Перелом
Мы все – под маминым крылом,
все у неё лежим под боком,
нам ни к чему ходить под богом,
когда открытый перелом
у материнского крыла,
где кровь струится, как из крана.
Для нас раскрывшаяся рана
всех нас по-птичьи собрала,
чтоб тёплой кровью обогреть
птенцов бескрылых, криворотых,
чтоб нам застнынуть не в сиротах –
чтоб нам под богом умереть.
Время Z
а о сы не дули в ус, что вокруг зима,
и жалили в уши, точно упрямый зуммер.
на рифму наткнувшись, ночью декабрь умер,
а я, не очнувшись утром, умру сама.
а мне в декабре лежать бы и не жужжать,
глядеть в потолок сквозь веки,
плевать на время,
невечной осой навеки застрять в варенье:
не то чтоб откинуть лапки –
скорей, разжать.
а утро зимой такое, что лучше сны
про дующих в уши ос (это тест на трезвость).
а мне бы у шубы слой на спине надрезать
и между селёдкой спрятаться до весны.
а в ночь на январь вокруг ни одной осы –
повсюду слова, не лезет никто за словом.
отклеился ус от деда мороза – снова
кругом бла-бла-бла.
лишь где-то
тихонько:
zzzzz…
Сто ночей без весны
Однажды проснёшься в берлоге медвежьей:
в сугробах подтаявших – варево льда,
а дальше – сплошное, как сон, побережье
и смотрит в тебя неживая вода.
И станет так страшно и невыносимо,
и сердце, как зеркальце, – бах со стола,
когда осознаешь: ты первую зиму –
младенца трёхмесячного – заспала.
«А был ли младенец? И твой ли ребёнок?» –
запутает память на время без сна,
и выпорхнет сердце легко и влюблённо,
как будто настала не смерть, а весна.
И сердце запросит уехать на море,
к чужим берегам, в голубые края,
в Коктебель какой-нибудь, где б карамболем
я жизни обыграла и выбила я
и время, и солнце, и голос, и даже
задумала здесь же, забыть навсегда
невнятный, как сон этот многоэтажный,
свой угол медвежий из быта и льда.
И будто задышит весна занавеской,
и дёрнется нерв окончанием бед...
Но грубо,
фальшиво,
не смазанно,
резко
застонут над рельсами
чайки в ответ.
Вечное расставание
Увязаны узы в узлы – нелегко разорвать их.
Подальше от родины виден лишь край, но не свет.
(...а мама
сидит на краю однобокой кровати,
в узлах вся и в родинках – признаках маминых лет)
Присядь на дорожку. Порошею и сединою
присыпало этот незамкнуто-суженный круг,
с его кольцевой, но разомкнутой жизнью длиною.
(...а жилы –
как рельсы и шпалы натруженных рук)
Земля остывает –
под коркою кровь стынет тоже.
Останься, пока ведь не так ещё плохи дела.
Ведь мать замерзает под тонкою простынью кожи,
в бесчисленных складках скрывающей крошки тепла;
ведь ты не успеешь уехать – как сразу накатит,
останется волосы рвать, что разорвана нить,
и, вперившись в эти пигментные пятна на карте,
винить,
и искать оправданье,
и снова винить...
И, родинки,
складки
и пятна
на карте теряя,
ты молча ей скажешь,
об этом глазами моля:
«Ну что ты... Не плачь! Ну куда я... Куда от тебя я!»
(Ну что ж ты не плачешь? Ну где ты, родная моя?)
Твои инфинитивы
Янису Грантсу
Гундосым утром, что заложено до гланд
бензином, смогом, аммиаком подворотен,
глотать безвкусие разжёванных баланд
тюрьмы района; в не отхарканной мокроте
топить накопленный осадок папирос-
ных труб, торчащих из заводов, чтобы снова
курить убойный самосад недачных роз
ветров челябинских, не помнящих лесного --
иного – запаха; ловить п т е н я ч ь и м ртом
(ещё не клювом) ожиданье кислорода...
Не распознав его сначала, но потом,
поняв, что тут и начинается свобода,
гадать по линиям трамвайным, до чего
и до кого тебе сегодня докатиться,
с кем навсегда тебе остаться с ночевой
с правами птичьими, прикормленным, как птица,
чтоб с тем, с которым был вчера ты не знаком,
делить дорогу до спасенья, путь до чуда
и время пробовать шершавым языком
(уже не словом) и, обжегшись, дуть отсюда.
По тыдымской земле
Александру Петрушкину
Тыдым-тыдым, тыдым-тыдым –
всё едет твой электропоезд.
А ты – живи, не жди беды
и крепкой стой в земле по пояс.
Какой компот! Когда компост
не смерть травы – копай, копайся.
а позовёт тебя погост –
повремени, не отзывайся.
Из кочанов цветных капуст
пускай растут пучки соцветий.
Твой огород – как ты – не пуст,
пока ты тут, на этом свете.
Ты жни плоды и в хлам и в дым,
ведь все пути – до огорода
Туды-сюды – Тыдым, Тыдым…
Да и за ним – одна дорога.
Последний лёд
утро ноября – чтобы первый лёд
первым из ребят разбивать на лужах.
низко пролетающий
учебный самолёт –
как напоминание: бывает хуже.
солнце – чтобы помнили про эЛ,
эЛ – чтобы начать говорить о главном,
если беспилотник пролетел...
но всё, что успел ты, –
ударить по кромке,
и слов твоих не дождалась на уроке
любовь твоя,
солнце твоё
МарьИванна:
«я больше не буду опаздывать.
правда!»
Игра на узнавание
– Стоит отец, невнятных лет,
в пальто из драпа…
– Возможно, чей-нибудь он дед,
не только папа?
– А может, дедом не успел,
а папой только…
– Не угадал. Не разглядел…
–Давай постой-ка
ещё чуть-чуть, не уходи –
куда спешить-то!
Там пара пуговиц, гляди,
едва пришита…
– Вдовец?
– А может быть, женат
он не был вовсе.
В глазах потухших – рыжина,
на веках – просинь…
– Серьёзно болен. Так и есть?
– Не догадался.
– Да кто же он? Зачем он здесь?
На кой мне сдался!
За что мне этот дед в пальто!
Возня одна лишь...
– Иди, беги давай, а то
и впрямь узнаешь.
Високосная весна
Ушёл. Минуспервого марта. Которого не было
три года. Как день тот настал, так тебя – перестало…
И, что бы ни сделала я, до фантомного белого
неполного недолиста так и не долистала.
Искала то чёрную метку, то красную линию,
обводку кружочком, вопрос или точку – нигде
намёка на голые ветки, к февральскому инею
раздетые (это примета ли? быть ли беде?);
на то, что увижу так много тобою невидимых,
как вором, распахнутых настежь, расхристанных лиц
и губ, отмолившихся богу (он словно обидел их),
и мокрых, слипающихся в минус 30 ресниц;
на то, что запомню: лежал ты недвижимым телом, и
тогда показалось мне, что не отбрасывал тень,
а серый твой нос щекотало снежинками белыми,
но ты не смеялся (никто не смеялся в тот день);
на то, что тебя я, татарским ли, русским ли саваном
покрытого наспех, пока твой намёк не найду,
не то чтоб забуду едва ли, но буду я заново
всё это прокручивать
в каждом
четвёртом
году.
Частица
Пока неявная трава —
не то трава, не то не то,
что ею кажется сперва,
но превращается в ничто,
растёт, случайная, и — вне
всего, что кажется водой, —
вплетает, сорванная, в не-
прозрачный воздух золотой
свой голос, чтобы ясным сном
сопеть, шуршать несмелым ртом, —
не то, чтоб всё, но в основном
совсем не то.
И не о том.
Речь
То светом затаится в уголке
(помолимся ему, пока невидно),
то телом взгромоздится на полке
и моется – распутно так, бесстыдно,
смывая слой за слоем и слои
бросая в печь, неистово разжарясь,
перемывает косточки свои
до самых первых смыслов обнажаясь.
И – чистая, раздетая – молчит
и тихо в уголке мироточит.
***
что без смысла из-за скуки
ты долдонишь (кв)а да (кр)я,
перелистывая звуки
откидного букваря,
переваривая даты
в селезнёво-жабий суп,
ожидая, что когда-то
всё в анналы занесут.
что ж тебе никак неймется
ни в пургу, ни по весне –
пересвечиваешь солнце,
перехрустывая снег,
пересвистывая ветер
и укладываясь в стих
не единственной на свете
трансформацией других.
ДождьПротивСлов
художник не рисует, а пишет
корабль не плывёт, а идёт
а дождь идёт по крыше
и слышит
как всё наоборот
живут на чердаке между снами
художник старый кот и куда
поставить запятую не знает
никто и никогда
и вот плывёт по небу кораблик
размытой акварелью
и вот
рисуют чьи-то вечные грабли
небесный волноход
а с ним и волношум с волноплеском
и всё бы ничего если б не
писалась эта странная фреска
словами на волне.
Условные сантименты
Условимся: пока мне жаль любого
прохожего, пропащего, рябого,
хромого, атеиста, дурака,
и пьяницу, и гопницу; пока
не злит меня присевшая на ухо
соседка – сумасшедшая старуха,
что воет по-собачьи по ночам,
и ездит по ушам потом врачам,
мол, это не она; пока я верю,
как врач больному, как природа зверю,
как мать ребёнку, как наоборот;
пока бросаю камень в огород
лишь с тем одним, чтоб выложить беседку
и вызволить безумную соседку
из лап её врача на чай, на час,
на чачу, сальсу, на собачий вальс;
пока меня, упитую стихами,
так умиляет вид и трепыханье
то стрекозы, то «божьего жучка»
(как говорит ребенок мой); пока
мне не претит нечистая работа –
то отрезвить, то вылечить кого-то,
то научить (я вечно всех учу);
пока лениво, через не хочу
сама себя на пытки посылаю:
ползи, змея, беги, собака злая,
опять чужую шкуру примеряй, –
я не живу и будто бы не я.
***
маленький всё ждёт кого-то
свет включает в коридоре
не предчувствуя как будто
ни печали и ни горя
просыпается на утро
из-под пятницы в субботу
и дежурит в коридоре
ни одетый ни обутый
двери хлопают в подъезде
мальчик хлопает глазами
ничего понимая
он скучает по кому-то
и чужими голосами
что-то стелется под дверью
а малец стоит на месте
я не верю
Каракатица
не успеешь от спячки очухаться,
как в тебе уже чавкает стих,
это слов твоих слабые щупальца
тянет в пропасть карманов своих
речь дурная, молллюскообразная,
не слезающая с языка.
и молчишь ты, преступно согласная,
и глядишь, безучастная, как
перед страхом могильного морока,
где обратно уже не соврёшь,
выпускает чернильное облако
каракатица-ложь.
Гул
А.П.
Пока один, скальпидив гул, оставив голым
начальный смысл, плодит конечное – другой
тыдым отечества взахлёб глотает горлом
грача, зависшего над речью. Но слегой,
через канаву перекинутой тем богом,
который в общем-то и дым, и эта речь,
и этот грач, и этот гул через дорогу,
спасённый, падает над ними. Будто с плеч
не голова летит на дно, а головёшка,
чтобы, дотлев и возродившись в новый гул,
где коньячок на посошок и на дорожку,
уснуть не речью, а грачом в своём снегу.
Обострение
грусть скрипит челюстями,
что калитка в саду,
и в грудине частями
отмирает весна,
и луна косоглаза
и бледна, как в бреду,
и к словам косноязым
прилипает десна.
словно язвы по телу,
по весне фонари –
то горят среди бела,
то чернеют в ночи,
и от слов криворусских
на губах – снегири,
а в душе – трясогузки
и грачи.