Владимир Монахов

Одинокий дом одинокого мужчины. Рассказы




ГУМАННЫЙ  ДОНЖУАН

   Он сел в такси четвёртым. По дороге, как часто бывает, завязался разговор на женскую тему, которую раскрутил таксист – молодой трепливый блондин, который только-только открыл свой донжуанский список и готов был врать с три короба. Житейская философия подобных проста: все женщины мира только и заботятся о том, чтобы наставить рога супругам с такими бойкими и ловкими ребятами, как наш таксист. А поскольку в такси подобралась компания мужская, то разговор был поддержан. Чего-чего, а бахвалиться своими сексуальными успехами, расцвечивая их картинками, мужики любят. Нашего шофёра интересовало больше всего, сколько у нас было женщин.
   – У меня было шесть жён, – сказал тот, что сел в такси последним.
   – Всего? – рассмеялся признанию шофёр, призывая нас поддержать иронию.
   –  А ты считаешь, шесть раз жениться – это так просто? – заметил ему невозмутимо пассажир.
   – Да я не про женитьбу, а про свободный ход! – и водитель стал хохотать пуще прежнего.
   – Я так не умею, – откровенно признался пассажир.
   – Подожди, подожди, – вмешался я в разговор, – ты действительно был шесть раз женат?
   – А что, нельзя? – в голосе собеседника послышалась нотка обиды.
   – Да ты врёшь. Тебя загс больше трёх раз не пропустит. У них по этому поводу указания имеются, – закричал шофёр.
   Тогда пассажир молча полез в сумку, вытащил паспорт и подал мне. Я развернул его на девятой странице, где графа «Семейное положение».
   Пересчитал.
   – Ну что там? – не унимался шофёр.
   – Всего три женитьбы, – посмотрел я удивлённо на обладателя паспорта.
   – Правильно, в паспорте на женитьбу отведено две страницы, ты полистай дальше, – невозмутимо заметил тот.
   Я перелистал и, действительно, в конце паспорта обнаружил ещё три отметки о семейном положении. Судя по паспорту, пассажир был холост.
   – Он, братцы, шесть раз был женат и опять свободен! – доложил я честной компании.
   – О, небось жениться надумал? – тут же насел водитель.
   – Ты прав, задумал, – сообщил как о чём-то обыденном пассажир. – Вот сейчас к ней и еду.
   – С ночёвкой? – сразу затянул свою песню водитель.
   – Нет, я до женитьбы в такие игры не играю, – отрезал пассажир.
   – Во даёт! – распетушился парень. – Ты у нас гуманный донжуан? А сколько у тебя детишек?
   – Бог миловал, через одну – всего три. Я не признаю, как ты тут рассказывал, похабщины. Я если женщину люблю, то хочу, чтобы всё по-честному было, чтобы она зла на меня не держала.
   – Через загс, что ли? – не утерпел шофёр.
   – Да, через загс.
   – А потом другую полюбил, и всё снова?
   – Да, снова!
   – Ну, знаешь – крыша едет от такой честности.
   – Это твои проблемы, – первый раз улыбнулся пассажир.
   – Разводился со скандалами? – поинтересовался я у опытного человека.
   – Нет. Меня женщины всегда с миром отпускали. Они мне верили и понимали. Я ведь не ленивый человек, не жадный. В чём был, в том и ухожу, а всё нажитое оставляю. Да и потом не обижаю. Они у меня, между прочим, недолго девуют – все замуж выходят.
   – Так это какие бабки зарабатывать должен, чтобы всю ораву прокормить? – удивился водитель.
   – Врёшь небось, покрасоваться хочешь: вот какой я необычный.
   – Что мне перед тобой красоваться – красоваться надо перед женщиной, которую любишь.
   – Стой, стой, – неожиданно прикрикнул он, – мне на углу останови. Я прибыл.
   Посмотрев на счётчик, полез в карман за деньгами.
   – Не надо денег, считай, я тебя даром довёз! – махнул рукой таксист.
   – Я к дармовщине не привык, – протянул деньги пассажир, но увидев, что водитель не берёт, положил рядом с ним. – За чужой счёт жить не приучен.
   Пассажир вышел, а машина тронулась дальше. Водитель продолжал хохотать, всячески обзывая случайного попутчика. Но никому разговора поддерживать не хотелось. Как-то всё переменилось в салоне. Гуманный донжуан что-то неуловимое оставил в атмосфере, словно невидимый запрет наложил на тему. Так она и угасла до того, как мы рассчитались за проезд и разошлись каждый своей дорогой.
   Каждый раз, когда я рассказываю людям об этой встрече, меня обвиняют в том, что я всё придумал. Мужчины наотрез отказываются верить, и только отдельные женщины соглашаются, что такое иногда может быть.

ПОСТУПОК


   – Так зачем же она приехала? – перебил я Татьяну Алексеевну.
   – Поди разберись. Может, думала, живём богаче – да раздобреть, – и тут женщина вдруг затихла и круто зарделась. Каждая морщинка на лице заполнилась краской стыда от грубых, унижающих её достоинство слов. Она взмахнула рукой, словно отгоняя от себя проникшую в речь слабость, и стала торопливо оправдываться: – Да и то, что судить. Время горюшкино, послевоенное. На руках ребятишки. Вот и думалось ей, что, может, живём, куском хлеба не считаясь, того и гляди, детям отпадёт. Отец всё-таки, своя кровинка. Понять тоже надо заботу женскую, а не торопиться с осуждением, как с ружьём наперевес.
   – Напрасно вы её защищаете, – сказал я категорично.
   – Напрасно или не напрасно, а только зла в душе не держу, – так она рассудила давнее происшествие с высоты сегодняшнего дня.
   Мы сидим в крохотной комнатёнке коммунальной квартиры, прозванной в народе «курятник». Стены подпирает резной, старинной работы шкаф; железная, с шишками, по нашим временам очень редкая кровать занимает половину площади; в довершение всего дубовый массивный стол, покрытый скатертью, да ещё сверху, для сохранности, полиэтиленовой клеёнкой, занял большую часть угла. Да ещё много-много фотографий, тронутых желтизной времени. Теперь ясно вижу то, что поначалу укрывалось от меня: в них неуловимый и зловещий смысл женского одиночества. Везде Татьяна Алексеевна в окружении подруг. Вот спортивная команда, женские курсы, делегатки конференции, институт, госпиталь. То же самое и в альбоме. И нигде нет её вдвоём с мужчиной. А жизнь этой хрупкой старушки с коротко остриженными седыми волосами, с чудом сохранившимся васильковым цветом глаз внушала уважение. Слушал её не перебивая. Татьяне Алексеевне не нужно задавать вопросов. Она рада-радёшенька возможности поговорить с человеком и охотно рассказывает о своей жизни, поднимая из кладовой памяти воспоминание за воспоминанием. Чувствовалось, что её не баловали особым вниманием. А послушать было что.
   Дни минувшие – это работа в комсомоле, жуткие годы коллективизации, учительство, служба в военном госпитале, строительство линии Тайшет – Лена, города Братска. И только раз я нарушил стройность рассказа вопросом: а где дети, муж? Интимность вопроса не смутила Татьяну Алексеевну. Как говорила на одном дыхании, так и продолжила.
   – А детишек мне иметь не довелось. Ведь и замужем по-законному не была. То училась, потом на преподавательскую работу послали в село. Я хоть сама девка сельская, а уже гордыня появилась. Учёной себя считала – не на каждого мужика и глядела. Хотя перебирать мне особо нечего было. Телом я справная вышла, а вот лицом не удалась. Не хватило красоты на всю. Это сейчас старых не различить: морщины всех уравняли. Ждала чего-то необычного. Только и скучать не приходилось. Работала много. Общественные дела занимали время. За тридцать перевалило, а всё незамужняя. Не скажу, чтобы мужчины меня совсем сторонились. Находились, кто вниманием обласкивал. Но вот под венец не вели, как в старину говаривали. Дело прошлое, ворошить нечего. А тут война к нашим границам подкатила, закружило народ – не до личных дел стало. Всю войну в госпитале санитаркой пробыла. Потом дорогу железную строить направили. Определили меня заведующей в садик, поскольку образование педагогическое. Тогда я и познакомилась с Семёном Аристарховичем.
   Он в заключении был. По навету пострадал. После войны честное его имя восстановили. Не скажу, чтобы он какими-то чувствами особыми ко мне воспылал. Откуда им взяться, коль человек так жизнью измотан, что живому ростку из души и за сто лет не пробиться, сколько его елеем ласки ни поливай. Но у меня от встречи с ним словно всё в груди воспламенело. Не в мои годы об этом говорить, а вот вспыхнуло что-то в сердце и греет душу необъяснимым теплом. Видать, в том тепле, что из меня лучилось, и Семён Аристархович начал от душевной зябкости отогреваться. Я уже возрасту почтенного была, к сорока годочки торопились. И ему за столько. Встречались мы множество раз, а однажды он ко мне зашёл и сказал как бы между прочим, что хотел бы остаться со мной. Я так словам этим обрадовалась, что словно без чувств на грудь ему упала и одним духом обо всех своих переживаниях ему доложилась. Раскрылась, словно бы камень с сердца сняли.
   – Вот и замечательно, – сдержанно говорит он мне, а сам по волосам гладит. Голубит. И так хорошо  мне в эти минуты  стало, что до сих пор помню  ту ласку его скупую.
   Так и зажили вместе. Я про него всё знала, ничего не утаил мой суженый о себе. И что жена у него где-то на Украине, и что двое детей с ней. Разыскивал, но все труды оказались напрасными. Да и то правда, такая война прошла. Утешала родимого как могла.
   И радовалась счастью своему случайному, долгожданному. Если и бывает седьмое небо, то только тогда я о нём и узнала. Месяц прошёл в каком-то сладком угаре, второй, полгода. А когда спал первый хмель счастья, стала замечать, что какой-то кручиной-заботой он обеспокоен. Подсяду, обниму за плечи, начну расспрашивать. А он отмахнётся, так, мол, былое вспомнил, и сразу же на сегодняшний день разговор переведёт. А что былое-то? Дом ли? Жену? Детишек? Не уточнял. А может, тех, кто злое слово на него напустил. Но однажды после долгих дум таких открылся.
   – Хочется мне, Танюрочка, детишек своих разыскать. Не верится, что нет их на белом свете.
   – Так давай поищем вместе. Что же ты сердце себе рвёшь кручиной, думами бесплодными?
   – Как искать? На месте нашего села пепелище. Люд – кто погиб, кто помер, а кто и по свету растерялся. У кого спросишь?
   – Так ведь язык до Киева доведёт, старики бают. А в молчанку играть – сердце надрывать, – сжала я ему руку. Он даже от боли поморщился. Но из печали не вывела его.
   Поднялся Семён Аристархович. Полез в свой чемоданчик. Достаёт конверты, верёвочкой перевязанные.
   – Вот сколько их. И в каждом: не известно, не проживают, не значатся.
   Бросил в сердцах. Верёвочка лопнула, и письма те казённые по комнате разлетелись. Метнулась я, как белка, их с полу собирать. А он быстрым шагом прочь пошёл. А когда вернулся, глянула я ему в глаза и напугалась – в них каждая прожилочка видна, краснотой налиты белки.
   «Плакал!» – пронзила меня мысль. Никогда он при мне слабости не допускал. И тут старался скрыть, да глаза выдали.
   С того дня стала я тайно от него письма во все стороны писать, семью разыскивать. Не может быть, думала, что след их совсем потерялся. Уж лучше знать наверняка, что погибли, чем душу неизвестностью кроить.
   Ответы на работу приходили. Во всех одно и то же, как и в тех, что он мне показывал. Радоваться бы этому, а я всё больше кручинюсь, что не могу помочь. Подруги на работе знали, чем голова моя обеспокоена. Нет-нет, да и заведут как бы невзначай разговор, что сама себе верёвку для удавки намыливаю. Прямо так в откровенной заботливости обо мне и говорили. Не стеснялись. Что их судить, война многим души очерствила. Ведь, не дай бог, найдутся, уйдёт к ним, предупреждали меня, а ты опять одна-одинёшенька останешься. В молодые годы никто не позарился, а когда песком дорожки стало посыпать, и подавно никому не приглянешься. Сказать, что эти предупреждения не печалили меня, не могу. Сильно терзалась я в думах о своём будущем. Мучилась мыслью: вдруг найдутся, что тогда? Но успокаивала себя надеждой, что, может, жены и нет в живых, а детишек найти не грех. Это наш союз ещё больше скрепит, потому как к тому времени стало ясно, что своих детей я уже иметь не смогу. Перебродили соки.
   И вот через полтора года безуспешных поисков получаю письмо. Раскрыла, а в нём сообщалось: семья Семёна Аристарховича жива, здорова, и адрес. Я с пылу с жару письмо им отписала. Не много времени прошло – ответ получаю. Про свою жизнь сообщили и высказали желание к нам приехать, поскольку слыхали, что в Сибири жизнь полегче. Это насчёт харчей, конечно. Но вот с деньгами на дорогу туго у них.
   В тот день и отдала Семёну Аристарховичу весточку от родных. Прочитал он её, красными пятнами покрылся. И уже без утайки разрыдался. Тягостное это зрелище, когда мужик слёзы льёт. Отвернулась, потому как саму слёзы душили, хотела из комнаты уйти, да он обхватил сзади, прижался.
   – Что же ты наделала, Танюрочка? – говорит. И не поймёшь – радуется или осуждает.
   Было собрался ехать к ним. Отговорила. Скажу честно, боялась, что уедет, и больше никогда его не увижу. Тогда отписал он письмо. Всё без утайки. Денег на дорогу послал. Вскоре и они пожаловали. Слёз было море разливанное. Со мной супруга его законная, правда, скупо поздоровалась. Оно и понятно, я ведь не родня, а соперница, хотя и помогла встретиться. В дом привели с вокзала, стол накрыли. Детишек потчуем. По всему видать, не сладко им жилось. Худые-прехудые.
   По дому кручусь, а к разговору прислушиваюсь. Да только мало он мне понятен. По-украински говорят. Но постоянно чувствую на себе пристальный взгляд жены Семёна Аристарховича, догадываюсь, что о главном не говорят, всё вокруг да около, деликатничают. А главное – это о нас. Как дальше быть? Негоже русскому мужику при двух бабах состоять. Да и от детей своих не отрекался. Право дальнейшую судьбу решать – за Семёном Аристарховичем. Вот и ждём, когда он разговор в волнующем нас русле зачнёт. А он всё оттягивает и оттягивает.
   Лишь детишкам наша тайна скрыта. Радуются отцу, хоть и не знают его как следует. Малы были, когда его забрали по навету. Но в первый день конфуз вышел, который и решил наши судьбы.
   Мальчонка возьми да и скажи по простоте душевной:
   – Тату, тату, а у нас братик е! – не успел он и договорить, как мать с размаху так хряснула его по затылку, что он, бедный, со скамьи слетел.
   – Нэ бреши, чого не слид! – пригрозила.
   – Что за братик? – посуровел Семён Аристархович.
   – Та сим рокив ему, – боязко огляделся на мать сын, но не смог не ответить на вопрос отца.
   – Та хлопця чужого пригрила. Ще в вийну, – стала поспешно объяснять жена, а глаза в сторону повела. – Жалко дуже стало. Згинув бы без мене.
   Снова разгладилось в доброй улыбке лицо Семёна Аристарховича. Да мальчонка не удержался и тут же разоблачил мать.
   – Де ж ты его пидибрала, коли з таким пузом ходыла, – и он заблаговременно отскочил в сторону и показал руками, каким было это пузо.
   – А с кем его оставили, почему сюда не привезли? – повернулся Семён Аристархович к жене. Та отвела в сторону взгляд, поднялась из-за стола. И тут снова вмешался сын. Видать, у них с матерью на этой почве большой разлад был.
   – Так вин з батьком зостався. У нас батько е.
   Резко поднялся Семён Аристархович из-за стола, даже миска на пол слетела. Страшными глазами на жену посмотрел. Та не выдержала этого уничтожающего взгляда и выскочила из комнаты прочь. Семён Аристархович следом пошёл. О чём они там говорили –  не докладывал. Но детишки мне всю правду выложили. Что живут они с отчимом. И это он надоумил их сюда приехать. Говорил, что в Сибири живут богато. Отец для детей ничего не пожалеет – обует, оденет, денег ссудит. То-то, гляжу, они, как оборвыши, приехали. Так что это всё с умыслом делалось, оказывается.
   – Так зачем же вы её защищаете? – вот тогда не выдержал я и спросил с вызовом Татьяну Алексеевну.
   – Да не защищаю я её, – рассердилась на меня Татьяна Алексеевна. – Думать не хочу о ней. Недостойна она такого человека, как Семён Аристархович. Знал бы, что потом было. Домой ехать собралась, потребовала огромную сумму на детей, мы и  в руках отродясь такой не держали. Но собрали сколько можно, по соседям прошлась я. Одежду справили, продуктов дали. А она всё требовала и требовала. Всё мало казалось. Всё отдали. Проводил Семён Аристархович детей на вокзал, домой вернулся. Долго молчал. А потом как-то и сказал:
   – Не могу я без детишек, Танюрочка. Поехали к ним поближе.
   – Да что ты, – испугалась я. Ведь дальше Иркутска сроду не была. А тут такая даль. Люди чужие. – А если тебе сердце подсказывает, ты едь. Может, в родных местах боль легче переноситься будет.
   – А ты как же?
   – А что за меня беспокоиться. Среди людей не пропаду.
   Говорила это жалобно, стараясь сердце его растревожить. Но не смогла. Уехал. Потом писал, что сошёлся с женой. Второй муж у неё по торговой части, на руку оказался нечист. Вот и отправили к нам на перевоспитание. Да только и  сквозь строчки пробивалось, что радости промежду ними нет. Посылки присылал, яблоки и груши в них. У нас в Сибири такого добра не водилось. А потом стал только к празднику открыточки присылать. Последний раз с Новым годом поздравил и затих. А беспокоить вопросами я не стала. Да только сердцем почувствовала, что помер он. Меня никто не уведомил, а надоедать родным его я не стала.
   Потешались надо мной знакомые, факт. Правда, за глаза.
   Открыто лишь сочувствовали, жалели. А я храбрилась, духом не падала. Поначалу скучала сильно. Тоска сердце ела, что так трудно сложившееся бабье счастье в один миг разлетелось, словно зеркало, да ещё сама подтолкнула к этому. Но дороже мне всё же была мысль, что нашла моему ненаглядному детишек, что не остался он в этом мире безродным. Ведь только детишки и могли дать ему в этой жизни, так неудачно скроенной, просвет.
     В думах и делах старость накатила. Одно осталось впереди – воспоминания. И я часто вспоминаю Семёна Аристарховича. И лишь об одном жалею, что не спромоглись мы с ним с детишками. А ведь, казалось, друг для дружки были вытесаны. Ну, да что ворошить, и так много наговорено.
– Ой! – только сейчас она заметила, что весь её рассказ я записал себе в блокнот. Она сердито ударила по ручке, отбросив блокнот. – Пишешь-то зачем? Доверилась тебе в душевной слабости, а ты и воспользовался. Теперь перед народом выставишь. Оно ведь и нонешние скажут, что старая глупость учинила.
   – Не скажут! – попытался я защитить своих сверстников.
   – Не защищай, не защищай. Я из ума ещё не выжила, – с горькой иронией произнесла Татьяна Алексеевна.

