АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Анатолий Либерман

Литературный обзор

Художественная литература

Проза Григория Каковкина

 

Далекий от российского «литературного процесса», я иногда читаю книги, получившие или почти получившие главные премии.  Другими словами, чтобы не продешевить, я время от времени, подобно Коробочке, отправляюсь на базар узнать, почем в городе мертвые души.  Так попал мне на стол роман Григория Каковкина с неоспоримым заглавием «Мужчины и женщины существуют» (М.: Рипол классик, 2016) и жуткой иллюстрацией на переплете (какая-то дама в профиль: развевающееся красно-черное платье и указующий перст, вроде бы мизинец).  Роман дошел до длинного списка премии «Большая книга», то есть премии автору не дали, но в печать его сочинение пробилось. Рекламные похвалы предсказуемы, если не считать прогноза английской писательницы и переводчицы, что благодаря таким женщинам, как героиня, «Россия прорывается через любые сложные времена.  Блестяще...»  Как и куда прорывается героиня, а вместе с ней Россия, мы увидим ниже.

Роман небольшой: 250 страниц.  На протяжении почти всех страниц я испытывал ощущение, что мне почти безразлична судьба картонных персонажей, но неизменно симпатичен автор, о котором я не знал ничего, а теперь знаю лишь то немногое, что прочел в интернете.  Этих персонажей (если говорить о главных) два: Людмила Тулупова и Кирилл Хирсанов, хотя на самом деле книга о ней, а не о нем и не о них.  Именно она нашла его через сайт знакомств.  Ей под сорок, ему на десять лет больше.  Она приехала в Москву из украинской шахтерской глубинки и стала после многочисленных мытарств образованным человеком и заведующей библиотекой.  Он любимец Фортуны, к началу романа чиновник очень высокого ранга в администрации президента.  У нее двое уже почти взрослых детей: дочь и сын (погодки); у него в прошлом две неудачные женитьбы и много случайных женщин. 

Биография обоих рассказана нелинейно.  Повествование постоянно прерывается взглядом в прошлое. Это проверенный литературный прием, но здесь он использован с большим избытком: мозаика несколько утомляет.  Мы узнаём, как после выпускного вечера изнасиловал героиню одноклассник (что раньше не удалось одному из ее учителей, хотя весь класс придерживался другого мнения). Потом (но об этом рассказано много позже) насильника завалило в шахте, и в Людмиле даже проснулось к нему некоторое сочувствие: он, наверно, и в самом деле был неравнодушен к ней.

Результатом глупого замужества, ухода мужа и его возврата  на одно совокупление и стало двое детей, которых она нежно любит и которые любят ее. Есть у Людмилы необычайно притягательная особенность: большая грудь, предмет ее гордости и вожделения мужчин.  Упоминание груди проходит через все эпизоды, наподобие характерной диккенсовской детали или вагнеровского лейтмотива. Полуслучайных, почти не запоминающихся мужчин в романе довольно много, и все они никчемные. Любовные встречи описаны подробно: на скамейке, в котельной, в квартире и даже в библиотеке. Людмила ждет их и радуется им, доставляя наслаждение и себе, и партнерам, но убог и тосклив этот постсоветский «Декамерон». И вывод нехитрый: «...за каждым световым пятном в надвигающейся ночи она представляла мужчин и женщин разных возрастов, национальностей, которые ели, говорили о чем-то, переодевались, смотрели телевизор только для то-го, чтобы лечь рядом друг с другом.  Весь день живется ради ночи.  Ночь — главная » (с. 179).

У Хирсанова загадочна только фамилия (не Кирсанов и не Херасков).  В молодости у него была в высшей степени привлека-тельная жена, красавица и дочь партийного деятеля, но она оказалась лесбиянкой (о своих склонностях она раньше не подозревала), так что ее осатаневший от неудовлетворенного желания муж, прежде чем предаться разгулу, удовлетворял себя вручную (единственный случай, когда в этой книге Каковкин пошел на поводу у бульварной литературы).  После развода он снова — и счастливо — женился; родилась дочь, но опять беда: жена заболела, и ей вырезали всё, связанное с половой жизнью: для утех осталась «бесчувственная дырка».  Брак сохранился только на бумаге. Шло время, рухнула советская власть, но Хирсанов не пропал, а, как сказано, стал большим человеком (он и раньше был на высоких постах).

Легко видеть, что сюжет, несмотря на калейдоскоп любовных встреч, взлетов и катастроф, самого беспомощного свойства. Невообразимо большая грудь; жена-лесбиянка; жена, ставшая инвалидом; изнасилования и сменяющие друг друга любовники. Действие развивается не изнутри, а по воле кукловода, и «весь день движется ради ночи».  Столь же необязательна и развязка. Хирсанов по ошибке послал Людмиле сверхсекретный документ о заговоре. Та, ничего не поняв, переслала его из своего компьютера хорошо (очень хорошо) знакомому журналисту. Тот пришел в ужас и дал документу ход.  Разразился международный скандал. Президент посоветовал убрать дурака. Соответствующие люди с психологией на всё готовых роботов (а среди них был и сын того, давнего насильника; Людмила помогла ему найти работу!) устроили автомобильную катастрофу. В машине были Кирилл и Людмила. Она погибла сразу, а он выжил и вроде бы поправился, сохранив часть своего былого богатства. В финале он знакомится с дочерью Людмилы, и они вместе уезжают отдохнуть в Италию (!).  Есть еще в романе мальчик Павлик, двою-родный брат Людмилы, утонувший когда-то в возрасте двух с половиной лет и в шутку считавшийся ее женихом. Ему, как ангелу на небе, в моменты тяжелых переживаний она пишет исповедальные письма. 

Казалось бы, что тут обсуждать? Почему я не отложил этот томик с напрашивавшимся выводом, что если это в нынешней литературе подход к Большой книге, то каковы же малые? Причин тому две. У Каковкина добрый взгляд на людей. Его герои не полны праведного гнева и, кроме Хирсанова, не рвутся в бой (но и тот просто карьерист). Людмилу окружают до приторности хорошие женщины. Да и мужчины, в том числе наименее привлекательные, заслуживают скорее жалости, чем осуждения. Один из побочных сюжетов срывается в сентиментальность, но, как общее правило, если не считать писем Павлику, сусальных мест в романе нет. Вторая причина та, что Каковкин может хорошо писать, — обстоятельство, которое сразу замечаешь на фоне почти всеобщего косноязычия. Он невероятно усложнил себе задачу, сосредоточившись на хитросплетениях компьютерных судеб (как ни старайся, получается телефонная книга с примечаниями) и эротических сценах, в которых что можно найти, чего за тысячелетия не обнаружили предшественники? Иногда его проза напоминает других авторов, но лучшие моменты запоминаются.

Приведу два примера. Людмила у постели выздоравливающего сына: «К кровати подходила Клара, всегда очень самостоятельная и отдельная девочка, с первых своих дней знавшая, что ей надо, и обнимала мать со спины. Они надолго застывали в этой скульптурной группе.  Тулупова понимала, что ей надо смириться с одиночеством, в том, как она живет, и есть ее счастье. Она часто вглядывалась в лица своих взрослеющих детей, и годы проскальзывали, как титры фильма: ни разглядеть, ни прочитать, ни понять — куда что ушло?» (с. 113). Похоже, что Клара и вправду знала, «что ей надо».

Людмила знакомится у метро с очередным мужчиной: «... перед ней стоял совершенно необычный, цветной человек, высокий и худой.  Самое главное в нем — фиолетовый с узорами шарфик. Он кокетливо выглядывал из-под застегнутого на все пуговицы буклированного пид-жака... Ткань пиджака была с большими квадратами, а на рукавах декоративные заплатки. Аркадия будто срисовали с обложки модного журнала, но пятнадцатилетней или, может быть, даже тридцатилетней давности, затем несколько раз постирали, добротно отутюжили, с паром, все несколько подсело, поблекло, но носить еще можно» (с. 119).

Как сказано, в книге привлек меня не сюжет и, если вдуматься, даже не стиль (запоминающихся мест не так уже много), а автор с его сочувственным взглядом на окружающий мир, и я решил прочесть написанное им раньше. Обнаружился лишь роман тоже с датой 2016 и тоже изданиеРипол классик («Теория и практика расставаний», 383 с.).  Он был подписан к печати на полгода позже, чем тот, который рассматривался на премию, и оказалось, что он часть литературно-художественного издания «Мужчины и женщины существуют».  Что это за издание, нигде не пояснено. Серия вроде Ругон-Маккаров?

Роман оказался много хуже первого. Трудно поверить, что Како-вкин мог всерьез написать такое: «От него пахло застольем, табаком, мужчиной. Сильные руки обнимали Татьяну, сгребая в охапку все ее женское существо. Он целовал ее в губы, в шею через тонкую белую кофточку в грудь с юношеским восторгом и наглостью старого ловеласа», — и т.д. (с. 92).  В «Большой книге» он до таких пошлостей не опускался. О том, что настоящий мужчина пахнет табаком и, кажется, потом, я в детстве читал у Джека Лондона. Теперь оба аромата вывели.  Хуже всего то, что любовник оказался с сильной придурью, а бывший муж — разбогатевший предприниматель — извергом.  Героиня же — знакомая нам Людмила, но под другим именем. В центре действия двойное убийство. Интрига и развязка детектива неубедительны, почти беспомощны.

Мне хочется думать, что «Теория и практика расставаний» была написана первой, но что ее решили напечатать только из-за успеха вто-рого романа.  Если это так, то Каковкин многому научился и у него как у беллетриста, возможно, есть будущее. А если нет, так нет. В сравнительно далеком прошлом вышло два его несущественных рассказа: один посвящен размышлениям комара-кровопийцы (в конце его прихлопывают), а второй о киносъемке: что происходило в советской жиз-ни и что попадало на экран (в сборнике «Частные люди» трех авторов: Ивана Алексеева, Каковкина и Евгения Кожокина; М.: Российский институт стратегических исследований, 2008). К этому унылому жанру Каковкин, ясное дело, не вернется.

 

История

Юлия Андреева,Мадонна с револьвером.  Санкт-Петербург: Страта,

117 с. (Серия «100 лет Великой русской революции»)

 

Мы народ просвещенный и знаем, что между мужчинами и женщинами никакой разницы нет: при рождении каждый волен назвать себя принадлежащим к представителям одного из двух полов или даже третьего, а потом поменять ориентацию.  Человек, так не думающий, — реакционер, заслуживающий лишь презрения.  Но было время, когда с женщинами ассоциировались нежность, покорность и беззащитность. Кто же это был нежен, покорен и беззащитен? Жанна д Арк, королева Елизавета, Жорж Санд, Индира Ганди или Н. К. Крупская?  Это они-то слабый пол?  О нынешних деятельницах умолчу.  Представительницам этого пола, террористкам от Веры Засулич до Фанни Каплан, занимавшихся отстрелом губернаторов, министров, генералов и прочих врагов народа, и посвящена книга Юлии Андреевой.  В ней, не считая нескольких вводных заметок, эпилога и заключения, 32 коротких очерка.

Нынешнего читателя ничем не потрясешь: мы и не такое видали.  Поразительны не сами женщины (порой совсем юные девушки из хороших семей, только вчера из гимназии, убивавшие по убеждению и порой принимавшие смертный приговор и бессрочную каторгу как награду), а взгляды интеллигенции на эти деяния. Достаточно прочесть «Повесть о семи повешенных» Леонида Андреева.  Но он был не одинок. Глеб Успенский, певец Растеряевой улицы, «обожал Веру Фигнер до религиозного экстаза» и мечтал поменяться с ней местами.  Высокочтимый А. Ф. Кони был на стороне Засулич.  Кстати сказать, Вера Фигнер оказалась незаурядной журналисткой.  «Вот у кого нужно учиться писать!» — отзывался о ее статьях И. А. Бунин.

Андреева полагает, что именно дело Засулич (1878) определило общественный климат на следующие тридцать лет.  Но ведь общество, движимое, пусть не моралью, а хотя бы инстинктом самосохранения, могло содрогнуться от ужаса. Почему же не содрогнулось? Ответ хорошо понятен нам, пережившим советскую власть, а сейчас беспомощно наблюдающим за гибелью западной цивилизации. Во имя абстрактных ценностей отребье объявляется солью земли, очевидная глупость приравнивается к победе человеческого разума, поражение приравнивается к победе (их ведь трудно различить), а цель (всегда высокая) оправдывает средства. Подобное происходило и раньше; интеллигенция же, как нам хорошо вдолбили в голову, всегда гнилая («хлюпики»).

Террористки, убийцы. Нет им оправдания. Так не убий? Но если бы покушение на Гитлера закончилось успехом, лили бы мы нынче слезы?  Несколько раз стреляли в Сталина.  Я сожалею, что не  попали.  А вот Засулич и Фигнер не вызывают у меня энтузиазма, хотя кто знает, как бы я рассуждал 150 лет тому назад?

Знаменитейшую Марию Спиридонову приговорили к повешению, когда ей было двадцать два года.  Смертную казнь заменили бессрочной ссылкой. Керенский ее освободил. А потом был левоэсеровский мятеж, арест, амнистия, новый арест в 1937 году и расстрел в 1941-ом (в страшном Медведевском лесу). Из своих пятидесяти лет тридцать пять она провела в заключении. Есть и навязший на зубах гегелевский фарс после трагедии: в 1992 году она была посмертно реабилитирована.  Рядом с народовольцами суетился Азеф, то предавая террористов, то сотрудничая с ними: он работал на оба фронта и одинаково относился к мужчинам и женщинам.

Повесили забытую Фруму Фрумкину (о ней в книге удалось на-скрести десять неполных строк), а ведь стреляла в больших людей.  Зато именем Софьи Перовской, как и ее мужа Андрея Желябова, называли в советское время улицы.  Большевики не вешали.  Во время Бо-льшого Террора многих пламенных революционерок, давным-давно ставших своими, расстреляли за эсерскую деятельность двадцатилетней давности.  Но оставили в покое и даже прославили Веру Фигнер, а некоторых пропустили по ошибке, и они тихо-мирно дожили до старости, любуясь плодами, выросшими из их семян.

Какие-то судьбы можно было бы назвать трагикомическими, если бы не развязка. Дворянскую дочь Александру Измайлович должны были повесить, но тоже отправили на бессрочную каторгу. В отличие от многих она не сбежала в Швейцарию, а подружилась с другими террористками. Как и подруга Спиридонова, она вышла на свободу после Февраля и стала ярой противницей Красного террора!  А дальше ссылка, 1937 год и Медведевский лес. Кое-кто, вроде бабушки русской революции Е. К. Брешко-Брешковской (1844-1934), дамы решительной во всех отношениях, успел эмигрировать и умер за границей («одна из организаторов партии эсеров, яростная противница Советской власти.  Белоэмигрантка»  —«Энциклопедический словарь», 1953). Бывало и так, что пылкие юноши и девушки промахивались за пять шагов от намеченной жертвы, а почти слепая Фанни Каплан издалека попала в Ленина. Женщиной она была редкого мужества, зрение потеряла, возясь с динамитом в возрасте шестнадцати лет, считала Ленина предателем революции и при аресте настаивала, что стреляла именно она.  Версий этого дела множество.  Достоверна лишь одна: ее расстреляли без суда, «труп затолкали в бочку из-под смолы, облили бензином и сожгли у стен Кремля» (с. 105).  При сожжении присутствовал Демьян Бедный.

В приложении к книге напечатан нечаевский «Катехизис революционера».  «Бесы» — впечатляющий роман, но эта штука посильнее «Фауста» Гёте.  Запомним: «нравственно для революционера всё, что способствует торжеству революции».  Знакомо?  Главное слово — всё. 

К каждой главке подобран эпиграф.  Все они умные и правильные и оттого через сто лет после 1917 года и через восемьдесят после 1937-ого особого впечатления не производят.  Но афоризм Станислава Е. Леца привести стоит: «Французская революция показала наглядно, что проигрывают те, кто теряет голову» (с. 82).

 

Жизнь и литература

Еще раз о книге Евсея Цейтлина «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти»1 

 

Несколько месяцев тому назад издательство «Славика» (штат Индиана) выпустило английский перевод книги Евсея Цейтлина, названной им «Долгие беседы в ожидании счастливой смерти.  Из дневников этих лет» (переводчик Александр Рожавин)?. В конце помещен комментарий энциклопедического характера (составитель — Светлана Шаталова), необходимый и подготовленным читателям: имена, события, даты — эти сведения нужны не только американцам.

Публикация «Славики» позволила мне вернуться к «Долгим беседам», которые я прочел в первый раз в 2000 году, через четыре года после их первого издания. Тогда же я написал о них краткую рецензию в «Новом журнале» (№ 220).  С тех пор кое-что изменилось. Живший в Вильнюсе Цейтлин давно переехал в Америку. Я не пропустил ни одной из его более поздних книг и регулярно читаю чикагский ежемесячник «Шалом», который он превратил в первоклассное литературно-политическое обозрение. Книгу, уже тогда переведенную на литовский, тем временем перевели на немецкий, украинский и испанский языки.

В 2000 году книга произвела на меня сильнейшее впечатление, и я не удивился, прочитав в перепечатке 2016 года (Чикаго: Bagriy&Company) восхищенные отзывы из главных немецких и швейцарских газет и критиков из Литвы, России, Германии и Израиля, которые еще раньше знали ее в русском и литовском варианте.  (Дальнейшие ссылки на страницы даются мною по изданию 2016 года).

Естественно, что главное все заметили одинаково.  Поэтому сегодня я могу сместить кое-какие акценты: «Долгие беседы» давно не новинка, и «рецензия» на сочинение, ставшее едва ли не классикой, никому не нужна.  Скажу лишь, что истинная ценность любой книги познается при ее перечитывании, когда сюжет хорошо знаком и открываешь в написанном всё новые и новые грани.

Цейтлин переехал из России в Литву, чтобы, среди прочего, встретиться с последними еврейскими писателями, пережившими Катастрофу и не эмигрировавшими ни на Восток, ни на Запад. Он хотел расспросить их о давнем расцвете и недавней гибели еврейской культуры в их стране.  Переезду предшествовало его возвращение (как он назвал этот процесс) в иудаизм. Главным собеседником Цейтлина стал Йокубас Йосаде. Фамилия, как выяснилось, восходит кдревнееврейскому слову, означающему «фундамент». Предки писателя бежали из Испании и до Литвы добрались через Украину. Наречен был Йосаде Янкелем, позже стал Яковом и наконец, Йокубасом.

Как знакомы эти превращения! Сколько Моисеев и Тойб стало Михаилами и Татьянами, а сколько еврейских мам и пап назвало своих детей Игорем, Никитой и Натальей! Уйти, ассимилироваться. Так и ходили по грешной советской земле Никиты Зальцманы и Натальи Хаймович. Но если это были евреи из больших городов, то, скорее всего, уже их родители не знали никакого языка, кроме русского, а родным языком Йосаде был идиш. После войны он решил перейти на литовский, причем сделал это тиранически, топорно: дома заставил говорить по-литовски жену; сын и дочь с младенчества не слышали ни одного слова на идиш.  Сам он владел литовским хорошо, но и только.  Хотя он и добился своего и стал литовским драматургом, критиком и даже ответственным секретарем ведущего литовского литературного журнала, новая кожа не вполне приросла к нему. По-русски он говорил не без труда.  А свои пьесы отдавал редактировать литовским филологам.

Замечу в скобках, что истинное двуязычие — иллюзия.  Говорить с одинаковой легкостью на нескольких языках умеют многие. Но на вершинах творчества ни безграничной свободы (тоесть полной уверенности в себе), ни абсолютной гибкости, которая дается один раз, достичь, видимо, невозможно. Даже Набокова (вечный пример) для безопасности редактировал выросший в Америке сын. Я не знаю, кто редактировал Джозефа Конрада, но уверен, что такие люди были. И стихи писать на иностранном языке не так уже трудно. Однако нет в истории ни одного великого поэта, который бы писал на выученном языке так же, как на родном (пример тому — Рильке, хорошо сочинявший по-французски).

Пять лет ходил Цейтлин к Йосаде (в тексте его герой выступает, как й, со строчной буквы) и стал другом не только его, но и его много натерпевшейся жены, крупного эндокринолога доктора Сидерайте.  Жизнь с деспотом, даже таким, которого любишь, была столь непростой, что их восемнадцатилетняя дочь спросила: «Почему ты не разойдешься с папой? Ведь вы все время говорите на разных языках» (с. 306).  Беседы с разрешения хозяина записывались на магнитофон.

За пределами Литвы Йосаде не знают, да и там, дома, те, кто помнил его в 1995 году, сами, если и живы, наверно, забыли его.  На-путствие героя: «Умоляю вас: не надо панегириков! Пусть это просто будет рассказ о Йокубасе Йосаде, которого почти никто не знал» (с. 12).  Какой уж там панегирик!  Тихий реквием.  «В первый же день знакомства, в первый же час, едва ли не в первые пять минут он признался: — Готовлюсь к смерти.  И это, пожалуй, самое лучшее, самое серьезное из того, что я делал долгие годы» (с. 13).  К смерти он готовился лишь в одном смысле: подводил итоги.  «Любить и лелеять недуг бытия / И смерти любезной страшиться» (Боратынский). Слова эти можно было бы поставить эпиграфом к «Долгим беседам».

Напрашиваются аналогии: Эккерман и Гёте, Бозуэлл и Джонсон.  Да и близкий пример сразу приходит на ум: за Анной Ахматовой с самых молодых лет и до последнего вздоха записывали каждое слово.  Но всех их, от Эккермана до Л. К. Чуковской, неотразимо привлекала личность собеседника, масштабы которого ни у кого не вызывали сомнения, а Йосаде не Гёте.  Другая сомнительная параллель —  произведения такого рода, как «Смерть Ивана Ильича», хотя некоторые страницы (например, 242-43), будто списаны оттуда, но это происходит потому, что распад тела у всех почти одинаков. 
«Долгие беседы» не о физическом, а о многолетнем духовном распаде, о безнадежной попытке, если не полюбить, то хотя бы «возлелеять» кошмар бытия в двадцатом веке.

Йосаде родился в маленьком городке и был старшим из четырех детей.  Отец владел фабрикой, но был человеком довольно непрактичным, так что дела не всегда шли хорошо.  Тем не менее перед войной предприятие приносило доход.  Поэтому, когда в 1939 году в Литву вошли советские войска, фабрику экспроприировали, а семья подлежала высылке в Сибирь.  Но Янкель, у которого были нелегкие отношения с отцом, вырос поборником равенства и социализма.  Он собирал деньги на МОПР даже с рабочих отцовской фабрики, и заступничество человека, из политзаключенных ставшего большим начальником, спасло семью от депортации.  Самого Йосаде забрали в армию.  Он вернулся домой раненым, но живым (редчайшее, немыслимое везение: из того еврейского батальона не уцелел почти никто), но при немцах погибли все его родные, которых он, как тогда казалось, вызволил из беды, и он всю жизнь проклинал себя за вмешательство в предназначенную им судьбу: в Сибири, как он думал, они могли бы и уцелеть.  Спаслась, кроме него, лишь сестра, уехавшая в 1934 году в Палестину.

Как сказано, Цейтлин задумал проект «Устная история евреев Литвы».  Йосаде был существенной частью этой истории, и важны здесь не энциклопедические сведения, а мысли и чувства человека, родившегося в эпоху, которая умела только ломать и убивать.  Но Йосаде хотел выжить и выжил, заплатив цену, которую требовало время: отказался от самого себя и сделал самоотречение истово.  Он даже настоял на том, чтобы его литовское имя Йокубас было внесено в паспорт.  Он понимал, что награда сомнительна, но гнал от себя эту мысль.  Цейтлин, идеальный собеседник, камертон, а не интервьюер, видел его слабости, но и не думал его судить.

Йосаде ушел из еврейства.  Своему уходу он дал вполне убедительное объяснение.  Он с ранней юности был успешным журналистом, но после войны почти не осталось людей, читавших на идиш.  К тому же инстинктом долго травимого зверя он почувствовал, что готовится новый погром, и действительно, грянула эпоха безродных космополитов.  Вокруг начался кошмар не лучше прежнего.  И опять Янкеля-Йокубаса Йосаде не успели убить.  Он уцелел и, как уже говорилось, впоследствии оказался на плаву.  Его пьесы шли в театрах, его рецензий боялись, но сам он жил, мучимый мыслью, что производит однодневки (пусть теперь уже и по-литовски) и что природа обделила его талантом.  До самого конца он тешил себя надеждой, что, может быть, еще напишет шедевр, оправдание всей жизни.  Он забыл, что шедевры не рождаются по заказу.  Шекспир писал по две пьесы в год (так требовал репертуар), а Моцарт сочинял длинные оперы, потому что, чем опера длиннее, тем лучше за нее платили.  Их не терзала мысль об месте в искусстве: на подобные размышления не оставалось времени; оба были людьми занятыми и суетными.  Шедевр не состоялся, но книга, увековечившая Йосаде, обходит страну за страной. 

Подзаголовок «Долгих бесед» («Из дневников этих лет») может создать впечатление, что Цейтлин записывал беседы, а потом переносил записанное в книгу.  Трудно сказать, как работали над своими материалами Эккерман (секретарь Гёте) и прочие, но, конечно, они тщательно обрабатывали накапливавшиеся заметки (Гёте умер в 1832 году, а три части книги Эккермана публиковались в 1836-48 годах), тем более что магнитофонов у них не было. 

При фрагментарности «Бесед», в них несложно выделить две сквозные темы: страх и саморазрушение личности.  В страхе жили все (с. 103-104, 114).  Он ломал волю к сопротивлению, превращал порядочных людей в подлецов и ослеплял зрячих.  Осторожность и холуйство не спасали от гибели, но, пока человек оставался на так называемой свободе, надо было есть, пить, работать, заводить семью, растить детей и на что-то надеяться.  Всё это Йосаде сделал.  Был момент, ког-да он даже заставил себя верить в правоту ждановских рассуждений об искусстве.Когда Цейтлин встретил своего героя, перед ним сидел немощный тщеславный старик, отрицавший свое тщеславие и скорее раздираемый сомнениями, чем увидевший себя со стороны.  Компьютер составил психологический портрет Йосаде; тот остался равнодушен к результату (с. 200-201).  Цейтлин решил, что причина равнодушия — отсутствие в портрете фактора смерти, важнейшего для Йосаде в пору их знакомства.  Но, может быть, Йосаде либо не узнал себя, либо полностью согласился и не был взволнован: что могла сказать ему машина, чего он не знал сам?

«й о себе:  Посредственный драматург ,  средний автор ,  после моей смерти забудут все, что я написал .  Далее логика его рассуждений жестка: если так, если я — серость, зачем же мучения — жертвоприношение — за письменным столом?  Если так, то как же он, должно быть, нелеп в глазах окружающих — даже жены, детей.  й мучает это».  Цейтлин предлагает утешительный комментарий: «Обычный путь писателя.  Но обычен и ответ на эти сомнения: сомневайся, прислушивайся к себе, однако иди дальше.  И так — до смерти» (с. 207).

Если бы я решил снабдить этот отзыв о книге Цейтлина эпиграфом, то выбрал бы такое его высказывание: «К истории наших отношений с й.  Может быть, самое главное: я давно полюбил то, что он не сумел в себе осуществить» (с. 127).  Я боюсь, что пропустил главное.  Под пером Цейтлина еврейско-литовский писатель, умерший 12 ноября 1995 года, превратился в символ своего страшного времени.  Бурная молодость Йосаде (кто же в юности не искал любовных приключений и не был социалистом!), гибель семьи от руки литовских прислужников немецких фашистов, прорывы к читателю и зрителю (был даже фильм о нем), попытка подняться над еврейством («сбежать из еврейского края»), стать гражданином мира (эта попытка не вызвала сочувствия ни у евреев, ни у литовцев), ужас зимы 1953 года, армия доносчиков, антисемитизм (род неизлечимого недуга) — в книге обо всем этом рассказано так много, а я почти ничего не написал.  Оправданием мне может послужить высказывание Цейтлина: «Той же ночью..., проснувшись, я отчасти понимаю правоту й.  Умирая, он мысленно поднимается выше конкретных судеб.  Конечно, он знает: человека убивали из-за куска хлеба, из-за летнего платьица, из-за того, что кому-то не понравился чей-то нос...  Но й видит за всем этим даже не столкновение народов — Добра и Зла, цивилизации и природы» (с. 291-92).  И всё же я сожалею, что рассказал так мало.

В «Беседах»  судьба чудом уцелевшего еврейского писателя в Литве приняла размеры общечеловеческой трагедии.  Читатель-врач написал: «Больно читать, больно следить за тем, как автор рассказывает о себе самом.  Будто скальпелем делает разрез на собственном теле» (с. 186).  Но, как заметил Цейтлин, жанр Йосаде в литературе — исповедь («й никогда не надоедает говорить о себе», с. 182).  «...главная удача автобиографической прозы й — образ повествователя.   Теряюсь в джунглях внутреннего я ...  Загадка притягивает читателя» (с. 184).  «2 декабря 93 г. й снова признался, что очень хочет прочесть свой некролог» (с. 128).  Вот он перед нами этот некролог — целая книга, искренняя и трогательная с первой строки до последней, редкая, почти невероятная удача в современной литературе.

 

Литературоведение

 

Е. Е. Завьялова. Ф. Н. Горенштейн: поэтика поздней поры.  Монография.  Издательский дом «Астраханский университет», 2018.  179 с.  ISBN 978-5-9926-1068-036.

 

Кто бы ни писал о Фридрихе Горенштейне (1932-2002), начинает свое исследование с фразы о том, что был в совсем недалеком прошлом замечательный (выдающийся или даже великий) русский писатель, которого не читают и почти не знают.  И причина тому тоже ни для кого не секрет.  До перестройки Горенштейна не печатали (зато эксплуатировали как киносценариста: ни власти, ни славы — всё доставалось другим), а после перестройки страну захлестнул такой книжный поток, что в нем захлебнулись и самые  любознательные люди.  Стало доступным всё: и Бердяев, и Авторханов, и Шаламов, и даже Троцкий, хоть «Мы», хоть «1984», хоть «Лолита» — читай, радуйся свободе.  Не до Горенштейна было России, но и эмигрантское сообщество в Германии, где провел свои последние годы и умер Горенштейн, не спешило возложить на него лавровый венок.  Завьялова пишет во введении о неизвестности Горенштейна (абзацы укрупнены): «...указывают на бескомпромиссный характер писателя, не желавшего идти на уступки ради публикации своих текстов.  Отмечают его избирательность в общении.  Либо просто — свободолюбие и прямолинейность.  Бесспорны острота поднимаемых тем и категоричность: подчас автор ухитряется настраивать против себя одновременно космополитов и шовинистов, атеистов и верующих, правых и левых, монархистов и демократов.  Творения Ф. Н. Горенштейна излишне мрачны и натуралистичны для тех, кто сосредоточен на поддержании позитивного настроя, слишком сложны  для тех, кто предпочитает чтение-отдых, и — литературоцентричны.  Всего, что пользуется массовым спросом, — чистоты жанра, тематического канона, сюжетного схематизма, композиционной стереотипности, шаблонности приёмов и образов, серийности, наконец, — в произведениях писателя нет и в помине» (с. 4).

М. В. Кондаков добавляет свои соображения в превосходном очерке «Ключи от бездны: вместо послесловия»: «Примерно через десять лет после смерти писателя... Ф. Горенштейна начали снова издавать... Казалось бы, можно поверить в историческую справедливость.  Россия вновь обрела своего великого прозаика и драматурга.  Однако за истекшие десятилетия возникла другая проблема: мир разучился читать» (с. 164).

Книга, о которой здесь идет речь, достойна всяческих похвал.  Броню молчания вокруг Горенштейна она, разумеется, не пробьет: не щекочущая нервы биография, а скрупулезный анализ писательской техники (на фоне досконального знания всего творчества писателя);  периферийное издательство; тираж — 500 экземпляров с пояснением в скобках (первый завод — 50 экз.; сколько таких заводов понадобилось?).  Книге предшествовало множество журнальных публикаций, две из них в Москве.  Моя цель — обратить внимание на эту работу в надежде, что ее заметят, а прочитав, вспомнят о Горенштейне.

В книге пятнадцать очерков (глав): « С кошёлочкой  (1981): стилистические пласты, фольклорное начало», « Яков Каша  (1981): нарративная стратегия», « Куча  (1982): образные доминанты», « Муха у капли чая  (1982): мифопоэтическая картина мира», « Астрахань — чёрная икра   (1983): динамика пейзажей», « Искра  (1984): вещный ряд», « Улица Красных Зорь  (1985): принцип отражений», « Маленький фруктовый садик  (1987): гоголевская традиция», « Чок-Чок  (1987): проблема жанровой доминанты», « Последнее лето на Волге  (1998): структурная организация текста», « Притча о богатом юноше  (1988): своеобразие художественного пространства», « Летит себе аэроплан  (1994): феномен киноромана» и « На крестцах  (1997): особенности драматической хроники».  За главами следует короткое заключение.  К исследованию приложена обширная библиография.

Свой очерк И. В. Кондаков назвал: «Ключи от бездны».  Действительно, Завьялова подобрала ключ к каждому из разобранных ею произведений, и действительно, мир Горенштейна — это бездна.  Но не следует думать, будто эти ключи исключают друг друга, что если в рассказе «С кошёлкой»  прослеживается фольклорное начало, то оно только там и есть.  Когда речь идет о понятии, которое Завьялова называет нарративной стратегией, мы принимаем за данное, что таковая разумеется, присутствует всюду.  Апофеоз творчества Горенштейна — «На крестцах», и в этой гигантской хронике есть всё: образные и жанровые доминанты, фольклорное начало и своеобразие художественного пространства.  В специальном приложении Завьялова рассмотрела источники хроники.  Поразительно, как много Горенштейн изучил, понял и освоил.  Его сочинения трудно читать; не легче их было и писать.  Но осилил же мир «Моби Дика» (даже в студенческие программы он входит) и «Улисса».  Замятин и Платонов тоже не авторы для трамвайного чтения.

Вернутся ли люди к книге (пусть с экрана) и оценят ли, наконец, Горенштейна, нам знать не дано.  Мелвилл, автор «Моби Дика», умер почти безвестным.  У Ван Гога при жизни купили одну картину (да и ту купил брат).  Баха забыли назавтра после похорон.  Трудно рассчитывать на справедливость истории, но иначе как жить?  Каждое исследование о Горенштейне приближает час его возвращения.  Поэтому нельзя не приветствовать скрупулезную, высоко профессиональную работу Завьяловой.

 






1Yevsey Tseytlin, Long Conversations in Anticipation of a Joyous Death.  Translated by Alexander Rojavin.  Bloomington,  Indiana, 2018.  206 pp.

 



К списку номеров журнала «МОСТЫ» | К содержанию номера