Алексей Аргунов

Антропологическая катастрофа в местной литературе

Данные заметки не имеют никакого отношения к литературной критике. Я собираюсь говорить о социальном процессе, выразителем которого является, в том числе, местная литература. Этот процесс я называю антропологической катастрофой – расчеловечиванием человека. Я понимаю суть этого процесса, как отделение социального субъекта от человека (применительно к литературе отделение социального субъекта от лирического героя). Если субъект – это творец реальности вокруг и внутри себя, то отделение этого качества (субъективности) от человека означает превращение человека в социальный объект, в вещь, в труп.  Однако если литература выражает этот процесс, ничего ему не противопоставляя, то она сама  и подгоняет уничтожение человека. А поскольку литературой способен заниматься только человек, постольку литература сама создает условия, при которых она оказывается невозможной. Поэтому эти заметки следует  рассматривать также и как рассказ о том, как местная литература совершила самоубийство.

Чтобы понять как процесс расчеловечивания проявляет себя в литературе не следует разбирать творческие достижения или неудачи того или иного автора, оценивать его вклад в литературу, то есть заниматься тем, чем занимаются литературные критики. Нужно обратить внимание на произведения, которые характеризуют свойственный именно этому процессу стиль мышления. И разумеется –  нужно говорить  о смысле того или иного разбираемого текста, а не его «поэзии», иначе говоря, нужно вчитываться в не то как сказано, а в то, что сказано.

Шаг первый – поэзия убийц. Шаг  первый был совершен возрастной группой ныне где-то сорокалетних, к которым возможно отнести, например, В. Токмакова, М. Гундарина, Н. Николенкову. Этот шаг заключается в том, что поэт снимает с себя ответственность  за себя как социального субъекта. Скажу проще, поэт живет не так, как он пишет, стремится «казаться, а не быть». Можно это также назвать сознательным отделением лирического героя от социального субъекта. Тогда написание стихов становится своеобразным приключением, экшеном, как однажды выразился М. Гундарин, а, значит, добавлю от себя, восполнением того, чего не хватает поэту в реальной жизни. В творчестве авторов этой возрастной группы и происходит отделение человека от субъекта,  поэтому они живут так, как будто не обладают качеством субъективности и пишут, наполняя свои произведения фантазиями о себе, а не своей реальностью. Таким образом, отделение лирического героя от социального субъекта, выполняет важнейшую функцию, оно оправдывает отсутствие субъективности. Своеобразным манифестом этой позиции можно считать стихотворение В. Токмакова «Чума».

 

                ЧУМА 

Чума идет обычно с юга:

в руке - сума, в суме - тюрьма,

и люди предают друг друга...

Запрятавшись в свои дома,

боятся шороха и стука,

брюзжат: «Скорее бы зима,

пусть трупы похоронит вьюга...»

Так побеждает нас Чума.

Но есть один. Он не боится.

Он свой спешит закончить труд, -

в его каморке утром птицы

назло Чуме любовь поют!

Он знать не знает про Чуму.

Он пишет. Некогда ему...

 