МАР – и – Я

Мария сошла с автобуса, и взгляд её остановился на мужчине из… ночного сна. Господи! Сколько раз она мечтала увидеть наяву, прикоснуться к нему, услышать его настоящий голос. И вот сейчас это может сбыться.
Но мужчина, не обращая внимания на Марию, быстро-быстро удалялся. Рванувшись сквозь толчею на остановке, Мария догнала мужчину из сна и цепко взяла его за руку.
– Здравствуй…. – она запнулась, впервые осознав, что не знает даже его имени. Но тут же собралась с мыслями и добавила: – Милый!
– Кажется, уже виделись, – недовольно заметил мужчина и попытался освободить руку из крепких пальцев Марии.
– Но это было там, – радовалась, что мужчина признавал их знакомство, Мария. – Там, во сне. Ведь ты мне снишься. Снишься часто-часто.
– Куда идешь, Мария?
– Я не знаю, – растерялась женщина оттого, что мужчина из сна помнит её имя, но произнёс его впервые. – Когда ехала в автобусе, знала, а увидела тебя – и всё забыла.
– Значит, на работу. Ты ведь у нас эколог, – как-то странно улыбнулся мужчина из сна.
– Эколог? Да, да, эколог, – согласилась Мария. – Но встретить тебя и идти на работу – никогда!
Мария снова крепко сжала руку мужчины из сна, да так больно, что тот даже поморщился. «Ой, извини!» – отпустила она, но тут же снова вцепилась. Она боялась, что он может исчезнуть, как это происходит по ночам, и не вернуться.
– Мне нужно идти, – напомнил мужчина.
– Куда? – растерялась Мария.
– Домой!
– У тебя есть дом?
– А что тут удивительного? Не на улице же я живу…
– А где твой дом? Можно, я тебя провожу?
– Это лишнее.
– Чем ты занимаешься? Я ведь ничего о тебе не знаю.
– Так уж и ничего? – улыбнулся мужчина из сна.
– Да, ничего! А только знаю, как ты любишь. Но ведь это не самое главное в жизни.
– Когда это не главное в жизни, то оно становится главным во снах, – напомнил Марии собеседник.
– Прости, я неточно выразилась,– смутилась Мария. – Просто, когда в мои сны приходишь только ты, то это что-то да значит…
– Тебе трудно будет это понять.
– Почему же – я сообразительная и начитанная дама.
– Этого недостаточно, чтобы понять, и слишком много, чтобы поверить.
– А разве по ночам я не доказываю тебе, что всё схватываю на лету?
– На лету ты схватываешь, когда сама на лету сновидения, а сейчас ты в гравитационном поле обыденности.
– Какая обыденность?! Я вижу тебя реально нереального, а ты мне не доверяешь?! – почти закричала Мария. Да так громко, что даже прохожие оглянулись.
– Хорошо, хорошо, только не кричи, – отводя её в сторону, сказал мужчина. – Я занимаюсь тем, что являюсь женщинам этого города во снах….
– Всем женщинам?! – насторожилась Мария.
– Этого я не знаю…. Но надо исключить пенсионерок и девочек. Хотя в последнее время моя клиентура помолодела.
– Клиен-ту-ра? – напряглась Мария.
– Вот ты и обиделась!
– Нет, я просто не понимаю, кто я такая в своих снах с тобой? Особенно после того, как ты сказал, что ты… многоженец сновидений.
– Не надо обижать всеобщую мечту женщин, – резко оборвал Марию собеседник.
– Прости, я просто хочу понять, почему я?
– Потому что и все другие…. Прости, мне нужно идти.
– Куда?
– Я здесь оказался случайно.
– А мы еще увидимся?
– Это будет зависеть только от тебя.
Мужчина уходил, а Мария смотрела ему вслед, не понимая, где она находится. Если во сне, то всё будет забыто, если наяву, то как дальше жить. С таким открытием, что любимый мужчина принадлежит одновременно всем и никому.
***
Я быстро уходил с шумной улицы и ругал себя последними словами за опрометчивость. Зачем ходить туда, где тебя может узнать каждая женщина, зачем смотреть мир, в котором разлита безмерная тоска, зачем своим присутствием будоражить эту реальность?
Вот мой дом, моя квартира, вот мой угол с диваном, где я провожу своё время, отпущенное мне тем и этим светом. За стеной слышу присутствие матери. Она облагораживает косметикой лицо перед очередным походом к любимому мужчине, которого она предпочитает держать подальше от нашего дома, хотя он мне родной отец. Когда-то они разошлись со скандалом, но друг без друга жить не смогли. С новой силой между ними разгорелся новый роман, который продолжается и поныне. Только на предложение отца объединиться мама ответила резким отказом.
– Ты хорош вне семьи, – мудро рассудила мама. – Давай с тобой лучше ходить в гости друг к другу.
Сначала отец противился такому ненадежному союзу, но мама настояла на своём и оказалась права: они живут долго и, кажется, счастливо.
– Знаешь, я давно тебе хочу сказать, – заглядывает мама в дверь моей комнаты. – От тебя нет никаких запахов. Ты их не производишь, даже в твоей комнате стерильно.
– Разве? – сделал я удивлённое лицо, хотя с самого детства знаю, что я ничем не пахну. Это моя особая примета.
– Да, ты ничем не пахнешь. Фантом какой-то. Поэтому баб у тебя нету, – пришла к привычному ей выводу мама. – Ты бы завёл себе какую-нибудь дамочку, есть такие, что любят тоже целыми днями валяться на диване.
– Я обдумаю твоё предложение, – успокоил в очередной раз маму.
– А хочешь, я сама тебя познакомлю с интересной женщиной, её зовут Мария.
– Давай это обсудим в другой раз, – сказал я усталым голосом, проваливаясь в чужие сновидения.
***
Когда я шел улицей, вдруг из автобуса выбежала Мария, схватила меня за руку и сказала:
– Здравствуй, милый!
Я видел себя отраженным в её восторженных глазах и знал, что это будет происходить долго и часто, потому что все женщины, которые берут меня в свои сны, по неведомому мне стечению обстоятельств носят имя Мария.

люБОЛЬ

                                                                                                                      …найти себе горе среди счастья.
                                                                                                                        А. Дюма, «Шевалье де Мезон Руж»
                                                                                                                      Люби ближнего своего,
                                                                                                                      но не до такой же степени,
                                                                                                                      чтобы он невзлюбил тебя.
                                                                                                                                                              Из дневника

1.
Вскоре после рождения внучки жизнь пятидесятилетнего Савельева пошла наперекосяк. А со временем ему, впечатлительному и легкоранимому человеку, стало  казаться, что даже и под откос. Хотя внешне ничего трагического не происходило, но лично Савельев ощущал и телом, и особливо душой, как его скромную  стареющую персону тесным кольцом  сжимает непроходящее чувство одиночества. Жена, с которой он прожил тридцать лет, стала резко отдаляться от него, полностью посвятив себя заботам о  внучке. Савельева перспектива люлюкаться с малым дитем не приводила в восторг, поэтому он устремлений жены  демонстративно не поддержал. «Мы должны быть гостями у них, а не работниками», – сказал, как отрезал, когда жена неделями жила в молодой семье, приняв на себя все заботы главной матери, а Савельев оставался дома  один и часто на ночь голодным. Готовить он не любил, а поэтому не умел делать даже самого  элементарного – пожарить яйца. Перспектива подолгу оставаться  голодным  его раздражала. Хотя он уже давно определил, что всю долгую совместную супружескую жизнь они жили как бы  в разные стороны. Хватило появление внучки, чтобы разбежка в стороны усилилась.
Охлаждение между супругами произошло давно, но оно как-то скрывалось обоими, а после рождения внучки получило законченную юридическую форму. Как часто бывает в таких семьях, жена – практичная и порывистая на все новое, а Савельев  к жизни мало приспособлен и всецело опекался женой даже по мелочам. Но в то же время он был непомерно обидчив и  излишне требователен к близкому окружению. А поскольку близкое окружение поредело и стало удаляться по объективным причинам, то Савельев предпочел организовать свое собственное движение удаления. Естественно, лучшим объектом для этого могла стать другая женщина, но поскольку Савельев по работе имел дела в основном с мужиками, и  места, где пребывают  чаще дамочки, особенно те, которые и в одежде кажутся обнаженными, никогда не посещал, то завести новый роман ему явно не светило.
2.
Последний раз такая попытка сорвалась лет в сорок пять, когда он стал по выходным захаживать на чай к своей парикмахерше, схоронившей годом раньше мужа, товарища Савельева. Вел с ней умные  беседы за жизнь и даже еще в голове не сформулировал мысль, а куда это может завести, как шустрая бабенка проявила инициативу первой, и Савельев ощутил в своих штанах ее горячие  быстрые руки. «Что ты такой неловкий, – зашептала она ему в ухо. – Обними же меня покрепче, погладь!» – командовала хозяйка дома, разминая его плоть. И Савельев растерялся. Тут тебе и мысли, что он давненько и законную свою супругу не обнимал, а она как бы даже мирилась с этим ходом семейной жизни, да и память о товарище, которого схоронили только год назад, не позволяла лапать где ни попадя  вдову, да к тому же еще и активная раскрепощённость дамочки – всё это смутило Савельева. Нельзя сказать, что он был зашуган сексуальным однообразием семейной жизни, но он впервые  испугался перспектив. И потому резко поднялся, всем телом оттолкнув жаждавшую ласк даму, и ушел, оставив ее в полном недоумении. Она еще попыталась  при встрече выяснить отношения, но Савельев  глухо буркнул, что не собирается изменять жене, да еще нетрадиционными способами, хотя и так было очевидно, что основная  причина  крылась явно в другом. «Да, господи, много ли нам уже нужно?! Обнял бы, поцеловал, поговорили бы, ты ж такой умный, тебя слушать одно удовольствие», – канючила  подхалимски вдова, но Савельев остался непреклонен. И хотя он гнал прочь мысли об этом, но они сидели в нем занозой: активная половая жизнь прошла.
Поэтому Савельев в своем одиночестве без жены думал о тех, кого приятно вспоминать. Их было немного – всего семь девушек и женщин, в том числе  его супруга, роман с которой был быстрым и закончился женитьбой. Вспоминались  молодые годы семейной жизни, правда, неожиданно примешивались скоротечные романы Савельева, которые заканчивались без последствий. Он уже в который раз подумал, что неизвестно, изменяла ли ему жена. То, что она не могла блюсти верность, и дураку понятно. Ведь у него это случалось и не становилось предметом семейных разборок, значит, и романы жены могли пройти незамеченными для его глаза. Тем более что Савельев был человеком ненаблюдательным.
В один из вечеров Савельев достал старый проигрыватель с виниловыми пластинками, которые каким-то чудом сохранились в их доме, и стал слушать  песни  молодости. Под них вспоминалось приятней, а одна из песен – про скорый поезд, который уносит лирического героя куда-то вдаль, напомнила о первой юношеской любви – Марии Мохначевой, с которой он учился в школе, и затем уехал из города и даже несколько месяцев переписывался. Но эпистолярный роман вскоре оборвался – Мария вышла замуж, что неудивительно. Красивая девушка всегда была под пристальными и жадными взглядами местных парней, а поскольку Савельев уехал служить в армию на два года, как тут же Марию атаковали оставшиеся на свободе. Именно песня про скорый поезд звучала на перроне, когда Мария провожала Савельева, и теперь будила воспоминания о том радостном времени. На музыкальное пристрастие мужа жена отреагировала  равнодушием, только однажды упрекнула неопределенно: «Какой же ты все-таки…» – и оборвала фразу на полуслове. Недоговоренность всегда была  визитной карточкой их дома.

