанова не получилось — усы слишком часто отклеиваются. Но не все потеряно! Ведь в уже не раз упомянутом интервью автор объясняет: ему, мол, хотелось большего, чем какое-то там фэнтези, а именно: выйти за рамки жанра, написать большой роман, из которого можно иногда выглядывать, как Лев Толстой, чтобы изречь какую-нибудь мудрость... Может быть, нужно оценивать «Финиста» именно с этой точки зрения?


Похвально, что автор ставит перед собой цель размером с Льва Толстого. Загвоздка только в том, что для этого нужна та самая «высокая художественность», о которой написано на сайте «Нацбеста», — она создается, например, цельностью художественного мира и его образов, присутствием внутренней логики в событиях, в действиях героев. Но ведь смастерить ходули и поставить на них готовый сказочный сюжет намного легче, чем выписывать образы и добиваться психологической точности, не так ли? И складывается ощущение, что Рубанов выбирает первое...


Из повествования Ивана: «В свои двенадцать лет я знал имена и отчества примерно пятидесяти князей, сидевших по берегам семи рек от Серпухова до Можая. На самом деле их было больше, под три сотни — но я всех не помнил. Это было неинтересно».


С кем не случалось: решишь выучить триста имен, пятьдесят запомнишь, а потом раз — и неинтересно...


В первой части романа Кирьяк предлагает Ивану идти в город Резан, чтобы играть на бубнах. Тот сначала радуется, что туда позвали именно их, потом рассуждает о своей мечте устроить для людей особенное веселье и вдруг походя рассказывает о том, что о Резане вообще-то ходит дурная слава и ему страшно туда идти. Где логика?


А вот Иван попадает в город и видит птицелова с вороном в клетке: «В моей селитьбе воронов не ловили. Ловить ворона — все равно что ловить волка или медведя. Нехорошо, неправильно. Когда увидел этого ворона — понял, что про Резан говорили верно: это действительно черная поляна в черном лесу, опасное гнездо, где люди живут — и ни во что не верят».


Это все из-за одного ворона? Кто тут у нас любитель поспешных выводов?


И здесь же: «Но, конечно, эта толпа, суета, этот размах, эти дубовые, сплошь покрытые резьбой двери с тяжелыми засовами, на толстых, обмазанных жиром кожаных петлях, этот скрип твердого дерева под ногами, этот смех, эти раскрашенные девки — все казалось мне сладкой песней моей великой славы».


Опасное гнездо и сладкая песня славы — что они делают рядом?


А вот рассуждение Кожедуба о крылатом змее во второй части: «От его крика люди впадали в тоску и тревогу, дети плакали и по ночам плохо спали, а у женщин скисала еда в горшках. <...> Хорошие были времена. Хорошая была долина. И крики гада, доносящиеся издалека, почти не портили удовольствия от жизни. <...> Конечно, все мы ненавидели этого гада и ждали, когда он подохнет и перестанет орать».


Читатель снова тоскует и просит у рассказчика пояснений: что это за хорошие времена, когда у тебя под боком живет ежедневно кричащее чудовище, а люди впадают в тоску и тревогу?


В третьей части Соловей говорит: «Мне понравился край, где выросла Марья... <...> ...Эти земли обширны и богаты, покрыты смешанными лесами и благодатными лугами с жирной почвой; люди, живущие в этих землях, сыты и счастливы; их процветанию мешают только длительные холодные зимы, болезни и бесконечные междоусобные конфликты, в которых гибнет самое активное и крепкое мужское население».


Мужское население погибло, болезни, холод — а так все сыты и счастливы!


Описывая княжеского сына, Соловей называет его «едва оперившимся юнцом» и сейчас же добавляет: «высокий, очень крепкий… осанистый» — ничего себе птенчик!


Таких примеров в тексте столько, что их можно обнаружить, наугад раскрыв книгу в любом месте. Тот же кавардак творится и в отношении психологической оправданности поступков любого из героев. Марья, едва знающая Ивана, почему-то именно к нему приходит с вопросами о нелюдях. После ночи, проведенной с Финистом, Кирьяк пытается напасть на Финиста, устроив ему ловушку, а когда получает отпор, Иван идет вместе с ним искать Финиста, чтобы «по закону» дать ему сдачи: «На каждый удар должно содеять ответный удар». Но ведь Кирьяк первый попытался напасть, разве нет?


При обсуждении плана нападения Иван вдруг скептически высказывается о самой идее поимки птицечеловека, который гораздо сильнее и защищен броней. Тогда зачем Иван сам только что поддержал эту идею?


«Высокохудожественный» язык романа заслуживает отдельного упоминания. Вот, например, отрывок из описания старшей дочери кузнеца: «Старшая — кровь с молоком, уже начинающая перезревать, — все кусала полные губы, комкала платок в сильных пальцах и поправляла ожерелье на мощной груди».


Полный набор банальностей, напоминающий пыльный сервиз на полке серванта: и кровь с молоком, и полные губы, и мощная грудь. Девица, перезревающая буквально на глазах у читателя, успевает одновременно что-то кусать, комкать и поправлять, как будто автор посчитал фразу недостаточно перегруженной.


А теперь немного о плюсах (если сравнивать с тем, о чем говорилось выше). Нужно отметить, что в третьей части Рубанов все-таки делает попытку психологически оправдать действия героев во всем романе, для чего заставляет ведьму произнести монолог о том, чем держится и движется мир. Этот монолог — одно из немногих мест в романе, где встречаются живые, точные мысли, не похожие на описанных в романе безликих тряпичных кукол, слышится кое-где такая мудрость, которую действительно можно воспринимать как народную: «Выверни мужскую природу — там женская. Выверни смерть — там жизнь».


Но оправдания происходящему все равно не получается: одним монологом роман не вытянуть. Кроме того, фраза «девка… появилась — и два громадных народа с места стронула» — это декларация, а не обоснование. Читатель уже знает, что стронула, но не понимает, почему события завертелись именно вокруг Марьи и почему все главные герои очарованы ею настолько, что помогают ей искать ее возлюбленного во вред себе самим. Образ Марьи не просто не объясняет этого — он в романе практически отсутствует. Эта героиня дана как некий постоянный элемент, появление которого рядом с рассказчиком всегда автоматически означает, что тот влюбится и бросится ей помогать.


Уже ко второй части эта формула становится очевидной, говоря читателю: все предрешено, не будет ни живых образов, ни их развития. Будет лишь растянутый на несколько сотен страниц сюжетный штамп, для привлечения внимания и оправдания эксплуатируемого сюжета напичканный славянизмами. Да и развития действия здесь тоже нет: роман имеет композицию дешевого сериала длиною в вечность, где читателя дразнят появлением ведьм и драконов, как осла морковкой, — только бы тот шел дальше.


К «Нацбесту» же вопрос один: поскольку, на мой взгляд, художественность в романе «Финист — ясный сокол» и не пролетала, какие такие иные достоинства, потянувшие на премию, удалось обнаружить жюри? Вообще, если произведения с подобным уровнем качества могут получить эту награду, хорошо бы прекратить называть ее литературной. А литературные премии лучше приберечь именно для литературы — и до того момента, когда она появится.


 


 

 

К списку номеров журнала «СИБИРСКИЕ ОГНИ» | К содержанию номера