Нетрудно догадаться, что речь идет о «чуме» в общественных отношениях.  Здесь вспоминается знаменитое произведение А. Камю, в котором  чума ассоциировалась с фашизмом. Видимо, что-то подобное предполагает и Токмаков, (который, безусловно, если не читал, то, по крайней мере, знал о произведении известного философа и писателя), тогда понятно –  почему чума идет с юга – Сталин, например, был южанин. Когда такая чума приходит, уверяет автор, «люди предают друг друга», иначе говоря, рвутся общественные отношения, человек замыкается в своем микромире. Когда я говорю «рвутся общественные отношения», то я имею в виду здесь, что зависимость людей друг от друга остается, ее невозможно избежать, также как невозможно избежать зависимости организма, например, от солнечной активности, но люди перестают взаимодействовать, стремятся не быть субъектами по отношению  друг к другу, тем самым стараясь обезопасить себя. Таким «предателям» противопоставляется некто, кто «спешит закончить труд», можно предположить, что это поэт, потому что птицы в его каморке «любовь поют». Поэт занят своим трудом настолько, что не замечает ничего вокруг, включая чуму. Но с точки зрения социальных отношений поэт является таким же, как все остальные «предатели». Однако  автор противопоставляет его другим, видимо, полагая, что его труд, в конечном счете, оправдает не участие в общественной жизни. Таким образом, поэт отделяется от его (поэта) социальных отношений, лирический герой от социального субъекта. Впрочем, персонаж стихотворения не обязательно поэт, может быть это ученый или кто-то еще. Поэтому мы можем предположить, что человек отождествляется с деятельностью, которую он определяет главной в своей жизни, и только в этой деятельности является подлинным, самим собой и не является таковым в отношениях с другими людьми и с обществом в целом. Можно сказать, что автор отделяет подлинного человека от его отношений с другими людьми и обществом в целом. Автор как бы утверждает, что подлинным человек остается исключительно за пределами социальных отношений. Тем самым выдается индульгенция на не соответствие себе в реальных отношениях с реальными людьми. Но дело-то в том и состоит, что деятельность только тогда и становится деятельностью, если она направлена на других людей и  вводит человека в отношение к другим людям, то есть деятельность невозможно противопоставить социальным отношениям. Иначе говоря, никакого человека не может быть за пределами его социальных отношений. Человек только и вочеловечивается через отношение к другим людям. Что станет через некоторое время с человеком на необитаемом острове? Именно поэтому сознательное отделение субъекта от человека (лирического героя от социального субъекта)   и является причиной разочарования в собственной деятельности – она кажется бессмысленной:

 

Я посмотрел на серое небо,

Зачерпнул с могилы горсть земли,

Выпил, занюхал землицей и подумал:

«Господи, почему мы хотели, но ничего не смогли?!»

 

Так пишет Токмаков уже в другом стихотворении. Может показаться, что «Чума» проходное, случайное стихотворение, как бы зарисовка из времени чумы. Но нет, это принципиальная позиция  автора: «Искусство свято, кто б его не делал. Искусство есть искусство … а жизнь есть жизнь», «Поэзия никому ничего не должна».  Автор отделяет, даже противопоставляет поэзию и шире искусство самой жизни.

Вот стихотворение другого автора Н. Николенковой:

 

Мы войдем в одну воду два раза,

Но не выйдем уже никогда.

Смерть – единственная зараза,

Жизнь – единственная беда.

Мы войдем в помутневшую реку,

И заметит старик с бородой:

Человеком лечит человека –

Невозможно, как воду водой.

 

На первый взгляд, это стихотворение похоже на стихотворения В. Котеленца, который лет на десять старше Николенковой.

О, философы! Кто им позволил

Над родом людским измываться?

Ляпнет нечто какой-нибудь грек

Где-нибудь в древнем Эфесе,

А ты отдувайся –

Лезь и лезь до скончания дней

В эту чертову реку …

Однако различие принципиально и огромно, В. Котеленец несколько иронично (хотя, на мой взгляд, неудачно, ибо Гераклит не знал, что живет в ДРЕВНЕМ Эфесе) пишет о личном жизненном опыте, а стихотворение Н. Николенковой серьезно и «метафизично», она подводит итог всему человеческому существованию. Она утверждает: мир нельзя изменить (он вообще не меняется), потому что невозможно быть человеком (субъектом) по отношению к другому человеку, то есть его «лечить», как она выражается.

В. Токмаков в романе «Детдом для престарелых убийц» рассматривает свое поколение, как поколение застрявшее между дух эпох, эпохи социализма и эпохи капитализма, это «между» –  своеобразное безвременье, а поколенье оказывается потерянным в этой пустоте. Но, увы, никакой эпохи за пределами человеческой деятельности не существует, это не эпоха порождает людей, а люди делают эпоху. Уж кто-кто, а творческие люди могли бы хотя бы попытаться защитить свое время и научить людей жить достойно, но они предпочли избежать ответственности.  Именно бегство от ответственности и привело их к этому состоянию «между», к этому  безвременью, к растерянности и потерянности.

Шаг второй – поэзия трупов. Этот шаг был совершен возрастной группой тридцатилетних, к которым возможно отнести, например, Е. Безрукову, Н. Зелянскую. Они ощутили, видимо, в том числе, и под впечатлением  поэзии сорокалетних,  что быть субъектом невозможно, поэтому втягивание в общественную жизнь, то есть взросление рассматривали не иначе, как катастрофу. Если Н. Николенкова как бы сама озадачена своими выводами и даже вроде бы не рассматривает упомянутое мной стихотворение как одно из самых главных своих произведений, мол, оно написалось и все. А для тридцатилетних стихотворение Николенковой –  это важнейшее произведение, манифест их жизни. Они не озадачены ее выводами, они готовы разрушать себя и цинично вдохновляться своим саморазрушением. Здесь важно увидеть как они сами описывают существование в реальном мире людей. Оно существенно отличается от описания этих отношений сорокалетними, которые изображали себя в своих произведениях бабниками, пьяницами, людьми, способными на «крутые» поступки, вставали в героические позы по отношению к себе, словом хотели выглядеть ярко и эпатажно. На самом деле в реальной жизни они оказались более или менее удачливыми приспособленцами. Совсем иначе видят себя в этих отношениях тридцатилетние.  Вот как, например, воспринимает свое взрослое существование Н. Зелянская.

 

Вот вокзал, вот перрон, вот синица,

Вот пакет, в нем сплошной фуд лайн.

Мы толпимся: здесь надо толпиться.

Каравай, выбирай, гуд бай.

Мы целуем друг другу лица

Очень звонко, из края в край.

Этот поезд сейчас умчится,

Он так странно похож на трамвай.

У вагона цветет проводница.

Ты ей дай, за постель и чай.

А я буду, наверно, жар-птицей,

Просто, чтобы не так скучать.

А потом все, как встарь, повторится.

Фокус-покус – и месяц май.

…Обязательно будет носиться.

Уезжай.

 

Так  прощаются мужчина и женщина, они близки, может быть это муж и жена. Они звонко целуются, но при этом чувствуется их отстраненность, словно они чужие, женщина в отношении мужчины позволяет хамскую  шутку, но она не производит на него впечатления. Отъезд мужчины, включая  возможные отношения с проводницей, не вызывают беспокойства, потому что мужчина неизбежно вернется, ну, как время года (не случайно цитируется известная песня об ожидании весны) – все это создает ощущение их отстраненности.  Связь прощающейся на вокзале пары (отъезд и приезд мужчины, ожидание и встреча его женщиной) не зависит ни от мужчины, ни от женщины. Их свобода распространяется лишь на  возможность играть или не играть в какие-то странные, сомнительные игры: развлекаться с проводницей, изображать из себя жар-птицу. Их жизнь не зависит от них самих, они не являются субъектами, творцами своей жизни, они марионетки, и не видно  того, кто ими манипулирует. Автор не сомневается: быть в реальных общественных отношениях означает гибель (не рождение) самостоятельной, свободной  личности. Н. Зелянская в другом стихотворении иронично пишет: «Ты выйдешь замуж или выпьешь водки»,  низводя замужество к выпиванию водки, по сути, к пьянству и саморазрушению, она тем самым утверждает, что вступить в реальные общественные отношения означает уничтожать себя, стать вещью, социальным трупом. Казалось бы, можно возразить, мол, это ироничные стихи. Но ирония и указывает на особенное отношение, ведь с помощью иронии и сглаживают остроту переживания, когда:

 

Я прозрела в себе такую

Точно грязь, что течет в тебе.

 

Важно понять, что описывая саморазрушение в стихах, оправдывается и саморазрушение в реальных отношениях с людьми и тут поэт становится  трупом, свидетельствующим о смерти человека.  Если сорокалетние наивно полагали, что смерть социального субъекта не влечет за собой смерти человека, потому-то и стремились изображать из себя то, чем они не являются в реальности, то тридцатилетние ничуть не сомневались в смерти человека и писали от лица покойника. Кем становится поэт, когда умер человек? Свидетелем смерти, а его поэзия описанием и оправданием саморазрушения. Да, поэзия, описывая саморазрушение, оправдывает его в глазах самого поэта. Ну а разрушать себя, можно по-разному: от  подавления себя чрезмерной работой для того, чтобы в таком отупляющем темпе жизни не чувствовать ее бессмысленность до насилия над собой в форме смены сексуальной ориентации. Да мало ли что…  Вот стихотворение Е. Безруковой из первого ее сборника:

 

Чтобы сопутствовать талой воде,

Звонкими каплями лед разбивая, -

Прочь от людского раздумия, где

 Я слишком мертвая, хоть и живая.

 

Быть – как в природе: ни зла, ни добра,

Все принимая – от неба до сажи.

И не презрения – что из ребра …

И ни тоски о греховности даже…

 

Больше не важно, где путь, где запрет,

Мы были избраны или другие.

Нужно ладони весной отогреть,

И пережить, и остаться такими.

 

После болезней и зим, молода,

Жизнь новизною лицо мое студит.

То, что нас ждет после таянья льда, -

Как оно будет! Ах, как оно будет!

 

  «Ах, как оно будет».  А вот как – стихотворение из третьего сборника:

 

Разгляжу через небо, развешанное кое-как,

Что душа твоя едет домой, как пустой товарняк.

Дребезжит напоследок по плохоньким рельсам во тьме,

И две ржавые нотки стучат напоследок во мне.

 

Не хочу повторяться любовью, печалью, тоской.

Но повтора им нет. Свищет во поле гул городской.

И все уже зрачок тишины над моей головой.

Не стучите, колеса. Попробуй, останься живой.

 

Дышат сумерки чудом, а с неба пути ему нет.

Только скобочкой тонкой над крышами вырезан свет –

То ли дверца во тьму, то ли месяц висит на трубе.

Жизнь тебя разлюбила, поскольку привыкла к тебе.

 

Сделай полный глоток неизвестности. – Страшно? – Слегка.

Небо, полное духов, роняет свои облака.

И уже где твое, а где богово – не разобрать.

Белый свет откровений. И черные строчки в тетрадь.

Ого! Жизнь тебя разлюбила … здесь мне остается лишь вспомнить А. Башлачева: «Жизнь не простит только тем, кто думал о ней слишком плохо».

Шаг третий – гниение трупа поэзии.  Следующая возрастная группа, поняв, что поэзия – это лишенное всякого смысла выдумывание необычного сочетания слов, причем не важно будит оно фантазию или нет, хорошо оно сделано или нет (если не будит фантазию и плохо сделано, то всегда можно сказать, что, мол, сам дурак) превращают литературу в марево, где все теряется, сливается в общую неразличимую массу. Достаточно прочитать сборник «Двойное небо», чтобы все это понять. Литература становится черной дырой, которая поглощает, уничтожает все живое (в том числе талантливое). В этой неразличимости можно стать замеченным, например, кого-то толкнув. Вот Д. Чернышков … то, что он пишет и говорит о Кушнере – это, конечно, страшно … я не хочу это комментировать … это какая-то инфантильная галиматья или клиника. Не хочется быть пессимистом, но, как ни крути, становится ясно –  из этой ямы нам не выбраться, ну разве что чудом.

К списку номеров журнала «ЛИКБЕЗ» | К содержанию номера