3.
Савельев каждый день ставил пластинку с песней по несколько раз, слушал и вспоминал, вспоминал, вспоминал… Жаркие поцелуи в подъезде и на игровой площадке детского сада, куда она заходили с Марией, прячась от любопытных взглядов прохожих. То было целомудренное время, когда молодые скрывались от посторонних глаз и не демонстрировали свои желания и чувства. Савельев ощущал упругое тело Марии под одеждой, которое тянулось к нему каждой клеточкой.  Но был между ними негласный   внутренний запрет – не спешить, не делать этого раньше отведенного  кем-то срока. Запрет действовал  с ее стороны, и укреплен  был внутренней робостью Савельева. Девушка представлялась ему такой возвышенной, такой чистой, что он просто панически боялся делать с ней это.
Когда  ему написали, что Мария вышла замуж, Савельев  решил  застрелиться и попросился вне очереди в караул. Но, стоя у самолетов под чисто вымытым летним дождем звездным небом, он дважды уже был готов к выстрелу, но каждый раз видел  падающую звезду и успевал загадать два желания. Годы спустя Савельев уже не мог с точностью вспомнить, что это были за желания, но то, что оба  посвящались Марии – знал наверняка. И только жажда проверить – счастливые ли звезды падали над ним, спасли его тогда от рокового шага.
Марию он видел только один раз. В родной  город приехал годы спустя на похороны матери. Савельев шел  на девятый день с кладбища, а навстречу – Мария, за ее руку  держалась маленькая девочка. Мария была грузной, рыхлой, потной. Лишь только глаза напоминали прежнюю Марию, да семенившая рядом девочка была ее точной копией в молодости. Все это Савельев увидел в одночасье – и внутренне усмехнулся. Эта кривая усмешка злорадства  всегда появлялась на его лице, когда он торжествовал. Удивительно, но ничего не дрогнуло в  сердце. Оно было сухим и равнодушным. Он знал, что, в отличие от Марии, он мало изменился, подтверждение  этого он читал в ее глазах. Мария тоже узнала Савельева, он читал ее смятение во взгляде, и еще мольбу – не подходи! Именно так – проходи мимо, не останавливайся.  И по тому, как Мария убыстрила шаг, стремясь проскочить мимо Савельева, убедился, что правильно понял. А так хотелось остановить, что-то сказать, не обязательно обидное… В этом отрезке в несколько секунд Савельев в последний раз выполнил желание Марии: они разошлись, ни проронив ни слова, даже не поздоровались. Уже потом Савельев со стыдом вспоминал эту встречу, но ничего нельзя было поправить, изменить. Оставалось только забыть, вычеркнуть из своей жизни.
И теперь эта музыка, эти песни, эти воспоминания говорили, что жизнь могла пойти иначе. Именно с Марией она могла быть другой – и у него, и у нее. Ему почему-то казалось, что они оба несчастливы. Он – здесь, на чужбине, она – где-то там, в их родном городе. Он не сомневался, что Мария живет в их городе  и никуда не уехала. И ему нужно ехать к ней.  Если не переменить их жизнь – что менять, ведь жить осталось-то всего ничего, – то хотя бы все прояснить. Ехать  недалеко, всего одну ночь поездом, при постоянном отсутствии жены – никто и не заметит. С этими мыслями Савельев обнаружил себя в поезде, засыпающим на нижней полке полупустого вагона.
Спал он так крепко, что проводник с трудом разбудил его перед  станцией назначения. Даже не умывшись, не почистив зубы и не расчесавшись, Савельев выскочил на перрон родного города, где был единственным прибывшим пассажиром.
4.
Только выйдя на площадь перед вокзалом, Савельев впервые задумался, что не знает адреса Марии. Мимо шли незнакомые люди, он внимательно всматривался в лица, пытаясь что-то в них узнать, но это были  лица неизвестных ему людей. Город тот же, а лица другие. Родственников в городе не имелось,  над всеми завязал земляные узелки могил на старом кладбище. Но в старых городах люди редко меняют адреса, осенило Савельева, и он решительно направился к дому, где подолгу простаивал с Марией под ее окнами. Мать требовала от них быть на глазах – и Савельев свято соблюдал установленное правило, и потому ему доверяли, когда он изредка умудрялся уводить девушку подальше от родительских глаз.
Городок  небольшой, здесь в любую  точку, если ты налегке, можно без труда добраться пешком, особенно, когда вдоволь свободного времени. Савельев не знал – радоваться ему, что город мало изменился за время его отсутствия, или огорчиться, что перемены, прошедшие по стране, почти не коснулись здешних мест. И остановился на том, и  принял как должное, как факт, что теперь ему будет легко найти дом Марии. Пока об этом думал, ноги его несли по известному адресу, и опомнился он лишь когда оказался перед дверьми и, не раздумывая, нажал на звонок. Дверь открыл маленький мальчик все с теми же живыми синими глазами. Внук, промелькнуло в сознании Савельева. Тяжело ступая, вышла женщина. Толстая, распухшая, с усталым лицом изработанной бабы, с легким запахом перегара дешевого вина.
– Тебе чего? – посмотрела она без удивления на Савельева.
– Мария, это я, Савельев Виктор!
– Узнала, ты мало изменился, не то что меня разнесло.
– Хотел тебя повидать! Поговорить!
– Однажды виделись, даже сделал вид, что не знаешь меня, не поздоровкался, – напомнила Мария ту давнюю встречу.
– Прости!
– Да ерунда. Я и сама-то не хотела с тобой говорить. Так чего приехал?
– Знаешь… – Савельев осекся, потоптался как-то неловко, огляделся по сторонам, снова увидел мальчика с синими глазами, который так и стоял перед Марией и внимательно слушал их разговор. И решился сказать главное прямо здесь. – Я только сейчас понял, что любил только тебя. Когда мне сказали, что ты вышла замуж, то думал – застрелюсь, и уже был готов пустить пулю. Но на посту я увидел падающие звезды и загадал желание, что мы снова встретимся и все у нас будет хорошо вместе, – как-то неожиданно Савельев вспомнил содержание своего желания, которое до сих пор так и осталось неосуществленным.
– Видать, звезда, Витя, была несчастливая для нас. Поздно менять и соединять собрался. У меня уже внуки…
– Так у меня тоже внучка…
– Тем более!  Да катись колбаской по Малой Спасской, – неожиданно выкрикнула она, резко задвинула за спину внука  и захлопнула дверь перед гостем.
5.
Савельев окаменело стоял перед дверью, где всю жизнь жила его любимая девушка, состарилась, огрубела. Он пытался понять, что делать дальше, как поступить. Но тут услышал мужской голос за дверью: «Кто там?» – и женский  в ответ сказал: «Да урод какой-то, адреса перепутал, девушку всё свою ищет», а мужской подытожил: «У нас тут девушек отродясь не было, только бляди». И смех, женский и мужской, заставил Савельева отойти от двери. Он еще в горячке хотел позвонить, вызвать Марию и наговорить ей гадостей, которые в нем   тлели прежде, копились словами, предложениями, монологами и прятались в преисподней души, никогда не выходя на свет. Но передумал и пошел на улицу, во двор, где бегали дети, где мало что поменялось за время его отсутствия, только люди были другими, они не узнавали Савельева, и он никого не знал. Выйдя на свет, решил направиться туда, где его знают и ждут – к могилам папы, мамы, бабушки. Там можно все рассказать как на духу, там и выслушают и что-то подскажут. Хотя и там Савельев не ждал успокоения: найдет ли он могилы самых дорогих  ему людей, ведь если город не изменился, то кладбище всегда в переменах новостроек.

СУИЦИД

Мой школьный товарищ сорока трех лет, офицер ФСБ Виктор Полуянов пустил себе пулю в лоб. Застрелился,  с точки зрения здравствующих,  немотивированно. А всё потому, что не оставил никакой разъяснительной записочки о причинах такого отчаянного шага. Хоронили его скромно, без полагающихся почестей, суетно и  скупо на слова,  будто бы старались в молчаливом сговоре побыстрее стереть с текущей активной жизни этот  прискорбный факт, который ложился позорным  пятном на всю  немногочисленную местную службу госбезопасности. Поэтому  его  бездыханное тело в последний путь отправилось  преимущественно в окружении сослуживцев и их жен. И то, что среди провожающих были только два его школьных товарища – я и Валерка Слущенков, оказалось чистой случайностью. Полуянов жил со мной по соседству, а Валерка накануне приехал с женой ко мне погостить и с корабля угодил на похороны. Тем не менее, и в  этой закрытой немногочисленной  процессии, и на кладбище вокруг могилы, а затем  уже на поминках люди тихо перешептывались, стараясь в привычном им тихом обмене информацией за стенами своих кабинетов,   хотя  бы здесь дошептаться до причин самоубийства.
На похоронах мы с Валеркой и его женой  держались особняком. Чужие для этой среды люди. Как говорится, живем рядом, но не вместе. На кладбище ни о чем не говорили, а только слушали, о чем перешептывались другие. Версий было две. Смертельная болезнь, которую Полуянов решил прервать столь радикальным способом,  даже в кругу местных работников госбезопасности. Болезнь действительно имелась, но не настолько смертельная, как казалось здравствующим – хотя кто знает, что на самом деле испытывает человек, оказавшийся один на один с недугом?! Версию болезни поддерживала мужская часть, и каждый примерял на себя – пошел бы он на такой шаг? Мужики были в основном здоровые и потому по определению  плохо понимали, как можно так поторопиться на тот свет, тем более не оставив никаких распоряжений. Тем более, что Виктор Полуянов был их начальником, который только-только возглавил местную службу госбезопасности. Как говорится, не по-военному.
Вторая версия была романтической, и ее больше обсуждали жены суровых мужчин. Несчастная любовь. Правда, предмет тайной страсти, которая якобы толкнула нашего товарища на суицид, оставался  даже в этом закрытом, но во всем осведомленном кругу, неизвестен. Что-то там где-то далеко, в одну из командировок в дальние пределы, после которой он вернулся сам не свой и затяжно пил
Нам тоже хотелось знать правду. Но других версий  в наших головах не рождалось, потому что мы вообще мало что знали о Викторе Полуянове, с тех пор как он стал служить в госбезопасности. Он умел даже в нашей тихой жизни заштатного городка конспирироваться, а в редкие встречи со мной ничего не удалось узнать из его жизни. Фальшь улыбки  всегда, будто намертво  приклеенная, держалась на его губах, и  оброни он случайно при мне  в эти минуты скупую мужскую слезу, она бы не восстановила  правды  человеческого лица. Мне каждый раз казалось, что он чувствовал себя  человеком только  за сформированной службой маской и снимать ее, даже перед школьным товарищем, не хотел. Только однажды он меня спросил – верю ли я в загробную жизнь. На что я только снисходительно хмыкнул, и он тут же поддержал мою иронию словами – вот и я тоже думаю, что на том свете сплошная тьма и нет никого. К чему приложить этот пустой разговор, к каким событиям, и должен ли он заканчиваться самоубийством внешне благополучного человека – рассуждать было бессмысленно.
– А может, его убили? – прошептал мне на ухо Валерка Слущенков, когда мы возвращались с поминок домой.
– Да брось ты! – махнул я на него рукой. – Птица не того полета.
– А откуда ты знаешь?
– Знали бы! – был самоуверен я.
– Ты веришь в болезнь?
– Я видел его две недели назад – он как всегда был  закрыт, будто застегнут на все пуговицы, но никаких жалоб на здоровье я не слышал. Полуянов ведь всегда так ловко выстраивал разговор, что больше говорил я о недостатках нашей городской жизни, а он только запоминал факты.
– А о чем вы говорили?
– Я – про воровство местных чиновников. Да об этом говорят у нас все, особенно на базаре.
– А несчастная любовь? – допрашивал меня Валерка.
– Об этом известно еще меньше – ничего. Но стреляться из-за любви с его  характером еще глупее.
– А что мы знаем про него сегодняшнего?
– Почти ничего. Но он не похож на самоубийцу.
– А ты вообще думаешь о таком способе ухода из жизни?
– Я? Ну если быть честным, то – да!
– А зачем думаешь?
– Ну, это как терапия, вот умру – все меня пожалеют, а я из гроба буду наблюдать за вами. Это все уже сто раз описано в литературе.
– А ты бы стал стреляться из-за  любви? – неожиданно спросил меня Валерка Слущенков.
– Я? Никогда!– решительно отвел его вопрос. – А ты что, такую мысль для себя допускаешь?
– Да, я бы, наверное, покончил с собой, если бы любимая женщина меня отвергла или пуще того – умерла бы! Наверное, застрелился бы, или там другое, – невозмутимо ответил Слущенков, как о чем-то давно для себя решенном.
– Да брось ты! – я был  просто ошеломлен таким заявлением. Одно дело – просто думать об этом, а другое – решиться, даже в словах.
– Не, на полном серьезе: нет любви – нет жизни! – склонность к банальной афористичности водилась за ним.
– Ну, ты даешь! – я в замешательстве смотрел на Валерку, пытаясь понять – говорит правду или так, для красного словца наигрывает ситуацию, как в школьном драмкружке, куда мы с ним ходили в старших классах по просьбе наших подруг. Но по его строгому задумчивому  виду понял, что он сейчас откровенно делится своими  чувствами.
И в эту же минуту я выхватил у него за спиной лицо  жены. Она смотрела на Валерку Слущенкова с  таким обожанием, тихим восторгом, с той самой любовью, за которую он готов был  здесь и сейчас умереть! А я на фоне  ее рыцаря любви выглядел  замшелой равнодушной скотиной, недостойной даже взгляда стоящей с нами  рядом женщины, которая обожала Валерку в эту минуту так сильно, что казалось – мы не с похорон идем, а  из театра, где давали восхитительное представление.
Меня настолько это выбило из равновесия, повергло в уныние, что я предпочел надолго замолчать. Лишь спустя пару часов, дома, стоя на балконе с сигаретой, я осмелился спросить:
– Валер, ты серьезно готов ради любви застрелиться?
– Ты что, с ума сошел?
– А чего после поминок нес?
– Черт его знает, тогда казалось, что смог бы.

СЧАСТЛИВЫЙ ГВОЗДЬ

ОНА:
А ты помнишь наш счастливый гвоздь?
Нет? Совсем не помнишь?
Он был вбит в стену сарая, где стояла лавочка, столик для игр и турник, мы проводили много свободного времени там. Ты не можешь не помнить, потому что это ты вбил его в стену. Странно, что не помнишь. Ну и что, что прошло сорок лет. Наоборот, с возрастом отчетливее помнишь не то, что было вчера. А в детстве.
Когда это случилось? После окончания девятого класса, когда ты принес из школы телескоп, и мы все лето изучали звездное небо. В тот год считалось, что Марс приблизится к Земле на самое короткое расстояние, и ты где-то прочитал, что даже в маленький  телескоп можно  рассмотреть каналы на этой планете. У директора школы, который преподавал у нас астрономию и физику, ты выпросил на лето телескоп, и тебе, как примерному ученику, его выдали. Никаких каналов мы, конечно, не увидели, поскольку телескоп оказался маломощным. Но, проводя до полуночи время с телескопом, мы видели море  падающих звезд, и каждый торопился загадать желание на счастье. У нас была даже такая игра – кто первым загадает желание. Это ты помнишь? Ну, слава богу, что хоть этого не забыл.
А ты помнишь, что ты загадал? Не помнишь? Зато я помню. Ты тогда хотел, чтобы мы всю жизнь были вместе. И я тоже хотела, чтобы звезда принесла нам счастье. И тогда ты принес большой гвоздь, или даже нет – это называлось, кажется, костыль, но какая разница? – и вбил его в стену, и всем объявил, что это гвоздь счастье. Я спросила у тебя – нашего счастья? А ты сказал –  не только нашего, но и  для всех. Ты тогда заботился о счастье всего человечества, и я согласилась на такую  маленькую жертву, понимая, что совместное счастье невозможно без счастья других. Это тебе  принадлежала мысль, что счастливым человека может сделать только другой человек. Сейчас это звучит как банальность, но тогда мне казалось, что это главная формула на всю жизнь.
Мы были добрыми мальчиками и девочками. Мы жили то лето под звездами, и нам был родным весь мир. Неужели ты не помнишь про гвоздь счастья?  Странно – ведь это была главная достопримечательность нашего двора, не считая канавы, которая протекала за забором, под нашими окнами, а потом ее сумели высушить и закопать. Взрослые радовались, что решили важную социальную проблему, а мы горевали, что утратили водную преграду, у которой протекала наша детская жизнь.
По дороге в школу все подходили к гвоздю и трогали рукой. Гвоздь был отполирован нашими прикасаниями до блеска, никогда на нем не образовывалась даже намека на ржавчину. А ты помнишь, как стал всем нам внушать, что полезно и нужно ходить босиком, и подал пример, доведя свою мать до крика, забросил сандалии и бродил по улицам босиком, даже в школу на уроки так приходил.  
Конечно, твоему примеру никто не последовал, но ты упорно продолжал приходить в школу босиком. Пока не наступили осенние холода. И ты перешел на кирзовые сапоги. Это была другая твоя причуда: когда все мечтали ходить наряднее, ты одевался так,  как ходили на завод рабочие с городских окраин.
Ты вообще был очень странным юношей, своими выходками наводил ужас на взрослых, и особенно на моих бабушку и маму, которые видели в тебе главную угрозу их родной доченьке. Ты даже не представляешь, сколько я пережила с ними разговоров, до слез, что от тебя нужно держаться подальше. А мне хотелось быть с тобой. И они бы нас разлучили. Но нас спас мой отец.
Когда  папа вернулся из заграничной командировки, то мама начала вводить его в курс наших отношений. Я случайно  услышала  их ночной разговор. Мама делилась с ними своими  страхами, на что папа  мудро сказал, что такой, вечно убегающий от жизни мальчик, скоро оставит нашу практичную дочь в покое. На что мать возразила – прежде чем он оставит ее в покое, он что-нибудь сотворит неприличное. Она, конечно, называла вещи своими именами, это уж я так упрощаю их разговор. Мама даже не подозревала, что именно   твоё появление в моей жизни спасло их доченьку от позорного изнасилования, которое произошло с девчонками нашего класса, когда они пошли праздновать Новый год со старшеклассниками. С ними должна была быть и я, а осталась наедине с тобой. Но мама об этом тогда еще ничего не знала, и поэтому больше всего боялась твоего дурного  влияния на меня.
Но папа  успокаивал маму, убеждая ее, что этот мальчик ничего неприличного делать не будет, без желания нашей дочери. Ты его совсем не знаешь, настаивала мама, ты помнишь его маленьким, ни на что не способным, а  сегодня он становится заправилой и лидером. Чего стоит это его причуда – с гвоздем счастья, который он вбил в стену сарая, и все дети нашего  двора верят, что гвоздь приносит счастье, даже, я сама видела, некоторые взрослые тайком трогают его. «А ты?» – спросил  то ли в шутку, то ли всерьез папа. «И я!» – призналась она ему. «Ну как, помогло?» – поинтересовался папа. «В том-то и ужас, что да», – призналась мама. «А если не секрет, что ты просила у счастливого гвоздя?» – «Нетрудно догадаться, – призналась мама, – твоего быстрого возвращения. И была поражена, когда на следующий день ты позвонил и сказал, что по политическим мотивам вам сократили командировку и через неделю ты приезжаешь навсегда. Получается, что гвоздь действительно исполняет счастливые пожелания, – шептала мама. – И это меня больше всего пугает». – «Да, брось ты, – возразил отец, – простое совпадение». – «Слишком много совпадений происходит вокруг этого гвоздя, – не соглашалась мама. – И мне кажется – лучше всего его убрать, иначе неизвестно, что запросит у счастливого гвоздя худой человек». – «Какие-то восточные сказки ты рассказываешь, но даже если все наполовину так, то нельзя, да нам и не по силам, разлучить нашу дочь с мальчиком, который не только желает, но, как следует из твоих слов, несет счастье всем. Поэтому надо ждать, как распорядится жизнь». Поэтому это ты папе моему обязан, что нас не стали разлучать уже тогда. А ведь мама ждала приезда отца и надеялась, что он резко прекратит наш роман.
Через несколько дней я увидела отца, который стоял у счастливого гвоздя, долго рассматривал его, но так и не  отважился прикоснулся к нему, потому что заметил, как я наблюдаю за ним из-за забора. Он, смутившись,  подозвал меня и спросил: а что, гвоздь действительно счастливый? И я сказала, что не знаю. Но вот  Юрка Зимин перед поступлением в летное училище  загадывал ему желание – и  поступил. Коля Кривенок перед уходом в армию тоже приходил к гвоздю, и весь его отряд погиб, а Колька вернулся живым. Сережка Стрельцов мечтал построить собственный дом – и он его построил. Сережка Кусайло перед операцией просил гвоздь о милости – и он живет. Живет до сих пор. Сережка Забирник мечтал жениться на Татьяне Ларионовой, и свадьбу они сыграли. И даже тетя Люба, которая в сорок лет впервые вышла замуж и решила рожать в 45, успешно разрешилась. И теперь у нее есть ребенок, правда,  не смогла удержать мужа, но она не сильно его и удерживала. Главное для нее был ребенок.
На что мой папа с улыбкой сказал: надеюсь, что ты еще не думаешь о ребенке? И я, смутившись, ответила: ну что ты. У нас не такие отношения. А папа сказал: какими бы они ни были, но все равно идут к этому… Я покраснела и не знала, что ответить. А отец погладил меня по щеке и ущипнул.
А ты разве не помнишь, как, прижав меня к стене сарая и держась рукой за свой счастливый гвоздь, уже в десятом классе предложил мне стать твоей женой, и я согласилась?
ОН:
Странно, но я действительно   ничего не помню про счастливый гвоздь, который, судя по твоему рассказу, вбил в стену сарая нашего двора.  Я не помню, потому что  вскоре после окончания школы был призван в армию и никогда больше не возвращался в наш город. После службы  уехал на край земли, где в мае шли снегопады, а в июне были заморозки, но на поездку домой никогда не было денег. А тех,  что оставались – хватало лишь на богатую духовную жизнь.
Я жил на севере и всё, что было связано с моим прошлым,  вычеркнул из  памяти. Вычеркнул  в тот день, когда мать написала, что ты вышла замуж за мужчину вдвое старше тебя, и я решил, что мне больше не нужно быть в тех местах, где бы  всё напоминало о нас. Я больше не ходил босиком, на севере не забалуешь, я никому не объяснялся в любви, никогда не женился, хотя по жизни  встретил больше ста женщин, которые жаждали выйти за меня замуж. Я легко отдавал им только свое тело, но никогда – душу. Поэтому безболезненно с ними расставался, кочуя по  северному  миру, где слово «счастье»  не произносилось вслух, потому что считалось дурным тоном. И всё, что я от тебя услышал сейчас про счастливый гвоздь, для меня  звучит как чужая история, которую я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. А лишь внимательно выслушать и удивиться, что такое было возможно в моей жизни.
ОНА:
Я вышла замуж по любви и прожила с моим главным и единственным мужчиной долгую   жизнь, пока он не умер от рака, хотя мог жить еще долго, столько в нём было силы. Ты даже не можешь себе представить, а я не могу тебе передать, какое счастье я испытала, встретив своего человека. Он чем-то внутренне походил на тебя, но при этом был совершенно   другим, взрослым и понятным. Это всё было другим и ясным для меня. И я   благодарна тебе, что ты вскоре после школы разорвал со мной отношения, забрал свои письма ко мне, обругал меня,  уже не помню за что. Хотя сначала я  ненавидела тебя, обижалась, не понимала. А когда встретила будущего  мужа – все забыла, всё вычеркнула. И только  много лет спустя  догадалась: ты знал, ты догадывался, ты предвидел, что меня ждет! Не знал? Совсем ничего не знал обо мне? А ведь мы тоже жили с мужем на севере, далеком севере, но всегда возвращались семьей в наш город, где я каждый раз встречала твой счастливый гвоздь. Он по-прежнему был отполирован до блеска. И каждый раз, возвращаясь в наш двор, обязательно его навещала в первый же день, и тогда вспоминала тебя. Я думала, какое это счастье, что мы расстались. Оставив меня, ты дал мне возможность прожить долго-долго с  любимым человеком.
Так было до тех пор, пока сарай не снесли, а вместе с ним пропал твой гвоздь.  И только тогда  я вспомнила, что мы поклялись у этого сарая, как бы жизнь ни распорядилась, написать друг другу через двадцать лет. Это ведь была твоя идея.  Я послала тебе письмо, случайно отыскав у знакомых адрес. Ты помнишь, что мы обещали друг другу написать? Ты забыл и это?
А я вспомнила о нашем обещании. Письмо было коротким. Всего два слова – привет и твое имя. Но письмо  спустя два месяца вернулось назад нераспечатанным, с припиской, что адресат выбыл… И тогда ты окончательно выбыл из моей жизни, как твой гвоздь…
Но после этого  начались трудности в моей жизни. Муж заболел, я боролась за него много лет, но, как видишь, безрезультатно.
Сегодня только я могу  подтвердить, что твой гвоздь был счастливым. Ты потерялся, но я ощущала всегда твое присутствие, потому что ты  какими-то неведомыми мне усилиями оберегал меня… И когда я тебя случайно встретила, мне показалось, что…
ОН:
Ты знаешь, я, может быть, тебя разочарую, но не уверен, что ты поступила правильно, отыскав меня, а я откликнулся на твое приглашение…
Да и  кто в это поверит? Всё  как-то тянет на рождественскую  сказку для провинциальных газет, которую ты сама зачем-то придумала.  Хотя, ты знаешь, я давно живу с ощущением, что   ничего полезного в жизни не сделал, но при этом много полезного делали люди, с которыми я был рядом. Может, это и оправдает мою пустую, можно даже сказать, ничтожную жизнь, в которой я уже чаще подвожу итоги, чем планирую будущее…
Хм, счастливый гвоздь. Нет, я действительно не помню ничего  о нем. Словно это было не со мной.

ОНА:
Жаль…
ОН:
Чего?
ОНА:
Что не помнишь, что всё забыл..
ОН:
А мне нет…

ВТОРОЙ УЖИН

Славин добрался домой лишь в десятом часу вечера. Весь путь он сладостно вспоминал в мельчайших деталях четыре часа, которые провел с любимой женщиной. Три часа в постели и час за ужином при свечах (дамы почему-то обожают свечной запах), хотя Славина от сладковатого запаха слегка подташнивало.
Поднимаясь в лифте, Славин вспоминал, как любимая женщина под столом протянула ножку и оголенными пальчиками стала мять утомленную плоть, а он неожиданно, даже для самого себя, среагировал. И неутомимая возлюбленная нырнула под стол, приняв плоть губами, поведя свой фаллосовский разговор. Именно этот порыв дамы его сердца больше всего будил в Славине приятные воспоминания.
Позвонив в дверь квартиры на восьмом этаже, Славин усилием воли вернул лицу маску трудовой усталости и приготовился традиционно поцеловать жену в щечку. Но жена встретила его по-деловому сухо, не обронив ни слова, тут же ушла на кухню. Такой прием Славина насторожил, но он счел его даже удачей. Меньше вопросов – значит, меньше ответов, по которым женщина может вычислить всё, что угодно. А тем более жена Славина, которая преподавала в школе математику и отличалась научной прозорливостью и житейской проницательностью.
– Ужинать будешь? – послышался вопрос жены с кухни.
– Ужинать? – Славин задумался. Вспоминая недавний ужин при свечах, хотел сначала отказаться, чтобы не растерять приятные воспоминания, но, как все двадцать лет семейной жизни, на автомате сказал: – Буду!
– Тогда мой руки! – приказала жена. В ванной Славин перед тем, как взять мыло, понюхал руки – они пахли любимой женщиной. Причем пахли так сильно, что он испугался разоблачения, быстро разделся и полез под душ. Горячая вода смывала с него остатки эротических воспоминаний.
– Чем кормите? – весело спросил он, выходя из ванны.
– Картошка с мясом – твоё любимое блюдо, – напомнила жена.
– Насчет мяса сильно сказано, – подцепив разваренную тушенку, заметил строго Славин. – Тушенка, моя дорогая жена, это всё-таки не мясо.
– Чем богаты! – не поддержала иронии мужа супруга.
– А что у нас новенького? – решил изменить тему разговора Славин.
– У нас дай бог каждому, всё по старому, а вот в семье Дроздовых – не дай бог никому!
– А что такое? – посмотрел вопросительно Славин. Дроздовы – это семья его младшего брата, и если у него проблемы, то они автоматически становятся проблемами старшего.
– Милка выяснила, что Андрей гуляет…
– Как выяснила? – запинаясь, спросил Славин и, тут же догадавшись, что вопрос поставлен некорректно, уточнил: – Что значит – гуляет?
– Что значит «гуляет», понятно и без вопроса. Завел себе любовницу, если ты этого не знаешь. Это же ваша любимая поговорка: каждый мужчина имеет право – налево!
– Не надо так шутить! – не поддержал иронии жены Славин, тем более что он был не в курсе амурных дел брата и ему не надо было изображать неискренность. – Откуда мне знать об Андрее. Мы видимся раз в месяц.
– Проехали! А вот как выяснилось – тебе будет интересно знать? – продолжила жена свой рассказ.
Андрюха засыпался на чепухе. Возвращаясь по вечерам домой с работы, братец частенько отказывался от ужина. По жизни Андрюха был поджарым, но покушать любил. А тут его жена Милка заметила: вторая неделя, а её мужчина от ужина отказывается. За стол садится, но поковыряет вилкой еду – и отодвинет тарелку в сторону. Невкусно? Вкусно, но не хочется. «На работе неприятности?» – наседала с вопросами Милка. Всё нормально. Так и не смогла добиться она от Андрея вразумительного ответа. Прибежала к жене Славина – своей лучшей подруге. А та своим математическим умом сходу предположила: а может, у него баба завелась? И если так, то известно – прежде чем в постель мужика тащить, надо его хорошо накормить. «Да брось ты, – машет рукой Милка, – мы с ним регулярно». – «В каком смысле регулярно?» – не унимается жена Славина. И только после этого прямого вопроса задумалась Милка, что уж которую неделю регулярность стала иной, все реже и реже Андрей исполнял супружеский долг, а если у Милки не было настроения, то охотно соглашался пропустить удовольствия. И растревоженная этим подозрением, решила Милка проследить за мужем. И уже на следующий день установила, что подружка у Андрея имеется. И кормит, и услуги интимные оказывает.
– И что Милка? – медленно пережевывая ужин, как можно равнодушнее спросил Славин.
– Милка нормально, а вот твой братец лежит с поцарапанной мордой, отвернувшись к стене, – сообщила с каким-то злорадством жена. И, уловив тень страха на лице Славина, хладнокровно продолжила: – Ворвалась Милка на их разгуляй-малину, побила посуду, растрепала волосы этой проститутке, а в конце набила морду твоему братцу. Ты же её знаешь!
– Знаю! – выдавил из себя Славин. – А что же будет дальше? Развод?
– Нет, кушать будет теперь по вечерам дома, – с ехидной улыбкой произнесла торжественно жена. – А ты кушай, кушай! – Она поднялась и ушла в спальню.
…Славин молча доел картошку с тушенкой и отправился следом, где под личным одеялом, затянутым под самый подбородок, уже почивала супруга. Славин любил спать голым. Раздеваясь, он увидел свое тело в зеркале. По два ужина в день его склонная к полноте плоть не выдержит. И он тревожно подумал, что надо чаще исполнять супружеский долг или делать по утрам хотя бы легкую гимнастику, хотя лучше и то, и другое, но где набраться сил?.. Нырнув под одеяло, Славин запустил руку на женину половину, убеждая себя, что нужно обязательно по утрам заняться бегом…

ВОТ  БЕЖИТ  БОМЖУЧКА

Посреди улицы стоял мужчина в потрепанной одежде и прекрасно исполнял арию Риголетто из оперы Джузеппе Верди. Прохожие останавливались, рассматривали уличного артиста, который пел, как заправский оперный певец. Смущало людей, что поющий был хоть изрядно помят, но всё-таки трезв.
– Общество наше обомжается, – сказал мне старик. – Господи, такой голос, а он его бездарно посреди улицы растрачивает.
Поющий, услышав слова старика, повернулся в его сторону и заметил:
– А вы что, сами себя не уважаете, считаете недостойным, что я стал посреди улицы и пою вам арию из оперы?
Старичок на эти слова смутился и заговорил:
– Что вы, что вы! Большое вам спасибо! Но только с этим голосом петь надо в Большом театре, а не на панели.
– Хороший голос должен звучать всюду и для всех. Правильно, господин милиционер? – обратился певец к стоящему среди людей молоденькому сержанту.
– Да, да, хорошо поете! – лишь сумел поддержать уличного артиста сержант. – Но вы, наверное, будете за пение деньги собирать?
– Виктор Савельев поёт бескорыстно, доблестный мой защитник общественного порядка, Виктору Савельеву деньги не нужны! – и он снова продолжил пение.

Витя Савельев – мой коллега по работе в одной из скучных контор, которых было немало при развитом социализме, любитель оперного пения и философских разговоров, мудрец и непревзойденный разгадчик самых трудных кроссвордов из «Огонька». Я не видел его много лет, и вот неожиданная встреча. Но Виктор не замечал меня. Да, видимо, трудно в степенном отце семейства, имеющем уже внуков, узнать молодого, стройного и энергичного бумагомараку. Я сам бы не признал Виктора, если бы не его славное пение.
Савельев закончил арию, с достоинством принял слабые аплодисменты и равнодушно прошел мимо протянутых ему денег.
Я, переборов в себе секундное желание не подходить, бросился следом.
– Виктор! – схватил его руку. – Это я, Владимир.
– А, ты… – вяло отреагировал он, как бы не желая нашей встречи. И ошарашил такими словами: – Я тебя еще при пении заметил….
– Ты куда пропал? – наседал я с вопросами.
– А ты меня сильно искал?
– Но мы раньше всё-таки дружили.
– Ты так считаешь?
– Где ты живёшь? – решил я сменить тему, зная способность Виктора ставить человека в неудобное положение.
– В колодце сантехническом.
– Как в колодце – а квартира, а семья?
– Квартиру оставил жене. У неё теперь другой муж, а значит, новое мировоззрение.
– Пьёшь? – я смотрел в его мятое лицо.
– Обижаешь. На мне отпечаток моей жизни, но никак не «ин вина веритас». Трезвый образ всегда был моим идеалом. А я олицетворяю собой будущее общество ограниченного разумного потребления. Я научился у древних стоиков пить из глиняного кувшина, как из золотого. И сейчас на пути к диогеновскому пониманию: воду можно пить из ладони, а суп есть из корки хлеба.
И Виктор стал развивать теорию ограниченного потребления, которую мы обсуждали с ним в молодости как самую перспективную для человечества, ставшего могильщиком природы. Я дальше теории не пошёл, а Савельев воплотил её в личной жизни. Жить, как Диоген, в бочке в нашем суровом климате нельзя, потому он заменил её канализационными сетями. Никаких социальных забот, а значит, масса времени для размышлений о жизни человека, природе, космосе.
– Но разве нельзя об этом думать в приличных условиях, не насилуя тело лишениями?
– Думать можно, но ни до чего серьезного додуматься нельзя, – сообщил свой главный вывод Виктор.
– И до чего ты додумался?
– До многого. Что мировой разум погиб, а человечество – последняя извилина, с помощью которой его еще можно восстановить. И Бога уже давно нет.
– Это как у Ницше – умер?
– Нет, самоликвидировался. И теперь собирается возродиться, когда умрет последний человек. И новый Бог, Бог-внук, – это единство всех человеческих душ: праведных и грешных. И люди не должны летать в космос, потому что только на Земле оно может размножаться, а выход в космос означает гибель наследственности. Надо остановить эту техническую вакханалию прогресса, потому что за этот путь в никуда мы спалим все ресурсы Земли.
– Ты всё это записываешь?
– Зачем? Главные, важные идеи передаются генетически. Человечество может их на время потерять, но забыть никогда не сумеет, даже если очень постарается. Всегда будут такие люди, как я, и не паразиты общества, как именуют нас в милицейских протоколах, а самые безвредные для земной природы особи, поскольку удовлетворены малым. Мы столько с тобой об этом говорили – почему реальное воплощение идей тебя так пугает?
– Я не отказываюсь от идей ограниченного потребления, но как-то не хочется опускаться до нижнего предела.
– Это поначалу страшно, когда тобой больше движут желания плоти, а когда тобой начинает управлять душа и ты начинаешь жить удовлетворением чувств, то все завоевания быта, к которым привык, уже кажутся потусторонними.
В это время из-за угла вынырнула собачонка. Какая-то обшарпанная, калеченая. Она недоверчиво огляделась по сторонам и затрусила в нашу сторону.
– Вон бежит бомжучка, зверь из нашего общества разумного потребления, – заметил Виктор.
И собака, словно услышав одобрение, прибавила шагу, принюхалась, а затем легла у ног Виктора.
– Твоя? – я опасливо отодвинулся в сторону.
– Первый раз вижу, но в своё общество принимаю. Поскольку и она меня принимает в своё общество. Так мы и объединяемся с родственными душами. Согласна, бомжучка? – и собака на его приветствие радостно завиляла хвостом.
– Витя, зачем такие крайности? – во мне пробуждался бытовой апологет.
– А ты ждешь указов президента? Не будет, только инициативой снизу идеи ограниченного потребления можно сделать жизненными. Присоединяйся! У меня места в колодце много.
– А может, лучше из колодца выберешься? Всё-таки с людьми лучше.
– С вами хорошо, когда я пою. Тут у вас душа тает, а остальное время вы жрете мясо страха. Ведь боишься, признайся, боишься жизни своей.
– Да как тебе сказать, тревожно бывает…
– А у меня никакого страха нет. Никакого, ни за кого. А ты за копейкой гоняешься, унижаешься во имя придуманного тобой блага. А благо в свободе от него. Я даже не боюсь теперь умирать, потому что не боюсь быть навсегда забытым.
Я не знал, что говорить, и суетливо достал из кармана деньги. Протянул Виктору. Он посмотрел на меня укоризненно. Из нескольких купюр выбрал самую мелкую, заметив:
– Собачку покормлю – И добавил: – Ничего ты не понял, мой диванный теоретик, не мучайся и не думай обо мне. Ты даже нафантазировать не можешь, как мне хорошо.
И, не прощаясь, пошел своей дорогой, а бомжучка пристроилась сбоку, семенила рядом, время от времени заглядывая в лицо Виктора. Я хотел окликнуть, спросить, где находится колодец, но так и не отважился, понимая, что в гости к нему не пойду, хотя в прошлом нас объединяла дружба и общие философские идеи, которые он воплотил в свою жизнь. А я до сих пор продолжаю рассуждать про общество ограниченного потребления, увязнув плотью в практике разрушающего накопительства, из которого один путь – на тот свет, где, отрешившись от земных излишеств, оставшись только чистой душой, я стану строительным материалом для нового Бога, Бога-внука, как считает Виктор.

ЛОПАТА

         Утром из окна кухни Степан Семенович увидел, что в огороде стоит лопата. Инструмент с коротким черенком одиноко высился на заснеженном поле, глубоко проникнув штыком в мёрзлую землю, подавая слабый, почти неуловимый  сигнал, что  находится не на своем месте. Степан Семенович  удивлённо рассматривал лопату, перебирая в мыслях, как она там могла оказаться, и медленно, медленно, перекатываясь с одной думки на другую, вдруг споткнулся о главное – лопату оставила в огороде Тамара Ивановна.
         Это воспоминание обожгло  слезами глаза, в которых тут же помутилось, подрезав весь белый свет, а Степана Семеновича отшатнуло в сторону. Чтобы не упасть,  он оперся руками на обеденный стол и до детали вспомнил всё-всё, каждый из семи дней, которые он прожил без жены:  как скоропостижно она умерла, как набежали соседи, подъехали друзья, прилетели из далеких городов дети, а потом в единой похоронной процессии шли  за гробом до самого кладбища, густо заросшего молодыми деревьями. Кладбище было старым, разбитым некогда в лесном массиве. А теперь молодая поросль брала свое, стараясь стереть с лица печального места уныние, вернуть изначальную красоту, поглотив могильный траур красно-желтой осенней  веселостью юного подроста. И с активными зарослями лесного наступления уже никто не боролся, оставив на попечение природы судьбу кладбища.
       Омытыми слезой глазами Степан Семенович снова  осмотрел лопату в заснеженном огороде. За эту неделю, что он прожил без жены, двор замело, укутало снегом, и расцвеченная листопадом чернота осени  уступила место  снежно-небесному  чистопаду, хотя  за текущим годом еще числился октябрь. Впрочем, ничего удивительного в этом не было: в здешних местах осень коротка, и  зима всегда приходит рано, не равняясь на календарь.
       Степан Семенович вялым движением  снял с вешалки пальто, надел его, сунул ноги в валенки и пошел к выходу. На крыльце его  лицо обожгла солнечная свежая веселость, от которой старым глазам делалось больно. Выждав, когда глаза привыкнут к  активной белизне округи, Степан Семенович осторожно спустился с крыльца и пошел в огород, где, сиротливо ссутулившись, стояла лопата. Он шел неторопко, загребя ногами снег, набивая следами свежую тропку, вдыхая пронизывающий холод утра, который  прочищал  тяжело дышащую  грудь старика.
       «Странно, – думал он по пути, – как это раньше  я не замечал лопату в огороде?»
Степан Семенович и Тамара Ивановна  прожили вместе пятьдесят два года, и в  их семье  прагматично планировалось, что раньше умрет по состоянию здоровья муж. Тамара Ивановна всегда старалась пресекать этот бесконечный  разговор о грядущих похоронах, который  с годами возникал между ними всё чаще и чаще. Но Степан Семенович относился к нему с ответственной  серьезностью  и, не обращая внимания на возражения супруги,  каждый раз давал  всё новые распоряжения, ежели ему  будет суждено  умереть прежде.  Но  вышло так, что первой ушла   Тамара Ивановна. Умерла на ходу, на бегу,  в заботах между кухней и огородом, который она в последние дни старательно копала, готовя землю, как она приговаривала, к зимней спячке. Копала усердно, все боялась не успеть, и потому лопату не убирала, а оставляла там, где заканчивала очередную порцию работы.
       Степан Семенович погладил ладошкой рукоять, которая была отполирована неутомимыми руками жены, не почувствовав ни одной  шероховатости под дрожащими пальцами. И вспомнил, как  пять лет тому назад по  просьбе Тамары Ивановны  сменил  сломавшийся черенок, позвал жену и торжественно вручил  обновленный инструмент. Тамара Ивановна потерла рукавицей  по свежему дереву,  потом несколько  раз копнула  лопатой землю и  молча кивнула, одобрив работу мужа. Степан Семенович  напряг память, попытался еще что-то вспомнить из истории  лопаты, но тут  его окликнул сын.
– Папа! Ты что там стоишь?
– Да вот лопата осталась…
– Что с ней сделается?
– Мать копала огород и не докопала.
– И ты собираешься сейчас копать?
– Копать? Нет, копать уже поздно. Просто лопата стоит тут, и я  вот думаю…
– И пусть она там стоит, потом уберем.
– Убирать не надо, – осенило Степана Семеновича. – Пусть стоит здесь.
–  Да пусть стоит, никому не мешает, – согласился сын.
–  Только не убирайте, – настаивал Степан Семенович.
– Да никто ее не уберет! – успокоил отца сын.
–  Пусть так и стоит, а я весной докопаю,– принял решение Степан Семенович и впервые после смерти жены почувствовал рядом с собой  присутствие Тамары Ивановны. Какой-то успокаивающей надеждой откликнулась его душа на согревающую мысль, что она никуда не ушла, пока  стоит в огороде её лопата, пока осталось незавершенным её дело, которое сможет закончить только Степан Семенович.

БУДУЩЕЕ ПРОШЕДШЕГО ВРЕМЕНИ

– Ты что сделал?
– Выключил телевизор!
– Зачем?
– Надоело!
Из разговора

Надо только обмануть лгуна.
Надо златоуста перепеть.
Ах, какие будут времена!
Вот еще немного потерпеть...
Вячеслав Куприянов

1.
1 мая 2055 года мною была впервые запущена в действие система по борьбе против всемирной лжи и ее многочисленных разновидностей, которые окутали наше глобальное информационное общество. Финансировал мою научную разработку ЦК КПСС, точнее, его разгромленные остатки, которые ушли в подполье и пустили на создание уникального аппарата по борьбе с ложью то самое партийное золото, о котором так много и безрезультатно говорили в ХХ веке.
Золотишко, как выяснилось, сохранилось в целости и сохранности, а десятилетия спустя пошло на благое дело. Это была партия с большой кровавой историей, но после продолжительного исламского террора революционное прошлое КПСС стало выглядеть романтично и даже привлекательно для молодого энтузиаста. Поэтому, зная, что мои предки активно участвовали в работе этой партии в ХХ веке, я и предложил им свою уникальную разработку. И они ухватились за нее обеими руками вождя с историческим именем Ильич. Тем более что в последнее десятилетие марксистская теория больше всего пострадала от массированной лжи и клеветы со стороны буржуазной пропагандистской машины. И я для них оказался исторической находкой.
– Я рад, что вы осознанно вступаете в наши пока малочисленные, но сплоченные ряды борцов за свободу, – приветствовал меня такими словами Ильич, крепко пожимая мою новаторскую руку.
– Борьба за свободу – это всего лишь борьба за смену угнетателя. По моим представлениям – свободен лишь тот, кто занят, – нарушая субординацию и рабоче-крестьянскую терминологию, ответил ему я словами философа, который предпочел остаться неизвестным.
А когда случайно узнал, какие средства были потрачены на мою техническую разработку, то серьезно сказал вождю:
– Ваш грех, господа коммунисты, замолен.
– Поживешь – увидишь, – ответил мне с вязкой улыбкой на губах Генеральный секретарь ЦК КПСС Ильич, настоящую фамилию которого скрывали даже от меня.
Это была такая традиция – свои фамилии члены этой политической организации почему-то утаивали, поэтому и я у них проходил как Голова профессора Доуэля. Это старинное фантастическое произведение давно забытого советского писателя А. Беляева было у них в чести и теперь числилось в списках классики марксистско-ленинской литературы.
Итак, 1 мая 2055 года я успешно испытал систему, и она показала отличную работоспособность. Весь день после эксперимента шло заседание ЦК, которое обсуждало, как и когда включить комплекс в глобальную информационную сеть.
– Немедленно, – в конце спора подвел итоги Генеральный секретарь ЦК КПСС.
И меня ознакомили с этим коллегиальным решением.
– Я смогу только завтра, – внес я поправку в историческое решение ЦК. – После испытания нужны сутки, то есть как минимум 24 часа, на проверку и отладку системы управления процессом для работы во всемирной сети.
– Завтра так завтра, – неожиданно быстро, без спора и возражений, согласился Генеральный секретарь и вынес вердикт: – Это будет эпохальное событие, которое потрясет и растрясёт всю капиталистическую конвейерную систему поголовного вранья.
И потом он долго и пафосно цитировал всех известных ему вождей всемирного пролетариата, имен которых почти никто из моего поколения уже не помнил.
2.
На следующий день я, вспотев от волнения, как типичный сахарный диабетик, стал подключать систему к глобальной информационной сети. Технологию рассказывать не буду, потому что это до гениальности просто, и поэтому её лучше никому не знать. Накануне подключения был митинг, собравший всю партийную элиту, которую в процессе работы я видел очень редко, потому что подчинялся напрямую только вождю. Генеральный секретарь ЦК КПСС Ильич произнёс историческую речь, а затем под бурные аплодисменты вручил мне ее в письменном виде с пометкой «совершенно секретно». Этому факту особо бурно аплодировали продолжительное время. Я уже привык к такой манере партийцев выражать мысли и чувства, зная, что так принято в любой партийной системе, независимо от того, под каким флагом и символикой она развивает свою деятельность. И то правильно: ничего не сказал, а что значат твои или других аплодисменты? Поди догадайся, то ли ты за, то ли ты против.
Мы с напряжением ждали сообщений из внешнего мира, против лжи которого работала моя система. Но партийные тайные агенты в различных капиталистических организациях сведений не давали.
Система работала: об этом свидетельствовали многочисленные датчики и сложнейшие приборы контроля, которые достоверно показывали, что разрушительный впрыск информационного волнового препарата против мировой сети лжи идет систематически, строго по заданному графику. Но в обществе пока ничего не менялось.
– Ну что? – первым нарушил тишину ожидания Генеральный секретарь ЦК КПСС. Он все еще был разгорячен митингом, и ему было тяжело находиться продолжительное время в состоянии безмолвия. Я понимал, что свой вопрос он целиком адресует мне, но держал паузу, поскольку все мои эксперименты, которые дали позитивные результаты, были построены на лжи самих находящихся в подполье членов ЦК КПСС. И конечно, я скрывал свои данные от верхушки партии, поэтому мучительно думал: а вдруг система не сможет работать в открытом пространстве? Но такой ответ членам ЦК, которые бросили на мою научную разработку все золото партии, давать было нельзя, и я сказал следующее:
– Видимо, в мире за все существования человечества накопилось столько лжи, что система не может так быстро начать разрушительный процесс.
– А тогда что нам делать? – в один голос спросили члены ЦК не столько меня, сколько своего вождя.
– Думаю, что нам можно разойтись по своим ответственным делам, а завтра утром снова собраться, – принял решение вождь.
– Я останусь здесь!
– А это бесспорно, с вами для помощи останутся и наши товарищи, – одобрил Генеральный секретарь.
Я увидел, как захлопнулась дверь лаборатории за последним членом ЦК, а у входа осталось несколько крепких охранников. Глядя на них, я впервые ощутил холодок под сердцем, который очень быстро разбегался по самым уязвимым местам тела. Со страшной силой захотелось в туалет, а еще больше – съесть что-нибудь сладкое. Из истории коммунистического движения мне было известно, как вожди расправлялись со своими учеными, которые не оправдывали их доверие. И этого стало достаточно, чтобы я впервые испугался до кончиков ногтей и почувствовал, как струйка пота пробежала по спине.
3.
Но и на второй день сообщений не поступило. Я ощущал, как изнутри бегут мурашки и рвут кожу моего худого тела. И был бы рад любому, хоть маленькому разоблачению лжи. Я молился про себя: «Господи, пошли нам хоть небольшую весточку!» Но Господь и – что больше всего меня огорчало – агенты молчали.
Только утром третьего дня в эфире ТВ и радио, со страниц газет и сети первыми, на глазах у всех, стали исчезать астрологические прогнозы.
Пустые экраны, молчание радио и белые пятна газет по всему миру. Как сообщали нам тайные агенты, все попытки восстановить астрологические прогнозы ни к чему не приводили – в этот и последующие дни никто так и не узнал, что их ждет в ближайшем и далеком будущем.
– И это все? – разочарованно смотрели на меня заказчики оценивающим взглядом, видимо, пересчитывая все золото партии на мой первый ничтожный результат.
– Но это начало, которого мы так ждали, – не согласился я со скептицизмом членов ЦК. И, получив первый результат, как бы ощутив поддержку, стал более уверенным. – Система работает автономно, я не могу сейчас вмешиваться в программу. Ей надо разогреться, присмотреться, изучить технологию распространения лжи, а лишь потом действовать. Астрологический прогноз был, конечно, самым легким заданием, но уничтожить его по всему миру – это, согласитесь, многого стоит!
– Это хорошо, что наша система ударила по лженаучному мракобесию, – неожиданно поддержал меня Ильич с присущим ему в такие минуты напряжения оптимизмом, попутно присваивая чужое научное достижение.
По его лицу я читал, что он тоже ожидал большего. Видать, старое политическое наследие давило: хотелось получать запланированные результаты по строго намеченным партией срокам. А сроки у них, по всему, были очень короткие.
Следующей нашей радостью стало исчезновение прогнозов погоды. В одночасье со всех экранов телевидения пропали популярные ведущие, которые рассказывали о погоде на завтра. Сводки синоптиков исчезли из утренних газет, о потеплении или похолодании нельзя ничего узнать даже во всесильном интернете.
– Ну, это все-таки пока мелковато, – и было не понять, на этот раз доволен Секретарь ЦК Ильич первыми результатами работы моей системы по борьбе с ложью или нет.
– Не скажите! – получил я неожиданную поддержку с враждебной мне стороны. Вождю осмелился возразить его вечный заместитель и постоянно поддакивающий серый кардинал Михаил Андреевич, который больше других ставил под сомнение трату золотого запаса партии на мои сомнительные эксперименты. – По моим, пока, правда, непроверенным данным, это привело к падению стоимости акций и валют на биржах многих вражеских нам корпораций и стран.
– Да, и к этому надо добавить, что образовалась паника на продовольственном рынке Китая, который, как известно, стал основным поставщиком еды во всём мире, и особенно в странах бывшего СССР, – поддержал заместителя рядовой член ЦК Михаил Сергеевич.
– Ну, значит, можно предварительно поздравить нашего ученого с удачным началом архиважного эксперимента?! – сказал Ильич, и меня опять особо насторожило в очередной политико-исторической декларации не восклицание, а вопрос вождя.
4.
Прошел еще день, и у нас на столе в закрытой лаборатории стали появляться странные газеты. Ни названий, ни выходных данных, ни статей, ни коротких заметок, ни рекламы в них не было. Только чистые страницы не тронутой печатной машиной бумаги. И лишь где-нибудь посредине этих бумажных «толстушек» каким-то чудом сохранялся небольшой текст, собственно, даже не текст, а коротенькие цитаты, только по языку которых можно было понять, из каких стран поступают эти издания. Причем было ясно, что текст имел начало и конец, но их стерла мощная сила моей системы. Одна из таких газет во Франции сообщила нам лишь следующее:
«В рекламе мыла можно сделать такие же драгоценные открытия, как в “Мыслях” Паскаля. Об этом сказал когда-то своим современникам Марсель Пруст. Как парадокс принимаю, но великий француз еще не подозревал, что настанет наше время и придут толпы всеобщего потребления, которые только в рекламе продуктов, услуг, развлечений будут черпать знания, как когда-то мы – в “Мыслях” Паскаля.
Кстати, о рекламе мыла. “МЫЛО – ГОЛЫМ!” – этот в своё время популярный чудесный палиндром мог быть доходчиво обыгран в широкой пропаганде моющего средства среди простого населения планеты Земля. И почему никто на это не обращает внимание? Вот тут-то как раз нам можно сравняться с Паскалем.
Впрочем, Марсель Пруст, говоря о рекламе мыла, мог иметь в виду вовсе и не моющие средства, а, забегая далеко вперед, предугадать наше всеобщее киномыло, что наводнило индустрию отдыха, которая теперь очень старательно черпает вдохновение и в “Мыслях” Паскаля».
В другом стостраничном английском издании чистой газетной бумаги мы нашли только это: «''...Надо же: Бог за шесть дней творения сделал гораздо больше, чем всё вместе взятое человечество за несколько тысячелетий. И после этого – люди не хотят верить в Бога!'' – с недоумением смотрел на человечество Дьявол...»
А чуть ниже в этой же газете была всего одна фраза: «Человечество создало вокруг себя и для себя столько лишнего, что давно научилось вполне обходиться даже без самого необходимого».
И третье издание тоже удивило нас максимой на религиозную тему, но уже на русском языке: «О смерти Богов человечество оповещало себя давно и регулярно. Не стал исключением и ХIХ век, из которого современные люди вынесли главную аксиому: “Бог убит” (Федор Достоевский) и “Бог умер”(Фридрих Ницше). Люди ХХ века пронесли эту мысль через всё столетие, но никто при этом не подумал, что похорон Всевышнего не было, и никто до сих пор не узнал и не указал остальным, где находится могила Господа. Пусть даже это небо, но место захоронения убитого или умершего Бога должно быть. А коль его нет, то остается думать, что Бог не погиб, не умер, не самоликвидировался, а пропал без вести!»
В той же газете, видимо в разделе писем, мы прочитали следующее: «...На днях купил книгу Ричарда Баха “Карманный справочник мессии”. В одной из книг он упоминает этот справочник, а затем, видимо, решил издать отдельно собрание мыслей – попыток объяснить мир, себя, время... Там есть прекрасная в своей простоте, глубине и честности фраза: “В этой книге все может оказаться ошибкой”».
И под этим текстом сохранилась даже подпись «Игорь Корольков».
– «В этой книге все может оказаться ошибкой», – в голос прочитал цитату из газеты рядовой член ЦК КПСС Михаил Сергеевич. – Что-то я перестаю понимать, как действует наша система по борьбе с ложью. Она сохраняет все про Бога и уничтожает остальное. Куда мы идем?
Члены ЦК КПСС молча смотрели то на вождя, то на меня и ждали если не научных, то хотя бы понятных для них объяснений на поставленный справедливый вопрос. На этот раз вождь умело держал паузу, уступая мне место оратора. Окончательно убедившись, что Леонид Ильич на этот раз ничего говорить не будет, слово взял я.
– В самом начале проводимого нами эксперимента я предупреждал о возможной неожиданности первых результатов. Поэтому мы должны терпеливо ждать.
– Но как это понимать, – не унимался Михаил Сергеевич, – отрицая астрологические прогнозы, что правильно, машина тут же оставляет только тексты на религиозную тему, как известно, опиум для народа? Что вы думаете, товарищ ученый?
– Только то, что эти слова подлинные и правильные! – уверенно и убежденно сказал я.
– О Боге, который самоликвидировался или, как там, пропал без вести? Да бред это антинаучный, не имеющий никакого отношения к нашему революционному учению!
– Скромно напомню вам, что это революционное учение уже неоднократно подвергалось поруганию и сомнению. Но дело не в этом. Моя система по борьбе с ложью не вызвала у вас отторжение, и, как видите, она активно работает, хотя, на взгляд серьезных ученых, носит такой же антинаучный характер! – попытался я возразить заказчику.
– Но мне кажется, она распространяет бред под видом правды! Вы посмотрите: не только буржуазные, но все коммунистические издания выходят теперь почти пустыми.
– Но как часто бред потом оказывался здравым смыслом?! – спорил я.
– Кстати, а что у нас с Библией? – неожиданно, но вовремя подал голос Ильич.
Через час нам были доставлены несколько экземпляров Библии, изданные в разных странах в разные годы. Во всех оказались чистыми одни и те же листы.
Меньше всего пострадало от действия моей системы по борьбе с враньем свидетельство Иоанна Богослова про Апокалипсис. Увидев все это, вождь Ильич задумчиво выдохнул:
– Что будем делать?
– Ждать! – в один голос поддержали друг друга соратники по борьбе, не одобряя паники Михаила Сергеевича.
Чтобы избавиться от назойливых вопросов членов ЦК, я отправился в библиотеку. Стеллажи были на месте, книги стояли ровными рядами. Я первым делом пошел к художественной литературе. Что случилось с классиками марксизма-ленинизма, меня не интересовало, пусть даже это учение исчезло насовсем. Все классики смотрели на меня сиротливо. Я взял Пушкина – пролистал – книга была целой. Толстой тоже не пострадал, Чехов был целехонек. Не изменились Пастернак и Цветаева. На Цветаевой я застрял – попались когда-то очень знаменитые строчки:
Читатели газет,
Глотатели пустот.
Но как только прочел эту строку, она тут же исчезла. Я схватил Толстого. Буквы просто исчезали у меня на глазах, только я прочитывал слово. Всё, что я прочитывал, исчезало. Но стоило остановиться – замирало на месте. Меня впервые охватил настоящий ужас от содеянного. Но ничего сделать, между прочим, с моей стороны уже было нельзя. Система, как я говорил, работала автономно, и мы могли только фиксировать изменения, происходившие вокруг нас и в мире. Но я предпочел никому об этом не говорить.
5.
А нас просто заваливали сообщениями со всех концов света. Точнее, сообщений не было – мы становились свидетелями того, как прямо у нас на глазах выключались новостные блоки телевизионных студий, рушились газетно-издательские концерны, мировая телефонная сеть пропускала только приветствия и прощания, все остальное блокировала. Уходили в отставку правительства из-за разоблачений и вскрывшихся финансовых махинаций, о которые передавались лишь частные сообщения в интернете. С каждым часом замолкали все новые и новые объекты связи и коммуникаций. Мы порой попадали в информационный вакуум, уже и наши тайные агенты не могли своевременно доложить о новых переменах в обществе, ведь связь была полностью разрушена.
Но члены ЦК КПСС аплодировали, восторгались, обнимались, жали друг другу руки. Они то и дело восклицали вслед за своим вождем:
– Да здравствует первая мировая пролетарская революция!
– Пролетарии всех стран, против лжи объединяйтесь!
– Конец мировому капиталу, созданному на крови и лжи!
Чему они так по-детски радовались, я уже не понимал, но вел себя сдержанно.
– А почему революция пролетарская? – осмелился спросить у Генерального секретаря ЦК КПСС. – Ведь по форме идущего процесса – революция интеллектуальная.
– Да, но интеллект все равно встал на службу и защиту рабочего класса. У вас есть возражения? – и поскольку я всё больше и больше пугался его вопросов, то ответил утвердительное «НЕТ».
6.
Процесс борьбы с капиталистической ложью распространялся и вширь, и в глубь капиталистического общества.
– Что-то идет все стремительно, – впервые на людях усомнился я в правильности нашего выбора.
– Революция требует жертв! – сказал как отрезал Ильич.
Мы с азартом наблюдали, как перестали взлетать самолеты, отправляться поезда и корабли, парализовано было все транспортное движение мира. Люди боялись выходить из дому и одновременно находиться в четырех стенах. Поэтому в крупных городах началась эпидемия самоубийств.
Сведения об этом поступали разрозненные, но ужасающие. ЦК КПСС заседало прямо в моей лаборатории, анализируя информацию, составляя подробные протоколы выступления каждого участника эксперимента. Я мало обращал внимание на пафосную риторику заседаний, с самого начала уловив, что их тоже пугает разорительный результат работы моей системы и колоссальные последствия кризиса, который обрушился на весь капиталистический мир. Потому что они уже однажды пытались разрушить всё до основания, и это плохо для них же кончилось.
Но они снова хотели этого, только сейчас не знали, как включиться и перехватить власть у капиталистов. Захватывать ТВ бессмысленно – оно молчит. Сети связи тоже  повреждены, никаких разговоров по телефонам не ведется. Банки лопнули, и деньги обесценились, самолеты не летают, электростанции отключились. Даже космонавты на орбите испуганно-молчаливо смотрели на потухающую Землю. Последним сообщением от них было то, что из планеты голубого цвета Земля превращается в серый потускневший комок.
7.
Мир разрушался на глазах. Опустошалось все и вокруг меня. Сначала исчез Михаил Андреевич и все его многочисленные помощники. Потом пропала коалиция Михаила Сергеевича. Последним оставил капитанский мостик Ильич. Правда, не исчез, а самостоятельно удалился по своим делам, но так и не вернулся, хотя обещал. Но все-таки попрощался, пожав мне руку, приветливо сказав: «До завтра». Завтра наступило, а он так и не появился, и не появился никогда... И тогда я стал понимать, что остаюсь один на всем белом свете со своей системой по борьбе с ложью.
Я и система: уже и не знаю, чью ложь она разрушает. Но система продолжала работать. Достаточно было зайти в библиотеку и взять с полку любую книгу. Я каждый день это делал. На этот раз открыл томик Толстого и стал читать «Войну и мир». Слова исчезали вслед за моим чтением. Теперь я наслаждался тем, что стал последним читателем литературы. Читал Пушкина, Тургенева, Блока, Пастернака, Есенина. Я сидел в последней библиотеке мира и читал. Я был последним читателем на земном шаре, который каким-то чудом сохранился.
Меня никто не беспокоил, никто мною не интересовался, как и я больше не интересовался, что происходит в мире. Мира для меня больше не было, а были лишь я и библиотека классики, которую я зачитывал до дыр пустых страниц. Это и был, видимо, тот самый конец истории, о котором нас предупреждали в ХХ веке.
8.
И когда я пишу эти заметки, я не уверен, что они вновь не исчезнут, как только вы их прочитаете. Потому я пишу уже стотысячный раз. Сто тысяча первый раз, сто тысяча второй раз... Сейчас я пишу всё это, даже не перечитывая, потому что, как только я пробегаю глазом по написанному тексту, то он тут же исчезает...
исчезае...
исчеза...
исчез...
исч...
и...

СВЕТ ТЬМЫ-ТЬМУЩЕЙ


                                                                                                                                           Он жил своим умом.
                                                                                                                                                   Из эпитафии.

1.
– Одни пишут о том, что видят, другие лишь о том, что знают! – любил повторять мой коллега по журналистскому цеху Георгий Богдановский.
Сам ли он придумал этот афоризм или, как человек начитанный, изъял у кого-то из умных авторов, я так и не удосужился спросить. Но мне нравился этот постулат, благодаря которому я знал: дураки пишут лишь когда видят всё вокруг, а умные берутся за перо, когда понимают суть происходящего изнутри. Дураки снаружи, мы – внутри.
Но однажды моя самоуверенность была поколеблена. Я выпустил крохотную книжечку верлибров «Завещание пейзажа/ Правда лица», которая заканчивалась, как мне казалось, такими проникновенными строками:

КАК МНОГО ДЛЯ ЖИВЫХ ЗНАЧИТ СМЕРТЬ –
ТАК НИЧЕГО ДЛЯ МЕРТВЫХ НЕ ЗНАЧИТ ЖИЗНЬ.

Я гордился этой почти библейской, соперничающей с Екклезиастом формулой бытия небытия, и мои немногочисленные читатели с восторгом спотыкались об это двустишие и несли своё восхищение автору, который знал, о чем пишет. Автор действительно думал, что знает, что проник в суть проблемы бытия небытия. Но однажды книжечку прочитал известный современный поэт Виталий Кальпиди и тоже споткнулся об эти строки. Но не восхитился, а выжурил меня в своём отклике: «Не пишите того, чего не знаете наверняка», – был категоричен поэт. Обвинение, что я пишу о том, чего не знаю, стало самым жестоким оскорблением для меня. А разве я не знаю? А откуда знает Кальпиди, что всё может быть не так, как увиделось мне? Дискуссии не получилось. Поэт не спорил – он бросил реплику и забыл. А я остался наедине с самим собой, и восторг первооткрывателя сменился на унижающее каждого пишущего сомнение.

2.
– Там что-нибудь есть? –
тревожился умирающий.
– Там что-нибудь осталось? –
поинтересовался у него первый
встречный на том свете.
Из дневника.

Меня всегда смущала гробовая тишина того света, где прячется от живых всё прошлое мертвых. То подлинное прошлое, которое прожили наши предки, не жалкая взвесь истории, которую лучше всего окрестить вымыслом правды. Ощущая душой тишину того света, я всем сердцем возненавидел формулу равнодушных, считающих, что всё тайное становится явным. Разве это проблема бытия?! Явное становится тайным – вот ущерб просвещению, которым ничем нельзя восполнить. Все видели, все присутствовали, все участвовали – прошло каких-то пятьдесят лет, и в хрониках начинается бесстыдная путаница. Через тысячу, через пятьсот, даже через сто лет невозможно восстановить детали прошедшей жизни, а нам подсовывают лишь возможные варианты событий, с помощью которых предприимчивые щелкоперы сумели обеспечить себе вполне сносную жизнь.
А всё потому, что мертвые молчат! Их не интересует наша жизнь. Они прошли свой путь, который  боятся доверить ныне здравствующим по каким-то ведомым только им причинам, и мысль русского философа Николая Федорова, что когда-то воссоединятся и живые, и мертвые, выглядит как плод художественного воображения. Есть ощущение (молчи, поэт Кальпиди!), что мертвые воссоединятся с ныне здравствующими и теми, кто придет на их смену, только на том свете. И здесь проблема не только в неумении воскрешать (современные возможности генной инженерии уже подвели нас к практике, что теоретически возможно восстановить человеческую цепочку в обратном направлении) – этому устремлению сопротивляются сами мертвые. Как когда-то античные греки, зная о существовании отрицательных чисел и, заподозрив, что исследования с ними могут привести науку к разрушительному состоянию бытия, запретили себе ими заниматься. Недаром Бог, о котором говорят и верующие, и атеисты, никогда не проявляет себя на этом свете, а только на том. И хотя мы убедили себя, что Бог разлит во всем здесь и сейчас, но как реально действующее лицо – Отец, Сын и Дух – он неотрывно находится за порогом смерти. Всегда в прошлом и только в прошлом. Хотя для Бога, как считает Библия, мертвых нет. Но разве только для одного-единственного Бога?

3.
Мы шли, не ведая преграды.
О горизонт споткнулся лишь слепой.
Из дневника.


Впервые я попал на кладбище в возрасте четырех лет. Хоронили моего отца Василия Тимофеевича, 26 лет от роду. Моя детская память не смогла запечатлеть и сохранить это событие, если бы не фотография: я прижался к заплаканной матери, стоящей у края могилы. Это было в 1959 году. С тех пор на кладбище я свез сначала маму, а следом за ней бабушку, двух самых дорогих для меня людей прошлого. И тогда я почувствовал, что нахожусь ближе всех к смерти. Нет, я не чувствовал её дыхания, она не заглядывала мне в глаза, но я впервые понял, что теперь меня у нее некому отпросить; те немногие, которые могли выйти вперед вместо меня, это сделали. И теперь за моей спиной уже прятались мои дети и внучка, даже не подозревая, какую борьбу ведёт их отец и дед. А я стал избегать мертвых, всячески уклоняясь от участия в похоронах. И когда я не хоронил знакомого мне человека, то продолжал жить с ощущением, что он где-то рядом, но не попадается мне на глаза. Часто было так, что в случайных встречных видел черты тех, кто давно умер. Это происходило у меня со многими умершими людьми, в похоронах которых я не принимал участия, но никогда с теми, кого мне пришлось хоронить самому. Я никогда не встречал женщин с обликом мамы или бабушки.
– Ты ведешь себя вызывающе! – упрекала не раз жена, женщина терпеливая. – Если ты не ходишь на похороны, то кто же к тебе придёт?
– Тот, к кому я не приду, сделать для меня этого не сможет, – пытался я отшутиться. – А те, кто крепок жизнью, любят провожать в последний путь.
– А что ты скажешь на том свете, когда встретишься со своими знакомыми, которых не проводил? Ведь они тебя об этом спросят.
– Господи, неужели нам не о чем будет поговорить? Может, они захотят послушать мои стихи, которые я написал после их кончины…
– Сомневаюсь, что их будут интересовать стихи человека, который уклонился от долга.
Но я не внял этим предупреждениям. И меня до сих пор не встретить на похоронах.

4.
Разве свет на всех один.
а тьма у каждого своя?!
Из дневника.


Второе посещение кладбища я запомнил на всю жизнь. В родительский день меня туда повела бабушка Феня, у которой после смерти отца я жил. Повела на могилу своего батюшки Степана, погибшего в Великую Отечественную войну. Мой прадед не воевал, а попал под бомбежку, был тяжело ранен и скончался на руках у родных. Его похоронили недалеко от дома, на кладбище, где, кроме жесткой травы, что выбрасывали окрест колючие семена, ничего не росло. Да и могилы сохранялись с трудом: песчаные холмики, если их нет укрепить досками или камнем, быстро рассыпались.
Мимо кладбища проходила дорога, по которой мы ездили в город на базар, по ней же и возвращались. Кладбище стало для меня привычным, непугающим. Мы даже частенько играли с пацанами среди могил. Но это днем, а ночью оно приобретало зловещий вид, и люди старались попасть домой засветло.
Не столько было страшно на самом деле, сколько от всевозможных баек и страшилок, которые детское воображение всегда редактировало в сторону жути.
В родительский же день на кладбище было людно. Жизнь осветлялась солнцем, и от обилия еды, выставленной у могил, на душе становилось празднично. Бабушка вела меня к какому-то только ей известному месту, за пригорок, где людей не было. Могилы здесь разрушены, кресты повалены, часто встречались кучи мусора. Но вот бабушка остановилась, отпустила мою руку и стала крутиться на одном месте в поисках могилы.
– Да где же она? Да что это такое? – бормотала она, перебегая от холмика к холмику. – Вот Федор, вот баба Матрена, вот их сын Микола… А где ж ты, тату? – спрашивала кого-то неизвестного бабушка. – Что за наказание?
И вдруг бабушка упала на колени перед кучей полуистлевших венков и стала оттаскивать их в сторону. А под ними обнаружился маленький, почти сравнявшийся с землей холмик, и баба Феня, зарыдав в полный голос, от чего я весь сжался, стала голыми руками нагребать песок к этому холмику. Она стонала, причитала, но продолжала стаскивать со всех сторон горячий песок. Я уже заметил, как за её руками тянулись тонкие струйки крови от ранящих пальцы, повсюду разбросанных колючек. Но бабушка словно не ощущала боли. Между стонами я слышал, как она молила прощение у своего отца, сообщала о матери моей, которая в двадцать три года стала вдовой, и что теперь она живет с внуком Вовой, а дочь опять вышла замуж…
Когда холмик подрос, бабушка на секунду остановилась передохнуть. И увидела меня, стоящего рядом. К своему изумлению, она обнаружила, что внук улыбается. Тут же ловким движением она дернула меня за руку, и я очутился рядом с ней на коленях.
– Греби!  – властно сказала бабушка.
– Это еще зачем? – попытался я сопротивляться.
– Греби! – повторила она, но, увидев, что я не собираюсь этого делать, взяла за шкирку и ткнула лицом в горячий песок.
Я заплакал, попытался подняться и бежать, но жесткая рука бабушки Фени держала меня крепко.
И мне ничего не оставалось, как нагребать песок на могильный холмик. Вскоре я почувствовал, как злая колючка впилась в палец, и вскрикнул от боли. Баба Феня тут же взяла мою руку, освободила палец от колючки, отсосала появившуюся кровь.
Потом разложила припасенную для поминок еду. Это была уже другая, хорошая бабушка.
– Ешь! – протянула она мне большой кусок пирога.
Я с жадностью схватил его, лишь бы больше не нагребать этот проклятый песок. А бабушка протягивала мне то яичко, то колбаску, и я ел. Ел жадно, как будто в последний раз. А она говорила – о своей жизни, о жизни моей матери, рассказывала и обо мне. Потом прислушивалась к чему-то и согласно кивала: «Да, тату, ты прав! Спасибо тебе за совет». Я ел и видел перед собой ту самую лучшую бабушку, которая изредка целовала меня в лоб или по возвращении с базара протягивала красивый, большой, в виде коника, пряник. А когда меня кто-нибудь обижал на улице, бросала всё и вступалась на своего единственного внука. Я жил в жестком драчливом мире, где бабушка не раз полосовала меня лозой, но она же была и моей защитницей от любой угрозы извне.
Когда шли с кладбища с пустыми котомками (что не съели, раздали нищим), я потянул бабушку за руку и спросил:
– Ты когда с дедом Степаном разговаривала, что он тебе сказал?
– Сказал, чтобы тебя берегла пуще ока!
– А почему я этого не услышал?
– А потому что ты его не слушал.
– Но я же рядом сидел!
– Рядом – да не вместе! – ответила бабушка.
5.
Как тесен этот свет,
Но тот еще теснее.
Одна опора в смерти –
Большинство!
                     Из дневника


С тех пор я много раз бывал на кладбищах. Но почему-то только то давнее посещение могилы прадеда Степана врезалось в мою память. Что-то важное, значительное произошло со мной в тот день, что понять мне предстояло на протяжении всей жизни. Сколько раз я бродил между могильных плит новых и забытых кладбищ! Сидел у могилы отца, затем плакал над памятником матери, оставался один на один с холмиком бабушки. Я внимательно слушал тот свет, но никогда до меня не доносилось ничего из запредельного мира.
И тогда я обиделся. Я обиделся на тот свет и решил больше не ходить вслед за покойниками. И стал себя прятать от того света, спасаясь, цепляясь за этот, где есть в изобилии всё: воспоминания, мечты, радости, где есть прошлое, настоящее и будущее. Я убедил себя, что жизнь нам дана для того, чтобы мы могли мечтать о бессмертии. Декларировал к стихах: «Я – памятник себе: душа в заветной плоти!», «Переживу ХХ век!», «Я умру в глубокой старости!» И дразнил Бога. И вслед за Ницше повторял: «Бог умер!» А потом стал поддерживать и другую теорию: «Бог не жил!» Он только хочет родиться, поэтому утаскивает нас на тот свет, где воедино сливаются все человеческие души, а после смерти последнего человека родится Бог. Рождение Бога и будет тем самым Апокалипсисом, но мы его уже не увидим. Апокалипсис для того света.
Так я жил в состоянии богоборчества, пока однажды не получил странное послание. Восемь стихотворных строчек, которые я сам записал странным, непривычным для меня почерком: «Миленький мой сыночек, хотя ты меня не просил, всё равно я тебе помогаю из последних смертельных сил. И когда свой жизненный круг завершишь, то смерть не ругай, а сколько есть силы дочкам из небытия помогай!»
Я был несказанно удивлен сначала текстом, а затем почерком: моя рука пишет быстро, обрывисто, неряшливо, а тут был округлый женский почерк. И я бросился искать письма мамы. Когда нашел, для меня уже не было тайной, чьё послание я держал в руках. Это говорила со мной мама в доступной для меня форме стиха. Не скажу, что я был потрясен, но я впервые понял, что тот свет заговорил со мною. Он решил наконец-то открыть мне простую истину, что всем своим прошлым помогает жить этому свету. Это для живущих смерть – непреодолимая преграда. А для мертвых, как говорили древние, жизнь и смерть – это одно и то же. Это единое состояние бытия с небытием. Мертвые, познав эту истину, боятся, что весь ход нашей жизни приведет к разрушению единства бытия и небытия, ведь одинаково не могут этот свет – без того и тот свет – без этого. Вселенская катастрофа – утрата не только этого света, но и того тоже, поскольку они не могут жить и погибнуть по отдельности, а только вместе. Поэтому, когда мы думаем о современном этом мире, одновременно мы думаем и о современном том мире. Вопрос совершенно даже не в том, чтобы дать физические параметры того мира – это здравствующим не по силам, – но нам нужно четко держаться границ, которые нас разделяют и через которые мы можем (кто может) вести диалог двух миров, которые, как выяснилось, оба созидательны.
6.
Еще Декарт заметил, что поэты, не обремененные доказательствами, делают гораздо больше открытий, чем ученые, которые вынуждены всё время свои прозрения подтверждать опытами и наблюдениями. Мне давно кажется, что простые люди прозорливее многих ученых. Они задолго знают такие истины, которым лишь много лет спустя ученые находят объяснения, причем чаще всего пытаясь опровергнуть заблуждения простых людей.

СЮЖЕТ  ДЛЯ  анти-РОМАНА


Какой бы сюжет кто ни взял,
для большинства в нём всегда
будет высказано слишком мало,
но для людей умелых всегда
будет сказано слишком много.
Люка де Клапье маркиз де Вовенарг


Как только в мире завелась литература, а у нее образовались кружки читателей,  родилась крамольная мысль: «И моей жизни хватит на целый роман». У кого родилась? Да у каждого, кто хоть раз прочитал до конца толстую книгу и прожил, по крайней мере, лет сорок. Такой читатель, захлопнув мечтательно увлекательный томик прозы или стихов, начинал думать, что ежели кому-то из этих бойких ребят рассказать свою жизнь, то он из нее настрочит добротную книжицу, которую с удовольствием прочитает полтора миллиона образованных людей. Эта мысль давно мучила Платонова, и он мечтал ее осуществить. Рассказов  у него хватало,  и слушатели даже иногда  встречались, но только не было среди них ни одного, кто бы мог это складно изложить на бумаге.
Но однажды Платонов такого человека встретил. Правда, книжечка у него была тонкая, и не прозы вовсе, а стихов, и прочитало ее не больше ста человек, поскольку тираж был всего двести, и сто первый экземпляр с дарственной надписью Платонов получил от автора. Дело было даже не в книжке стихов –  Платонову поручили сопроводить его к герою труда. Это было время, когда редакция газеты, где работал поэт, интересовалась рабочими людьми и  регулярно публиковала о них героические очерки. Вот и нашего поэта направили в бригаду Никиты Петровича Зосимова, чтобы  создать портрет бригадира-орденоносца. А Платонов был над этой бригадой мастером.
В пути журналист расспрашивал Платонова о бригадире. Но, к своему удивлению, мастер, хотя проработал с Зосимовым  лет двадцать, ничего существенного рассказать не мог – только голые факты биографии, проценты выработки, общественные нагрузки, перечень грамот и правительственных наград. По вопросам журналиста чувствовалось, что тот  недоволен собеседником.
Особенно недоволен  тем, что Платонов как-то незаметно переводил разговор на себя  и пытался обстоятельно рассказать новому знакомому о своей жизни. Журналиста жизнь Платонова не интересовала. И он как-то быстро скис. В лесу, в рабочем вагончике, Зосимова не обнаружили, хотя вся бригада была в сборе и судорожно хлебала чай. Чувствовалось, что парни с большого похмелья.
– А где бригадир? – поинтересовался Платонов.
– Готовит новую площадку, – ответили вяло рабочие.
– А вы  прохлаждаетесь?
– Успеем еще наработаться – нам сегодня в две смены, – буркнул один из лесорубов.
– Это за вчерашний прогул? – проявил свою осведомлённость Платонов.
– Всё-то вам известно!
– На то и поставлен, – усмехнулся Платонов.
Разговор не клеился. По всему было  видно, где-то у них   припасена бутылочка водки. И рабочий  класс демонстрировал недовольство  ранним прибытием хоть и небольшого, но всё же  начальства, да еще с непрошеным чужаком-журналистом.  Доставать бутылку при гостях они не решались.
– Ну, расскажите товарищу журналисту про вашего орденоносного бригадира!– настаивал Платонов.
– А чё рассказывать – работает как лошадь и другим покоя не дает! Только нам от его орденов ни холодно ни жарко, –  буркнул всё тот же работяга.
– Ну, ну, полегче,– одернул болтуна Платонов.
– Полегче так полегче, – согласился рабочий и замолчал.
– Что, грозный бригадир? – задал первый вопрос журналист.
– Злой на работу! – сказал все тот же голос.– Выработка самая высокая.
– А разве это плохо? – цеплял  журналист.
– Начальству хорошо, а подчинённым тяжко!
– А когда у кассы стоите за зарплатой? –  вмешался Платонов.
– У кассы хорошо! – согласились с ним рабочие. – Кому ж у кассы плохо?
– То-то! – развеселился Платонов и добавил больше для журналиста: – Я над всеми начальник, а получаю меньше вашего.
– Так идите к нам на валку, будете тоже при больших деньгах! – съязвили рабочие.
– А ты на моё место?– огрызнулся Платонов.
– Образованием не вышел!
– Тогда помалкивай.  Ну что, поедем к Зосимову? – спросил у журналиста Платонов.
– Поехали, – быстро согласился журналист, чувствуя, что из трудового коллектива ничего вразумительного сейчас не вытянуть.
   Зосимов принял гостей  тоже сдержанно.
– Времени нет разговаривать.  Ну, задавай свои  вопросы, – сказал  журналисту  и,  закурив крепкую папиросу, присел на бревно, разминая натруженные ладони.
Журналист быстро достал блокнот, стал энергично задавать вопросы, Зосимов отвечал однозначно. Разговор явно  не клеился.  Минут через десять Зосимов поднялся:
– Надо работать.
Не обращая внимания на возражения журналиста, включил бензопилу.
– Эдак  я ничего не напишу, – впервые растерялся журналист, обращаясь к Платонову за помощью.
– Бесполезно спорить! – отреагировал Платонов.
Постояв пять минут и понаблюдав за работой бригадира, спросил:
– Ну, что будем делать?
– Я не знаю!– растерянно смотрел на мастера журналист. – Мне без материала никак нельзя возвращаться.
– Зосимов, слышь, человек ведь тоже работает. Ему без материала возвращаться в редакцию нельзя.
– А я тут при чем! На все его вопросы я ответил.  Он, что ли, за меня кубометры даст? –  ответил Зосимов.
– Понимаете, – начал объяснять журналист, – надо поговорить без спешки, на это нужно время.
– Некогда! – отрубил Зосимов.

Платонов и журналист отошли в сторону. Молчали.
– Я не знаю, чем вам помочь, – сказал Платонов. – Всё, что можно рассказать о нашем орденоносце, я вам рассказал.
– Этого хватит только для короткой заметки, а мне надо написать большой материал! Всё это я в отделе кадров прочитал. Мне нужно что-то живое. Необычное. Яркое.
– Да что тут необычного. Весь день стоит с бензопилой, валит да режет древесину. Вся яркость в  ведомости на зарплату да когда орден очередной дадут.
– Но другие тоже валят да разделывают, а выделили этого.
– Больше всех валит…
– Но этого мало для очерка….
– Для очерка? – удивленно встрепенулся Платонов. Это малознакомое слово почему-то поразило его.– Да, наверное, мало. Эй, бригадир, ну-ка, пилу выключай, – решительно скомандовал Платонов.
Но тот даже ухом не повел.
– Я же говорил: бесполезно, – сник Платонов. –  Вспомнил! У него жена в соседней бригаде кашеварит. Поехали к ней…

Возвращались Платонов с журналистом в город к вечеру. Журналист что-то там дописывал в блокнот.
– Ну, теперь-то хватит для очерка? – поинтересовался Платонов. Ему  уже надоело молчать.
– Негусто, но выкручусь, – сказал журналист.
– Ну и работка у вас. Если народ  друг про друга ничего сказать не может, откуда вы столько материала берете?
– Сами догадайтесь!
– Выдумываете?
– Фантазируем! – улыбнулся журналист.
– А если к вам вот так неожиданно  подойти и потребовать рассказать о себе – много расскажете? – перехватил инициативу Платонов.
– Черт его знает! Мне никто таких вопросов не задавал, про меня ведь не писали.
– Как же – вы целую книжку стихов выпустили, я, как читатель, вот  интересуюсь.
– Вы первый, кто проявил ко мне интерес.
– Не может быть?!
– Почему же не может, очень даже может. Люди живут рядом всю жизнь, а трёх слов друг про друга вымолвить не могут.
– Вы имеете в виду жену Зосимова? Так она неотесанная тётка, три класса образования, повариха.
– И с высшим образованием люди не лучше. Это вообще проблема – рассказать о человеке. Поверьте мне, я-то уж знаю. А если люди рассказывают, то столько вранья.
– Вранья?
– Конечно! Тютчевым сформулировано: слово сказанное – ложь!
– А, ну да, ну да! – Платонов как-то быстро скис и погрузился в свои мысли.
     А журналист тоже гонял  мысли в голове, радуясь, что Платонов от него отстал.

А Платонов думал: как же так, вот сколько раз мечтал рассказать о своей жизни грамотному человеку, чтобы он сложил из его жизненного пути книгу. Не обязательно с его фамилией, не обязательно точно о нём, но как  герой он бы сгодился для хорошего романа. Прожил сорок лет, а ведь и про него, может быть, тоже рассказать  нечего. Зосимов вон какой человек, на доске почёта, в орденах, а едва наскребли на очерк какой-то. Ещё надо почитать, сколько там той правды будет в газете. И люди рядом с ним годами. А трёх добрых слов сказать не смогли. Как в характеристике из отдела кадров. Так же будет и о нём. Платонов свою жизнь представлял раньше иначе, всю в достижениях, каждый день ему казался важным. А возьми для книги его биографию –  и нет ничего в его жизни ценного. Даже на  газетный очерк не хватит.
В городе они попрощались  у гостиницы, и Платонов пошел домой. Шёл один, никого не замечая, только мысли  преследовали его, не оставляли в покое, и он перекручивал, словно на мясорубке,  свою жизнь, которую мог бы рассказать журналисту. Но тот им даже не поинтересовался. Обидно.
Поужинав без аппетита, Платонов лёг спать. Сразу уснул. Но среди ночи проснулся. Жена не спала – читала какой-то женский роман. Платонов толкнул её в бок.
– Слушай, жена, а ежели спросит тебя какой-нибудь писатель о моей жизни, что ты ему расскажешь?
– А чё это он будет у меня спрашивать? – удивлённо посмотрела на него супруга.
– Ну, мало ли, захочет  книгу обо мне написать.
– И с какого перепуга о тебе книгу будут писать?
– Это сейчас я никто, а вдруг прославлюсь?
– Господи, спи, ты сорок лет никто, звать  тебя никак, и не думаю, что станешь  кем-то важным.
– И это всё, что ты можешь обо мне сказать? – рассердился Платонов.
– Да спи, дурачок, – захлопнула супруга книгу и выключила свет.
А Платонов в темноте всё прокручивал слова жены – дурачок, и сорок лет ты никто. «Блядь, – подумал он, –   на хрена этот журналист попался сегодня, книжку подарил». Только сейчас Платонов вспомнил про  стихи. Поднялся.
– Ты куда? – поинтересовалась жена.
– Куда даже король пешком ходит!
– А! – перевернулась жена на другой бок.
Платонов достал из сумки книгу стихов, закрылся в туалете, раскрыл первую страницу и начал читать.  Слова были знакомые, но, сложенные вместе, становились такими, что ни одной строчки Платонов не понимал. Прочитав всю книгу, начал её терпеливо перечитывать. Но от второго чтения понятней не становилось. Он в сердцах разорвал книгу и бросил в унитаз. Резким движением спустил воду. Клочья страниц тоненькой книжки  не тонули, ворочались в водовороте, и Платонов вынужден был несколько раз ждать, когда наполнится сливной бачок, и спускать воду, чтобы смыть все эти стихи к чёртовой матери. Только когда последний  бумажный  клочок исчез навсегда, Платонов успокоился и пошёл спать. Спал он долго и  крепко, но, проснувшись утром, с удивлением вспомнил, что всю ночь что-то пытался написать, и чем больше писал, тем  гуще становилась неизъяснимая пустота, которая окружила его во сне, и теперь вот стояла крепко-накрепко вокруг него в реально текущей жизни. Никогда Платонов не чувствовал такой опустошающей пустоты, и ему впервые стало страшно жить дальше.

ВОСПОМИНАНИЯ ПАДШЕГО БОГА

Продолжение преследует.
            Цитата из романа

– В тебе смесь Дон Кихота
и Бога, – сказал я ему однажды.
В тот момент он был польщен,
но на следующий день пришел ко мне
рано утром и заявил:
– Про Дон Кихота мне не понравилось.
             Эмиль Чоран «Признания и проклятия»

Открыл глаза и стал сторожить мысль, которая этим утром пробудила его ото сна. Он хорошо помнил, что это была уютная, надежно обжитая им во сне мысль, которую он до поры до времени прятал не столько ото всех, сколько от себя самого. Для того чтобы надежно скрывать мысль, он и сам надежно маскировался среди тех, кто умело читал мысли по глазам, и потому каким-то немыслимым образом приучился жить с закрытыми глазами мертвеца. Но настало время легализоваться, даже если впереди ожидало Ничто.
Но мысль не шла и даже не стремилась наружу, она застряла где-то на полпути, цепко удерживаясь в сновидении, на краю которого он её терпеливо поджидал. Мысль как будто навсегда осталась там, где ей было уютно и раздольно, потому что именно там она ощущала себя главной, справедливой и продуктивной.
А вместо важной мысли в голове теснились невесть откуда прорвавшиеся второстепенные слова, которые изобилием повторов разрушали её стержень. Эти слова всегда существовали в координатах его знаний как избранные цитаты из чужих размышлений.
Цитат этих он знал великое множество, но в первую минуту пробуждения ему было не до них. Здесь и сейчас было очень важно полностью, от первой до последней буковки, а также звуков продумать себя самого своими словами, лишь после этого он сможет проснуться, встать на ноги и начать новый день творения.
Но чужое душило, парализуя волю осмысленного до безгоризонтальных краёв, мешая выйти наружу родному и очень важному, спотыкаясь о слово «который». И тут он ни с того ни с сего вспомнил, как вполне способный к сочинительству Илья Ильич Обломов бросил создавать послание, когда запутался, дважды повторив слово «который» в одном предложении, и, не справившись с этой трудностью русской письменной речи, решил ничего не писать далее. Впрочем, все-таки он писал и после этой неудачи, но неловкость от неуклюжего «который» преследовала его.
Ох, если бы Лев Николаевич Толстой был человеком по-настоящему самокритичным, то, прочитав историю Обломова, принял бы его терзания близко к сердцу и мировая литература лишилась бы классика – ведь у него из непроходимых «которых» городился просто частокол лингвистический.
Впрочем, равняться на Толстого пишущему человеку смешно, потому что, равняясь на кого-то из значительных, можно их только неуклюже пересказывать и перепевать. Быть вторым Есениным, Пушкиным или Толстым не только постыдно, но и унизительно для сочинителя, поскольку вторичность предполагает прямую дорогу в Ничто, где нет знаний даже о Боге. Ведь уже сказано до нас: «Не существует религии там, где нет разума», а там, где действует человек, всегда «высшее служение Богу есть приобретение знания». Поэтому Бог требует не веры, а знания.
Равняться разумно на слово не земное, а небесное, пришел он к неожиданному выводу, надо всецело равняться на божественный глагол Иисуса Христа, но не как носителя веры христианской, а как поэта, литературные достижения которого дошли до нас, к сожалению, только в виде пересказов его учеников.
А если даже пересказы столь значительны и велики, то что в первоисточнике, которого мы так и не узнаем? Вот истинный образец для подражания. Слова этого он в повседневной жизни избегал, но на этот раз не смог найти ему адекватную замену и остановился на нем – подражать так подражать.
Бог создал мир целым, единым и неделимым, а потом, как какой-то человек разумный, разрушил его мелочами. И от этой мысли становилось невыносимо больно.
Но сильнее всего пугало, что его современная жизнь всё больше и больше протекала на грани художественного вымысла. Человеческая биомасса стремилась быть похожей на героев кино. Люди так же одевались, они говорили о том же, они вычитывали из книг свои мысли, они внимательно рассматривали себе подобных по телевиденью и мгновенно распространяли себя по интернету. Если еще сто лет тому назад люди в вымышленном мире искусства отличались от реальных, то сегодня реальность стала абсолютно тождественна художественному вымыслу.
На днях он разговаривал с современником, который стал чаще задумываться о своем будущем, которое (ну никуда от этого слова не деться!) наваливается на него тяжелыми проблемами забот о родственниках. И он поставил перед собой простой вопрос: а оно мне нужно? И сам себе вполне разумно отвечал – нет! Но проблемы наступали, заставляли думать о них, и от них он впадал в печаль отчаяния. А я сказал тогда себе и людям, что в нашем возрасте, когда идет шестой десяток, главные события жизни уже состоялись, а всё остальное – по/ж/дёнка.
К чему это? Великие дела, если они были, прошли, ничего значительного уже быть не может. Разве что напишется парочка-другая добротных строчек и отыщется для них в интернетмесиве еще один читатель, что обеспечит пару радостных минут. А в принципе, каждый должен быть уже готовым и других приучать к мысли, что разумно пройти по жизни незамеченным, как учат китайские мудрецы и как живут миллионы русских людей, даже не ведая об этой мудрости Востока.
Впрочем, он твердо знал: у него нетворческое воображение. Оно никогда не собиралось в единое целое, а распадалось на детали, способные сконцентрироваться только на точке, за которой начиналось Ничто. То самое Ничто, где даже Бог не может прижиться под пристальными взглядами тех, кто боится заглянуть за точку.
Это как неспособность большинства людей к любви: не умея предаваться ей, они охотно проговаривают вслух и продумывают её мысленно. Это их удел слов и мыслей о любви, о которой на самом деле они не имеют никакого представления. Большинство людей плохо ориентируется внутри себя. Отсюда и все проблемы душевного дискомфорта, который развивается от отсутствия подлинных и важных мыслей.
Но это совсем не то, вдруг спохватился он. Мысль, родившаяся ночью, оставалась равнодушной к его терзаниям и самостоятельно не покидала расположение сна. А он не мог ее вывести из лабиринта подсознания наружу, чтобы тщательно продумать в реальности и с её помощью завестись с полуоборота, начав нанизывать в уме свои слова, которые разгонят чужие, затасканные от частого употребления, отвлекая от главного.
Так, с цитатами в голове, он провёл в постели час, другой, весь день, пока не уснул ближе к ночи, без конца повторяя банальную фразу, что вначале было слово, и это слово – Бог дезинформации. Он не мог вспомнить, откуда это к нему пришло, из какой книги, но догадывался, что из очень старой, раз даже название ее затерялось в череде его нескончаемых снов.
Он хорошо помнил то время, когда Книги перестали быть событиями. Их накопилось так много, что они уже воспринимались однообразным непрочитанным потоком отпечатанного материала, как те же продукты питания, которых стало великое множество. Поэтому новые книги никого уже не перепахивали, мысли и образы были рядовыми и больше похожими на цитаты и перепевы из той же Книги книг.
Это было время, когда перемывать косточки Богу стало любимым занятием человечества. Высказываемая публично мысль о том, что религия – это бизнес, который к Богу не имеет никакого отношения, стала общим местом. Человечество этим бизнесом занималось всю отведенную ему сознательную историю, свободную от трудов праведных. А поскольку такое время у всего человечества было ограничено, то это поручили специально обученным людям. Их звали, по старинной традиции, то Сократом, то Ницше, в зависимости от того, чьи цитаты в историческом обиходе превалировали в системе координат знаний человечества.
Кто хочет блага для всех, вынужден совершать зло против каждого – внушили людям эти мыслители, и им поддакивал Гете. Но при этом не забывали мысленно добавлять: что бы ни случилось на земле, в райских кущах по-прежнему будут радовать праведников, а в аду – мучить грешников. Значит, и человек бессилен без Бога, и Господь без человека ничто?!
Если вы разговариваете с небом, то это молитва. Если вам кажется, что небо разговаривает с вами, то это шизофрения. Трудно упомнить, кто так здраво рассудил, но точно известно, что некоторые поэты самонадеянно утверждают, это не они пишут стихи, а Господь Бог им их диктует.
Бог диктует?
«Я никому ничего не диктую. Человек, который возомнил себя поэтом, сам должен расслышать в себе слова Изначального. Иногда Я допускаю, что умершие поэты забавляются этим: нашептывают здравствующим рифмы. Особенно любят этим заниматься в России Пушкин и Есенин. И это у них неплохо получается. К тому же это их забавляет. Я не возражаю – поэты не высказались при жизни, значит, имеют право продолжать свой разговор устами других. Но многим поэтам никто ничего не диктует. Им бы стоило заткнуться».
Откуда эта цитата? Неизвестно, но звучит она как слова Господа! Кому и когда он это говорил? Неизвестно.

А человек в провинции все еще пишет. Пишет если не каждый день, то через день, а может, и через месяц, повторяется, возвращается, думает разное, а по сути вынашивает на бумаге одну и ту же мысль. В России, между прочим, так и можно – думать одну- единственную мысль – это всецело продуктивно. Вот и сейчас, лежа в постели, он повторял, что нужно вспомнить и думать одну важную мысль.
Кто хотел творить благо, тот готовился совершать зло и воспитывал в себе волю к власти, волю к победе. Но в ХХ веке потребовалось новое проявление воли – воли к разочарованию. Разочарованию итогами чужих и особенно своих побед, а также достижений власти.
Он знал, что должен думать именно эту одну-единственную мысль, ведь вторую он уже не в силах вытянуть. Да это и опасно – думать несколько мыслей кряду: мало того, что ты будешь заподозрен в неблагонадежности, тебя привлекут за перерасход собственных мыслей, и тогда тебе не хватит времени жизни, чтобы продумать её обстоятельно и довести до людей в виде уже готовой цитаты. Не случайно многие философы за сто пятьдесят лет усвоили только то, что Бог умер. Правда, тут же выяснилось, что Бог проснулся. Ведь то, что Ницше воспринял как смерть, оказалось всего-навсего продолжительным летаргическими сном, во время которого люди ощутили громадный дефицит Бога.
Поэтому заново появились вопросы. Где Бог? Чем он занят? Как к нему записаться на прием? Это правильные вопросы, которые Бог слышит по сто миллионов раз каждый день. Но при этом те же люди возмущаются, что Бог ни к кому не приходит. Они не понимают, что Бог ни к кому не ходит и каждому нужно идти самому. Только по пути к нему можно убедиться, что Бог есть. Не случайно сильнее всех и больше всякого верит в Бога Дьявол. Поэтому и борется с ним всеми доступными ему средствами, искушая всех остальных тем, что призывает самоликвидироваться. Интереснее всего говорить не с Богом – он наше все, – а с Дьяволом: он всё наше Ничто.
Если человек хотя бы только попытается корчить из себя Господа, то максимум, чего он способен достичь, – это разбудить в себе Дьявола. И уже не надо будет закладывать ему душу, он станет владеть душой бесплатно. Хотя есть люди, в которых и Бог и Дьявол уживаются одновременно.
Порой людям бывает стыдно за свои слова, произнесенные вслух. Слова – пыль. На самом деле нужно стыдиться мыслей и помыслов в себе. Ведь слова, произнесенные вслух, мы всё же контролируем, а мысли в себе – никогда. Они мчатся, множатся, движутся по внутреннему пространству человека, превращаются в поступки, отвратительные поступки, и только тогда мы начинаем их стыдиться. Но поздно: стыдиться нужно мыслей. В себе и других. Вначале были мысли. Поэтому лежащий в постели облегченно подумал, что
                              Наедине с Богом человек равен Всевышнему.
                              Поодиночке оба бессильны.
                              Вместе – все бессмертны.
Но это уже известно было задолго до того, как кто-то попытался приписать себе авторство.
Поэтому, не придумав ничего нового, ощутив себя лишь слабым пересказчиком чужого, он снова погрузился в сновидение, куда, как ему казалось, все еще являются свежие мысли. А в пустоте пустот Ничто, куда он попытался выбраться из сна, еще раз убедился – мысли не живут!

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера