АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Антон Ермаков

Жизнь тапера

 


                                                     Анастасии Антипиной


I
И лес, и лес, и лес, плывущий за окном. Солнце - тяжелое и огромное над холодной землей. Такое великое, такое - белое. Такое вечное. Весь мир - как бесконечность. Нет предела расстоянию, нет исхода душе. Нет настоящего. Нет прошедшего. 
Нет станции назначения в страшном пути и одиноком. Но почему здесь тесно, как в аду? И пусто, как в заброшенном доме, в котором жизни не осталось? Чья эта воля, все знающая и всем на свете движущая? В горсти - все линии ладони сошлись. Все сошлось. И разминулось, вдруг, на земле. Потерялось. Не нашлось. И никогда не встретится. Никогда.
Но снится ангел с вечерними огромными глазами, ангел-хранитель - единое целое мое и неотступное. Снится сквозь лес, и сквозь солнце, сквозь ады дней, сквозь память, исколотую чумным доктором, на рассвете уходившим; снится ангел мне, все на свете минуя в полете своем терпеливом. Огонь мой и свет. И счастье невесомое.
II
И если был лес, то был он для них вдвоем. И всякая рыба плескалась для них вдвоем. И солнце светило для них вдвоем. Весь мир существовал и земля крутилась для них вдвоем. И топили печь они ночами. И сидели у огня, две спины, две неподвижности. Две жизни - равных и драгоценных. И так было всегда.
III
Что же виделось ему каждый день, утром начиная и сном заканчивая? Вечное ее пианино осенью глубокой. И спина. И рыжие волосы, как водопады листьев. И руки - вздымающиеся, рождающие звуки, - белые, теплые. Виделось совершенное таинство счастья в венецианской ночи; сплетение тел. Сплетение душ. Частое дыхание и запах губ ее с припущенными уголками, когда она, засыпающая в счастье, не печалилась ни о чем. И это было всего дороже. Будто в ночном пути по реке, плыли они в неизвестность. Таинственные любовники. И вечные любимые.


IV
И если бывает такая любовь, то она вся для него родилась в клавишах рояля, в этих черно-белых вестниках гармонии и совершенства. Сквозь какой-то гул и мартовский воздух, блуждающий вечерами, напоенный водой, медлительный и плотный, сквозь вечера с бесцельными импровизациями, с уроками, опустошающими душу, под самой крышей - снился сон...
Будто маленький дом высоко в горах, где летом - зной перед обедом, а зимою - снег и облака, до которых достать рукой; будто ранним утром, когда первый луч солнца только-только крадется по стене, когда она, спящая, всем рельефом голой спины трепетала для поцелуя, ранним утром - смотрел он на нее, не спавший, сквозь решетку пюпитра. Будто - все в мире сложилось для них, и все как-то обозначилось. 
Разве был он несчастен в моменты пробуждения? О, нет. Он знал, что в его жизнь пришла любовь. Разве этого мало?
Но лучший сон и всегдашний - сон о вечерних глазах с отраженными в них свечами, когда вечер наплывал незаметно, и окна затворялись, и все, что наполняло комнату, аккордами вознеслось на чердак, на самую верхотуру любви! 
В тот день он полюбил Скрябина.
V
Вот он, запах этот перед грозой; мгновенно ударивший в ноздри воздух, полный листвы, как в саду, в сумерки, рассвет опережая, воспаряет что-то мгновенно влажное, темное, томительное. Будто волосы - только из-под ливня, будто лицо ее - испуганное, красивое. Платье - в дождь брошенное, белое в темном саду, в грозовых чащах мелькнувшее фигурой ее, несомое к дому ветром и вальсом в аплодисментах листьев; скинутое потом - без разбору, обнажившее плечи, холодные с улицы. 
Воздух... Будто, осознаешь чистоту и мрак под этим небом. Она, вбегающая в дом, босая, растрепанная, дрожащая - в отсветах молнии. В вечерних глазах - молниеносное "да". Чистое - я. Ныряет в рубашку мужскую с порванным рукавом. И ткань наполнена мгновенно - запахом. Аллегро сердца. Мгновенно. И мир содрогнулся, вдруг. Сад содрогнулся. Гроза. И день лета - темнейший, как ночью однажды бывает, в час смерти. В час тайны. В единственный миг величайшей свободы. Так перед исходом смотрят на ангела. Так стекленеет мир. Так замирает сад - без звука, без грома. Одна сплошная тишина. Так засыпают двое. Так иногда осознается любовь.
VI
- Любимая, еще один день, прожитый без тебя. Ты спрашиваешь, чем я занимался? Утром я встал рано. Летом встают рано, не так ли? Молочник опять дребезжал под окном. Знаешь, утром всегда такое затишье. И тополя во дворе сами не понимают, для чего им листья. Молчат по утрам. Тополя созданы для грозы, милая. Потом я занимался. Карандаш совсем источился без тебя. Стал таким жалким огрызком. Дома совсем пусто. Каждая вещица ждет: вот, появишься ты, и начнется тут генеральная. Начнется жизнь. 
Ты мне вовсе не снишься. Никогда. Странно. Ведь о ком думают, те и снятся. А думаю я постоянно. И о ком бы ты думала? О тебе, мой ангел. Где ты? Что ты делаешь? Как там твой распорядок? Целую твои руки! Целую всю, мою милую! И две родинки. До завтра! Спокойных снов, дорогая.
Завтра я вновь сяду писать тебе, как всегда - после обеда. Ночью думаю. Утром думаю. А пишу после обеда. Мой ангел. Спи сладко. Целую твои грудки на ночь. И ноги твои. Твой.
VII
Какие чистые небеса. Как ее сердце. И листья рябин порыжели. Господи, сохрани этот день. И вечное ее пианино.
VIII
Да разве она не любила его? Будто маятник, из стороны в сторону качающийся, не знающий покоя нулевой точки. Бросало ее в мысли и в расстояния, такие непреодолимые, обремененные годами неясной дороги - посреди ночного леса и дневных полей. Посреди печали какой-то, скрытой глубоко в сердце, и радости материнства - той, возможно единственной радости, которая наполняет всю жизнь, выйдя однажды из чрева.
Всею готовностью к любви, всею душой своей, хрупкой и беззащитной, но и характером сильным, помещенным в тело самое нежное на земле, металась она между долгом и чувством, избрав в сердце своем одно, и в жизни своей иное, которому не могла изменить. И в этом была ее чистота. И ее трагедия.
XIX
И поля, и поля... Поезд, раскачиваясь, идет сквозь ночь. Вдали - зарницы над селами, над памятью, над землей, что глазом окинуть можно. Что-то мерещится во тьме ночи, будто пленка оборвалась, и отпечаталось на сетчатке - "как ты там"... 
Я пью кофе - в полутемном вагоне - среди ног, среди снов, в воздухе потном, пропитанном. Пьяница выходит курить. Проводница, молоденькая стажерка, дремлет в купе. За окном - тьма. 
Эта сила, непреодолимая, стучащая колесами, несущаяся во тьме, дребезжащая на стыках рельс... Сила! И ты - маленький комок жизни, такой жалкий, такой мелкий. Ничтожный в упорядоченном железном хаосе! 
И длится ночь бесконечно. И кто-то не спит. Но забудешься, вдруг. И приснится чудо. Будто свершилось все, чем жил, о чем мечтал. Приснится, вся рыжая, осень. Полная любви. Приснится твой ресторан, эти клавиши, по которым пройден путь в километры. Приснится все прошлое, что есть настоящее. Все на свете приснится...
И голос во тьме: "Дружочек, все образуется." Такой старушичий, теплый голос... 
Не просыпайся, пока счастлив! Сохрани. Сбереги эти минуты. Спи.
X
Он любил поезда. Чувство охватывало его, когда поезд только-только показывался вдали, что вот оно - приближение. Что-то приближается к тебе, что-то важное, которое больше не повторится. Что выйдет из поезда рыжая, в синей куртке, кинется на шею тебе. И слезы. И - руки. И вот они, близкие глаза ангела. И исчезнете вы в огромном городе - две фигурки, ничего не значащие для мира, но драгоценные сами себе. И зимой, и летом, и весною даже. 
А провожать? А разлучаться? Нет. Это легче переносить зимой. Чтобы замело, занесло всю утрату. До конца. До трех сантиметров снега над самой высшей точкою.
XI
Разлука переносится легче зимой. И расставаться на вокзале легче зимой, когда снег идет, и крыш не видно за ним. Летом в парках много пар, смотря на которые, сознаешь всю тяжесть одиночества. Одиночество... Этакий проверяльщик прочности твоего панциря. Да и память не решето. 
Когда память сталкивается с действительностью, она обнаруживает свою неспособность умереть. И тем более - независимость ни от времени, ни от расстояния. В этой черепной коробке, пока сапогом не вышибли, сохранилось все. 
Память - это разница между клавишами, покрытыми пылью, и теплыми еще - от пальцев. Это - знание того, что было не сном. Но как грустны те этажерки в голове, где рукописи - рыдавшие, живые, трепетные - стали нынче немыми. Самое грустное и невыносимое - пыль и паутина на местах счастья.
"Мы здесь были". Были. И мы не вернемся сюда.
XII
Однажды он потерял ее. Жизнь длиною в весну кончилась ранним утром, в четыре часа. Это был май... Или середина лета уже. Или вот так: это был август. Да, август. Миновали дни, и память обесценила все, что случалось без нее - дела, уроки, всю повседневность существования. Душа сохранила - счастье и боль. 
Там, почти на исходе отношений, будто в глубокой ночи, исчезали - один за другим - слова, голоса, письма; становились тише звуки, пока вовсе не замолчали. 
Но бывает ли так, что стирается след, по которому возвращаешься к своему драгоценному времени жизни? Бывает ли так, что любовь покидает твой дом, словно призрак, обретший свободу, словно платье, унесенное сквозняком, словно птица, израненная и певчая, которой воли не нужно было? Бывает ли так страшно, тяжело, бесцельно - без человека? Одному в своей потере. И ей одной в ее потере. Два сердца, соединенные крепкой пряжей кроваво-красной, оттолкнулись, задрожали в диссонансе. Два полюса умерли. Два весла брошены в разные реки. 
Часы в темноте в грозовом городе, будто навечно заведенные, время отмеряли, делили ночь на равные горькие пласты. Единственно живое, что осталось с ним. Что-то черное, чернее ночи, наваливалось на грудь, давило, впивалось когтями в лицо. И крылья насекомого стрекотали - тяжелые, невидимые. В ночи ли все это случилось? Или в аду?
XIII
Так фея шумит крыльями. Ты слышишь? 
Вот он, лик ее. Темной ночью - золотой. Золотой лик. Она наклоняется и выпивает дыхание. Выпивает жизнь. И лицо ее - лицо той, первой. И крылья ее - из меди. И голос ее - гром. И глаза ее - глаза стрекозы. А одежда вся в рубинах и кровью она упивается. Болью упивается. И имя ей - день. И имя ей - ночь. И вся благоуханная. Фея глубокой ночи и долгого дня бесплодного. И молодая она. И старая. И красивая. И уродливая. В венце из страданий является она. Стрекозою кружит над лбом.
Вот она - старуха с клюкой. Искоса смотрит. И все знает.
XIV
Я здесь был. 
В винном воздухе ресторана, в полумраке, в квадрате жизни я скитался отчужденным привидением - без исхода, без провожатого. Я наполнял мыслями ад пустоты, я населял фантомами чердак, ставший моим приютом, - весьма теплый чердак над Рестораном. Я искал глубоко в сердце своем дно, где поселилась боль, где жила она долгие годы, как паразит - незаметный, скользкий, немой. Я искал это дно и не находил. Я возненавидел свое сердце - за глубину, за все, чем оно билось, за его слепую доверчивость. Я не мог с ним договориться. Ни подкупить, ни убить. Вскоре я стал его рабом. Я брел по улицам - без взгляда, без цели - брел, чтобы напоить себя воздухом, шумом, гвалтом, чтобы заглушить его голос, это надоедливое тук-тук. Я хотел, чтобы сердце умолкло, заткнулось, забилось в угол. Да, я хотел этого.
Я собирал крошки любви со стола - в горсть, и кормился ими, как нищий, на потеху столоначальникам. Голод преследовал меня. Я с жадностью клевал эти крохи и не мог насытиться. О да! Любовь. Каждый вечер, за роялем, я наблюдал все эти пиджаки и платья, кружащиеся в танце. Подъезжали автомобили и увозили их в тайные комнаты, в отели, в придорожные таверны, где койки прогнулись за годы. А по утрам номера пустели и охали горничные. 
Любовь. Так бутылку допивают и разбивают. И режут друг друга в подворотнях. Так молния полоснет, вдруг, от темени - вдоль тела всего - и уйдет в землю. Так разбиваются самые смелые, как птица в полете умирает зимой ледяною, парализованная стужей. 
Я видел всех выпивох этого мира, всю горечь этого мира, все слезы. Потому что все они одинаковы. Я видел небо, алое такое, искромсанное вершинами зданий; усеченный горизонт. И тогда я плакал, будто ребенок, впервые осознавший свою родину в небе и надрывную разлуку с ним; будто заключенный - в колодце карцера, где алое небо величиной со спичечный коробок. Я плакал от музыки. Трепетал от гармонии. Я парил иногда.
За окном дождь. О да! Он всегда изгонял зевак с улиц и мир возвращался к первоначальной пустоте. Только полумрак. Только зелень листвы рукоплещет. И низкое небо. Я любил мир таким - однообразно-величественным в дожде. Безлюдным. Живым. Лежа в постели долгими ночами, я слушал дождь. Я слушал эту надрывную стирку воздуха. И засыпал под утро - без сновидений. Будто в лодке, укачивало меня. Жизнь прекращалась. Я уплывал.
_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __
Сегодня я покину Ресторан. Я заберусь на чердак по крутой лестнице, чьи неверные ступеньки поскрипывают, каждая на свой лад. Я распотрошу мешок с бумагами (письма, ноты, платежки) и что-то сожгу. Я выкурю трубку в ожидании прихода парня из ателье. Он принесет вычищенный, отутюженный мой пиджак. Пиджак - как новый. Совсем - как новый. Я буду сосредоточен и спокоен. Громыхнет и задушит на миг все звуки. 
Наутро, с первым лучом солнца, уйду я из этого города. В четыре утра туманно. Безмолвно. И дорога - будто на десять шагов. И еще - на десять. И еще…
Я вернусь сюда через годы. Или не вернусь. Или не сюда. Но я знаю одно - путь еще не закончен. Пусть же он длится по замыслу неба. Того неба, которое раскрывается надо мной бесконечным куполом, полным любви.
2015

К списку номеров журнала «НОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬ» | К содержанию номера