АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Иса Айтукаев

Сублимация

Душан

 

Отдохнув пару дней на пляже Красного моря после тяжёлого перелёта, мы поинтересовались на reception, как обстоят дела с экскурсиями.

Что на пирамиды поедем обязательно — решили ещё дома, когда запланировали лететь в Египет: жена со школьных лет мечтала увидеть это «чудо света». Она выбрала маршрут практически без моего участия и сама определилась с датами. А я без особой надежды, что она согласится, предложил:

— Может, махнём в Израиль? Мёртвое море, Иерусалим...

Нас предупредили, что поездка будет утомительной, но моё желание побывать на земле, по которой ходили царь Давид, Соломон, Иисус Христос, Салах ад-Дин, Ричард Львиное Сердце... в стране, о которой я прочитал десятки книг и где мне заочно знаком каждый километр... это желание оказалось сильнее всех опасений.

От Хургады до Табы, пограничного с Израилем египетского города, лететь около часа. И в первый на нашем пути израильский город Эйлат мы приехали в четвёртом часу утра.

Здешние формальности пересечения границы нам, побывавшим во многих странах мира, показались просто кошмаром. Осталось такое впечатление, что потомки Моисея нарочно демонстрируют гостям, какие мытарства испытали их никем не принимаемые предки в своих сорокалетних скитаниях. Так и хотелось ухмыльнуться каждому из десятков пограничников: «Э, ребята, мы-то заплатили пошлину, чтобы посетить вашу страну. Нам куска хлеба не надо, нам зрелище подавай!»

После изнурительного двухчасового таможенного досмотра мы — еле живые — добрались до своего автобуса и почти сразу начали засыпать. Поэтому, когда нам представили гида по Израилю, никто в ответ даже слова не сказал.

— Меня зовут Душан,— сквозь дремоту услышал я спокойный мужской голос.— Я понимаю, вы не спали ночь, и я не прошу и тем более не требую, чтобы вы слушали меня внимательно. Но я буду непрерывно говорить и рассказывать всё, что я знаю об Израиле и о тех местах, где мы побываем. Вы, возможно, многое забудете из того, что я вам расскажу, но меня вы не забудете наверняка!

«Ого,— подумал я,— ничего себе заявки». С трудом открыв один глаз, я посмотрел на стоявшего рядом с водителем мужчину. Сразу было видно, что ему лет под семьдесят, хотя он и выглядел моложаво, я бы даже сказал — молодецки. От всех его движений, от жестикуляции и улыбки, от голоса веяло какой-то лёгкостью. Несмотря на то, что мой мозг уже абсолютно ничего не воспринимал, а этот голос скорее убаюкивал, нежели будоражил, я не захотел больше закрывать глаза и уставился на него. Одет он был даже слишком простецки: тёмно-серая футболка, чёрные брюки и зеленоватая панама. Складывалось впечатление, что он их не снимал уже несколько дней, но это не отталкивало, а даже, наоборот, притягивало, как будто этим он давал понять, что он тут дома, а мы — внезапно заглянувшие к нему гости.

— Имя моё Душан — производное от «душа». Я серб, и у нас много подобных имён. Вы, наверное, их слышали: Златан, Драган, Милан, Слободан и так далее,— с добродушной улыбкой, как будто он разговаривает с маленькими детьми, продолжал гид, чуть наклонив голову.

Через некоторое время, покинув кресло, чтобы окончательно прогнать сон и размять затёкшие ноги, я оглядел салон автобуса и приятно удивился: никто не спал. Хмурые и злые ещё полчаса назад лица как-то по-детски сияли. Туристы во все глаза смотрели на гида, и каждый подмигивал ему, будто он общался только с ним.

Душан рассказывал об искренне любимом Израиле, о войне, вынудившей его двадцать лет назад покинуть дорогую Сербию, о своей семье... Мы заслушались и не заметили, как забелел день. К Мёртвому морю приехали на рассвете. Нам объявили, что у нас есть час на купание, потом завтрак — и дальше отправляемся в Иерусалим.

Солнце, как огненный шар, медленно поднималось, отражаясь на воде сотнями всполохов, и казалось, что море вот-вот загорится. А тёмные песчаные горы вмиг приобрели густо-красный оттенок.

«Красное море — не оттого, что там водоросли красные,— мелькнуло у меня в голове,— а из-за того, что горы красные. Прямо как Красноярск — Красный Яр».

...Едва расселись по креслам после приятных солёно-солнечных ванн и лёгкого завтрака в придорожном кафе, почти вся группа мгновенно засопела, чему не стал противиться даже наш добрый весёлый Душан.

Я невольно пожалел нашего водителя, он ведь тоже, скорее всего, ночь провёл не в постели. Обычно в таких поездках всегда имеется напарник, но Душан рассказал, что наш водитель — потомственный проводник. Его предки — бедуины — служили в этих краях проводниками караванов, и тот может без устали, сутки напролёт, находиться за рулём.

Сколько я ни сопротивлялся — не хотелось ничего пропустить,— но и у меня веки налились свинцом, и голова стала падать на плечо...

Проснулся я, когда объявили, что скоро Иерусалим, и по всему салону началось лёгкое шуршание. Но особого шума не было: никто не шебаршил, как обычно, ручной кладью. Все, затаив дыхание, слушали увлекательные истории о древнем городе. Было заметно, что каждый живёт своими впечатлениями от этих историй и, уставившись на серую полоску дороги между бело-голубым небом и тёмно-жёлтой землёй, с вожделением ждёт свой город, свой Иерусалим.

Через несколько километров Святой город открылся перед нами!

Древнейший город мира, город трёх мировых религий, где прекрасно уживаются христиане, иудеи и мусульмане. Сюда приезжают евреи всего мира почтить гробницу Давида, мусульмане — посетить мечеть Омара и скалу, с которой Мухаммед вознёсся в небо, христиане — поклониться Гробу Господню. И ещё утверждают, что здесь находится место погребения первого человека — Адама.

Душан начал экскурсию с Елеонской горы, или горы Маслин, как ещё её называют, откуда Иисус на белой ослице въезжал в город. Гид делал акцент на религиозном характере легендарных событий, а меня всегда интересует исторический аспект, вплоть до мелочей. Например, почему Иисус въехал в Иерусалим на белой ослице? Ведь триумфальные шествия обычно совершали на белых конях. Почему люди, встречавшие Иисуса торжественно, подстилали под ноги ослицы цветы и ветви, радовались ему как Мессии, потом хором требовали его казни? Где брали корм для ослов и лошадей те же крестоносцы или воины армии Саладина, когда во все времена тут кругом были одни песчаные горы и практически ничего не растёт? Почему Ричард Львиное Сердце, осадив город, не стал его штурмовать? Как случилось после смерти мудрого царя Соломона, который царствовал сорок лет, что богатейшее и сильное государство Израиль распалось на две части?

Между тем наша группа приблизилась к Гефсиманскому саду. За металлической оградой — восемь маслин с каменными стволами, остатки некогда большого оливкового сада.

Далее — путь на Голгофу. Если бы не Душан, который продолжал захватывающий рассказ и вместе с тем следил, чтобы никто из нас не потерялся, я бы подумал, что нас ведут по грязному восточному базару. Крестный путь, или Путь скорби, или третье, приятное для нашего слуха название — Виа Долороза, я бы назвал «Проходом через строй». Помните у Тараса Шевченко? Со всех сторон, на каждом метре — торговые лавки, мусор, грязь, старые, с облупленной краской окна, ветхие, обшарпанные двери, перекошенные ржавые ворота. Наверное, единственное, что сохранилось на этом пути за две тысячи лет,— эти магазинчики, склады и подсобки торгашей. Воистину прав Экклезиаст: «Что было, то и теперь есть, что будет, то уже было».

Как только мы вырвались из этого коридора, сразу очутились во дворе, где народу было... ну если не весь мир, то представители всех стран — это точно. Ну, я понимаю — христиане, евреи, мусульмане тоже, но что у храма Гроба Господня делают японцы?

Душан улыбнулся:

— Ты ведь тоже не христианин, но хочешь попасть ко Гробу Иисуса!

— Э, Душан, у меня-то хоть есть причина, я же Иса, то есть по-русски — Иисус.

— А почему у тебя еврейское имя?

— Нет, это древнее чеченское имя, переводится «небесная душа».

— О,— рассмеялся Душан,— так мы с тобой тёзки?

Пока Душан где-то уточнял график очерёдности, я с любопытством стал рассматривать храм. Два входа, но один почему-то заложен. Карнизы над входом и стены — в убогом состоянии, всюду чернота — наверное, лет пятьдесят никто не чистил, каменная кладка кое-где осыпалась...

Любопытный факт: возвёл его Константин Великий, он же объявил христианство государственной религией Римской империи, а сам до самой смерти оставался язычником, хотя церковь признала его святым.

Храм Гроба Господня разделён между шестью конфессиями христианской церкви: католической, армянской, коптской, греческой, сирийской и эфиопской,— и у каждой свои места и часы молитв. А из-за того, что они постоянно конфликтуют между собой (и что их мир не берёт?), ключи от храма хранятся у двух мусульманских семейств. Хм, может, Ричард Львиное Сердце предвидел это и поэтому не стал штурмовать Иерусалим?

Да ладно, Бог им судья! А нас Душан торопит внутрь, он там договорился, кажется, с греческим гидом, что мы идём вместе с его группой. Молодец Душан, везде свой!

Рано было радоваться. И здесь очередь. Сказали, минут сорок придётся стоять. Металлические стойки-ограждения образуют проход ко Гробу Господню — в метр шириной. Давка — как у нас в советские времена за водкой. Вспомнился сюжет, показанный по ТВ несколько лет назад: на Пасху здесь подрались армяне и греки. Но мы не армяне, и греки к нам вполне толерантны.

Меня не особенно беспокоило, попаду я туда или нет, поэтому, оставив жену в очереди, я решил посмотреть другие помещения. Потом это очень пригодилось: возможности Душана внутри храма ограничивались, и каждый сам ориентировался, куда ему идти. Душан, конечно, мог выйти на улицу и ждать нас там, но он стойко пребывал всё время рядом с группой и своей обаятельной улыбкой поддерживал подопечных.

Освещение всюду очень слабое, полумрак... будто специально поддерживают атмосферу религиозного таинства или приближают к жизни двухтысячелетней давности. Но почему-то на ум приходит только: «темно, как в гробу»...

Странно, никогда прежде не обращал внимания на телосложение священников. Здесь те, что следят за порядком,— высокие и крупные, прямо гренадеры, поэтому, наверное, и полицейских нет, как у нас: чуть какой церковной праздник или событие — на каждом шагу страж порядка.

Но больше всего меня поразила другая картина. За несколько минут до очереди моей жены я подошёл ко входу к Гробу Господню, чтобы уточнить, как и откуда фотографировать её, когда она будет молиться. Я встал как вкопанный, увидев, как священнослужители обращаются с паломниками. Здоровенный детина стоял над теми, кто опускался к камню — приложиться губами и перекреститься, и наказывал каждому: «Четыре секунды, четыре секунды». А если кто задерживался хоть на секунду, хватал за волосы и натуральным образом вышвыривал долой.

Я был так ошарашен, что уже хотел вывести жену из очереди. Но, придя в себя, поймал момент и заявил этому ловцу душ человеческих:

— Скоро пойдёт моя жена, я буду её фотографировать, не вздумай даже пальцем к ней прикоснуться.

Он ничего не ответил и, отвернувшись от меня, продолжал своё «богоугодное» занятие.

Жена, увидев всю эту суматоху, растерянно посмотрела на меня. Я шепнул ей, чтобы не беспокоилась и не торопилась; она, войдя, совершенно успокоилась и неспешно — секунд двадцать — под щёлканье фотоаппарата совершила необходимые ритуальные действия. «Цербер», как я про себя его назвал, куда-то исчез и появился, когда мы выходили.

Ступеньки на Голгофу очень крутые и узкие. Одновременно двоим подняться практически невозможно. Так что и здесь образовалось столпотворение. Полутьма и чернота стен создавали эффект скорее мрачности, чем святости, несмотря на мозаичные сюжеты распятия и снятия тела Иисуса с Креста.

У камня миропомазания, на котором лежал Иисус после снятия с Креста, тоже стояли два «цербера», запрещавшие фотографировать.

На улице собралась уже вся группа.

— Ну как вам? Понравилось? — спросила спутница, с которой мы были знакомы ещё по экскурсии на пирамиды в Гизе.

— Бедный Иисус,— съязвил я,— боролся с идолопоклонниками, а из него самого сделали идола.

Жена посмотрела на меня осуждающе, и я решил молчать, чтобы не омрачать торжественность ситуации: ведь она теперь паломница Гроба Господня! Чрезмерно религиозной она никогда не была. Но тут, как ребёнок с новой игрушкой, стала показывать тем, кто не поднимался на Голгофу, платок, которым обтёрла камень миропомазания, утверждая, что он пахнет миром. Я тоже понюхал, но ничего не унюхал...

У входа на территорию Стены Плача, или, как её евреи называют, Западной стены, стоят полицейские. Выглядят они и ведут себя весьма устрашающе. Фотографировать, как и везде здесь, строго запрещено. Но полицейские каким-то непонятным образом больше располагают к себе, чем отталкивают. На посту их трое: двое высоких, хорошего телосложения, парней и молодая девушка. Я не удержался, чтобы не воспользоваться моментом, и попросил разрешения сфотографироваться с ней. Она была прекрасна и фигурой, и лицом. «Наверное, Ревекка выглядела так же»,— промелькнуло в голове, лишь вспомнил я жену Исаака, которую он, когда пришёл к филистимлянам, представил как свою сестру, испугавшись, что из-за её красоты его убьют.

То, что Душан рассказывал о Стене Плача, оставшейся от храма Соломона, относилось, конечно, к религии, но меня всегда интересует история. Да, храм построил царь Соломон, и это было грандиозное сооружение тех времён. Внутренние стены, пол и потолок были покрыты пластинами из чистого золота. Храм полностью был разрушен вавилонским царём Навуходоносором, и почти все богатые люди были угнаны в плен. Здесь оставили только работников для ухода за виноградниками и других работ.

Когда персидский царь Кир Великий захватил Вавилон, он освободил евреев, вернул им их золото и серебро и отпустил обратно в Израиль. Только непонятно, за какие заслуги Кир оказал им такие почести,— ведь последнего царя Лидии Креза он держал в плену при себе и всё его богатство присвоил.

Так вот, храм восстановил царь Ирод Великий, вернее, даже не восстановил, а отстроил заново. И стена эта осталась от храма Ирода, когда в семидесятые годы нашей эры римляне по приказу Тита, о котором говорят как о самом милосердном императоре Рима, воскликнувшем, вспомнив, что за день не совершил ни одного благодеяния: «Друзья, я потерял день!» — окончательно его разрушили. И уже почти две тысячи лет евреи всего мира приезжают сюда с молитвами и записками и суют их в расщелины между камнями.

Невольно приходит на ум: «Если бы все, кто приходит к этой стене, оставили бы вместо записок по одному доллару — давно бы восстановили храм и молились бы и плакали себе внутри».

Стена разделена на две части: женщины идут направо, мужчины налево. Не отсюда ли пошло выражение «ходить налево»?

Записок в расщелинах множество — спичку не просунуть. Я забеспокоился, как жена втиснет более десятка записок, что передали друзья и знакомые. Интересно, что они там понаписали?!

Вообще — интересно наблюдать за людьми. Многие, кто семьями, кто поодиночке, сидели за столами и читали молитвенники, некоторые просто общались, иные молча сидели, уставившись в невидимую точку. По разнообразию одежды можно было угадывать, откуда кто приехал. Подойти к самой святыне было не очень просто, пришлось подождать, когда где-то образуется «окно». Пройдя вдоль стены, в правом углу я обнаружил свободное место и приложил руки к стене. Постояв пару минут с закрытыми глазами, не зная, что просить и у кого просить, я, вспомнив слова Экклезиаста, что «всё на свете суета сует», отошёл. И тут моё внимание привлёк одиноко стоящий мужчина. Не знаю, есть ли в Израиле бомжи, но даже если и есть, в любом случае они не такие, как наши... климат другой. А этот бродяга был одет как наши бичи, которые живут у мусорных баков и в подвалах. Близко к нему я не подходил, но почему-то понял, что от него нет такой вони, как от наших бомжей, несмотря на то, что он одет был в длинное драповое пальто, тёплые брюки, зимние кроссовки, и на голове плотная шляпа. Всё это было в такой грязи и пыли, будто он ползком добирался до Иерусалима по пустыне. Но я готов утверждать и верить, что его молитва дошла до адресата в первую очередь, оставив далеко позади слёзные просьбы тех, кто здесь сегодня молился. Он не плакал, как некоторые, стуча лбом об стену, не качался, сложив руки у груди, и не стоял на коленях, упёршись головой в камни. Медленно и нежно перебирая пальцами, он облизывал стену. Нет, нет, не языком — лбом, носом, подбородком и щеками. И на лице у него было такое умиление, такая нежность и удовлетворённость, что я не в силах сравнить это с чем-то человеческим. Уходя, я ещё раз оглянулся на него и подумал: «Дай ему Бог то, чего он желает».

Немного за полдень нас повезли на обед в ресторан. Я был уверен, что в меню свинины нет, так как Библия её категорически запрещает, и очень удивился, что в Израиле свинина водится.

— А как же закон, что нога свиньи не коснётся Святой земли? — спросил я у Душана.

— Она и не касается,— рассмеялся он.— Евреи нашли выход. Они строят свинарники на метровой высоте от земли.

— Хитро! — рассмеялся и я, но решил не сдаваться.— А как тогда глава четырнадцатая, стих восьмой «Второзакония» и глава одиннадцатая, стих восьмой из «Левита», что свинина нечиста?

— Ну, не все святые на Святой земле,— улыбнулся Душан.

Слегка перекусив, мы с женой вышли на улицу. Я оставил её поболтать с женщинами, а сам подошёл покурить к мужчинам, игравшим в домино за длинным столом под навесом.

— О, как у нас в России во дворах! — сказал я Душану, указав на доминошников.

— Ага, увидишь ты нынче, чтобы в России во дворах играли в домино,— одесским говорком отозвался один из игроков.— Там сейчас только пиво и водку пьют в гаражах.

— Значит, старые русские традиции сохранились только в Израиле,— хмыкнул я, вспомнив, что действительно давно не видел, чтобы, как в советские времена, мужики собирались по вечерам «забивать козла».

Несмотря на нашу усталость, обратный путь, благодаря увлекательным рассказам Душана, оказался лёгок и не утомителен. За день Душан действительно стал для нас родным. Когда автобус остановился у Мёртвого моря, где он должен был распрощаться с нами, вся группа кинулась к нему обниматься.

Улучив момент, когда Душан остался один за столиком на улице, я с чашкой кофе подсел к нему. Мы разговорились о его семье, о Сербии, о сербском языке. Двадцать пять лет назад я изучал сербский на филологическом факультете — в памяти остались некоторые слова и выражения... я даже по-сербски напел Душану песенку «О, Марианна»... Он был совершенно растроган, пожал мне руку:

— Приятно, что в далёкой Сибири есть человек, которому так интересна культура Сербии.

И всё же по-настоящему Душан удивил, когда наш автобус только тронулся. Он догнал нас при выезде на трассу. Мы подумали, что он что-то оставил в автобусе, и все как один обрадованно закричали, когда он, войдя в салон, выпалил:

— Друзья, я же обещал вам показать жену Лота...

Остаток пути вся группа наперебой задавала вопросы, болтала с Душаном как с человеком, по которому все успели соскучиться. Автобус остановился на берегу моря, на изгибе дороги, когда Душан закончил притчу о Содоме, Лоте и его жене.

— И вот что получается, если жена не слушается своего мужа,— шутливо воскликнул он и указал рукой на гору справа от нас.

Все прильнули к окнам и заахали. У самой вершины песчаной горы к нам спиной стояла одинокая человеческая фигура, действительно похожая на оглянувшуюся женщину.

— А теперь, друзья мои,— печально оглядев всех, объявил Душан,— я вас... покидаю! И не заставляйте меня оглядываться назад. Иначе я превращусь в соляной столб.

Никто не вымолвил ни слова, все дружно зааплодировали...

На следующий день, когда в полдень мы с женой появились на пляже, нас обступили друзья:

— Ну, как там Израиль? Интересно? Что понравилось?

Мы, будто сговорившись, в один голос ответили:

— Очень понравился гид!

Я усмехнулся и откинулся на лежаке.

— Что ты смеёшься? — удивлённо спросила жена.

— Нет, ничего... Просто вспомнил первые слова Душана: «Вы, возможно, всё забудете, что видели и слышали, но меня вы не забудете наверняка».


Сублимация

 

Несмотря на то, что в родном селе я бываю ежегодно, в свою школу, где учился с первого по десятый класс, более тридцати лет ни разу не заходил. Не получалось как-то. Если я приезжал летом, там никого не было, кроме строителей, которые в основном красили полы и белили стены. А если приезжал осенью, то не видел смысла идти туда: учителям всё равно не до меня. Но на этот раз любимая племянница Имашка попросила, чтобы я зашёл за ней после уроков. Лучше бы я этого не делал.

Во-первых, я был потрясён состоянием школы. Повидавший десятки учебных заведений, оборудованных по последнему слову современности, я увидел классы семидесятых годов прошлого века. Всё те же парты и доски. Всё те же обшарпанные полы и сыплющие извёстку стены.

А во-вторых... Только я взял за ручку первоклашку-племянницу и направился к выходу, мой взгляд привлекла кудрявая, с озорными глазами девчонка лет четырнадцати-пятнадцати. Это была... Она. Я зажмурил глаза и тряхнул головой, чтобы отогнать наваждение. Конечно, этого не могло быть, ведь прошло столько лет, Она уже бабушка. Возможно, эта девочка — просто какая-то Её родственница... да-да, конечно, скорее всего... Всю дорогу до дома племянница, не умолкая, о чём-то болтала, спрашивала, но я... я уже был далеко...

 

Как получилось, что в восьмом классе мы с ней оказались за одной партой, не помню совсем. Не могу вспомнить даже, какая она была с первого класса: как училась, с кем сидела. Но, оказавшись с ней рядом, я стал уделять ей больше внимания, чем другим девчонкам. И был приятно удивлён, узнав её поближе. Тамара была отличницей, но при этом — на редкость весёлым и обаятельным человеком. А я... мне даже нравилось, когда приятели называли меня «двоечником».

Бывало, вызовут к доске — а я встаю и громко заявляю:

— Я сегодня не готов!

— Садись, два! — разводили руками учителя.

— Ничего другого и не ожидал,— шутил я.

 

Если честно, я почти всегда был готов к уроку, но очень не любил «выставляться» перед всем классом. Удивлялся «ботаникам», которые тянули руки, чтобы выйти к доске. Что у них за страсть такая — заучивать домашнее задание и вымаливать одобрение учителя, чтобы назавтра едва вспомнить хоть слово из того, за что получили вожделенную пятёрку?!.. Другое дело, когда начинался так называемый «фронтальный опрос» и можно было отвечать с места. Тут уж я бывал на высоте! Тома тоже никогда не тянула руку, но если её вызывали, раскладывала всё по полочкам на «отлично». Кажется, именно я отучил её проситься к доске. По крайней мере, в начале учебного года, увидев, как она изо всех сил старается попасть на глаза учительнице, я усмехнулся:

— Вызубрила?! Рвёшься отзубрить?

 

Так повелось и дальше: я нарочно ёрничал, дразнил её, она отвечала мне тем же. Но как-то во время осенних каникул я почувствовал, что рвусь скорее в школу, чем прежде похвастаться не мог... Да-да, жду с нетерпением окончания каникул, чтобы снова оказаться с ней за одной партой. Поймав себя на этих мыслях, я, конечно, первым делом постарался отогнать их... «Ерунда,— объяснял я свои переживания,— просто скучаю по одноклассникам». Но это было не так.

Я непрестанно думал о ней. Каждый день хотелось видеть её, быть с ней рядом, слышать её звонкий заразительный смех — так никто не смеялся из наших девчонок.

В последний вечер каникул я сам не заметил, как оказался возле её дома. Ещё час назад я твердил себе, что завтра в школу и я её увижу. До глубокой ночи, трепеща от волнения, ходил я под единственным окном, которое в её доме выходило на улицу, в надежде, что это её окошко и она там появится. Мои надежды оправдались. Тома промелькнула в комнате... Всего несколько секунд, но я едва удержался, чтобы не постучаться. Мною овладело какое-то эйфорическое чувство. Я побрёл домой с лёгким туманом в голове, чтобы завалиться в постель и предаться идиллической истоме...

 

Мы учились с обеда, но ещё за два часа до занятий я уже бродил вокруг школы, прекрасно зная, что она приходит за десять-пятнадцать минут до начала уроков. Устроившись за партой, я буквально замер в ожидании, но когда она вошла и села рядом, я будто погрузился в сон. На душе стало легко и спокойно, словно я не в классе, а где-нибудь на лесной поляне... шум листвы, пение далёких птиц... До самого конца занятий я был — неожиданно для самого себя — задумчив и молчалив, будто боялся, что она догадается о моих чувствах. Я не знал, что делать, как вести себя, как ей сказать, как сделать первый шаг. Ведь столько прочитано книг про всё это! Но почему-то всё казалось не то. В книгах — другое! А тут — воздуха не хватает. Мыслей — океан, а голова пустая.

Тамара тоже молчала, и мы практически ни о чём не поговорили. Только зыркнет своими озорными глазами, улыбнувшись, уткнётся в тетрадь — и всё.

Вечером, когда стали расходиться по домам, она — уже у двери — оглянулась и шепнула:

— А я тебя видела вчера вечером,— и, подмигнув вызывающе, удалилась быстрыми шагами.

Я был сражён! Ну не могла она видеть меня ночью! Вся улица была темна. Не горел ни один фонарь у её дома. И никто меня не видел!

 

После ужина я побрёл к другу: может, у него отвлекусь чуть-чуть, развеюсь. Вчера ещё не мог дождаться, когда с ней встречусь, а сегодня вёл себя как идиот. Может, друг что подскажет, посоветует. Они, некоторые друзья мои, с седьмого класса с девчонками дружат, переписываются.

Но, чёрт подери, друг живёт на другой улице, а я... Я у её дома!

Как хорошо, что сельский электрик так халатно относится к своим обязанностям, и фонари на её улице никогда не горят! Стою у её ограды, в двух шагах от заветного окна. Свет в комнате горит, шторы не задвинуты, и обзор отличный, только её в комнате нет. Наверное, сидит с родными на кухне. Я долго стоял, безотрывно глядя на входную дверь, и наслаждался своими фантазиями... Примерно через час, когда она, наконец, появилась и, взяв книгу со стола, пошла к выходу, я бросил камушек в стекло. Стук был очень слабый, но она остановилась, повернулась к окну, покрутила пальцем у виска, сделала рукой «пока», выключила свет и ушла.

 

Присаживаясь к ней на следующий день, я постучал себе пальцем по лбу и шутливо шепнул:

— Сама ты товось!

Она беззвучно расхохоталась и, отвернувшись, просидела так пол-урока.

— И чего молчишь целый день? — не выдержал я.

— У тебя вчера научилась. Мы же в молчанку играем?!

 

Две недели прошли как в тумане. Я так и не решился сказать ей о своих чувствах. Вместо нежных слов мы кидались друг в друга безобидными колкостями. И вот однажды мне передали записку...

«Прошу тебя,— писала Тома,— не ходи у моего дома по вечерам. Я боюсь, что узнают родные».

Я был ошарашен. Я ей ещё ничего не сказал, а она уже...

По глупости я показал записку друзьям, и они с мальчишечьим азартом начали советовать мне... ответить какой-нибудь грубостью. Да, советовать легко, написать слова просто, но что делать с душой, которая трепещет от одного её взгляда?

Я долго не мог успокоиться и перед сном написал свою первую записку: «Мы с тобой никому, тем более твоим родным, не давали основания подумать что-то непристойное. Да, я помню наши кавказские обычаи: честь девушки превыше всего. Но что мне делать со своим сердцем? Я не в силах ему что-то приказывать и запрещать. И как мы сможем — из-за каких-то предрассудков — отказаться друг от друга?»

Конечно, Тамара, как любая девочка-подросток, которая никогда, кроме как по телевизору, не слышала о высоких сердечных чувствах, не смогла прервать, в сущности, ещё и не начавшиеся отношения, чему я обрадовался безмерно и витал от счастья в облаках. Я был готов ради неё совершить что-то необыкновенное, какое-то чудо, героический поступок. Но всё вокруг шло своим чередом. Обыденно. Как всегда.

 

В классе стали замечать наши отношения, Тамару это пугало и расстраивало. А я, наоборот, готов был кричать на весь класс, на всю школу и на всё село, как я её обожаю и как она прекрасна! Как я мечтаю носить её ежеминутно на руках, целовать её самые прекрасные на свете глаза!

Теперь мы были почти неразлучны. Всегда вместе, как два голубка, нежны друг к другу и ласковы. Наша наигранная сдержанность куда-то улетучилась. Уроки пролетали как одна минута. Мы никого не видели и не слышали, жили в своём волшебном мирке. Даже учёбу забросили оба. Учебники приходилось читать по нескольку раз, потому что ничего, кроме мыслей о Тамаре, в голове не задерживалось. Хорошо хоть, сама она умудрялась как-то сосредоточиться на заданных предметах и выручать меня своими подсказками. И однажды всё-таки вспылила:

— Ну хватит, перестань окружать меня всюду собой. Мне уже стыдно перед девчонками.

Вспылил и я. Заставил себя не ходить вечерами на её улицу, общаться с ней только в школе или случайно встретившись на улице. Это было невыносимо, но я терпел.

 

И вдруг... Первого мая мы всем классом устроили на поляне у реки небольшой пикник. Разговор зашёл о том, кто и что будет делать после восьмилетки. Когда несколько одноклассников сказали, что поедут учиться в город, Тамара заявила:

— А я поеду поступать в педучилище...

Гром среди ясного неба! Как? Каких-то пара месяцев — и её не будет в селе? И я два года буду сидеть за нашей партой один? Или, не дай боже, с другой девчонкой? Не буду нежно гладить под партой её руку? Не будет тайных «поцелуев»... когда незаметно для других, но так, чтобы она увидела и почувствовала, прикоснёшься губами к кончику своего пальца — а потом проведёшь им по её пальчику и настаиваешь просящим взглядом, чтобы она приложила его к своим губам... Не слышать её волшебный голос! Не видеть её глаза! Глаза, в которых я читал всё, что она хотела сказать, без единого слова. Глаза, которые научился понимать!

Я вдруг осознал: надо что-то делать! Если я и дальше буду, как в эти несколько месяцев, сдерживать свои чувства, то могу потерять её навсегда. Я не мог допустить этого. Я знал, что люблю её, хотя никогда ей этого не говорил и не писал. Сам не знаю, почему я ни разу не признавался ей в любви. Может, сказывались наши чеченские обычаи, чеченский язык, где нет слов любви. Вместо: «Я тебя люблю»,— здесь говорят: «Ты мне нужна». Считается, что это больше значит!

В тот же вечер мы встретились и долго объяснялись. Вернее, объяснялся я. Чуть ли не умолял её не уезжать, убеждал, что нельзя этого делать, что я не смогу без неё.

— Да, я тоже тебя сильно люблю. Но мы ещё молоды, нам нужно учиться в первую очередь, а потом думать о любви,— отвечала она и, наконец, всхлипнув, убежала домой.

Уснул я под утро, но всё равно проснулся рано. В голове только одна мысль: как её остановить, удержать возле себя ещё два года? Потом, после десятилетки, поехали бы поступать вместе. Где найти такие слова? Я долго сидел над тетрадью и писал, зачёркивал, рвал и снова начинал, а когда закончил, поразился сам. Это были стихи!


В глазах ночная тьма,
И где-то бродит голова...
И нету в мире слов,
Чтоб описать мою любовь.Как милы в небе облака!
И на полях цветёт трава!
Всё это я не замечал,
Пока тебя я не узнал.
Сегодня мы ещё юны,
И не по-взрослому нежны,
И слышим музыку любви,
Что сохранить в годах должны.

 

...Тетрадный листок с моими первыми стихами я положил на парту перед ней:

— Прочти!

Она внимательно оглядела листок и начала читать. Я незаметно следил за её лицом... Тамара читала и... постепенно краснела... «Если похвалит стихи,— подумал я,— значит, ничего не поняла».

Некоторое время она не поднимала голову, затем резко повернулась и посмотрела на меня. Вот так, наверное, и сияют глаза — от восхищения. Слава Богу, она — поняла. С тех пор у меня появилась исключительная возможность объясняться с ней стихами, и я каждый день приносил ей новое стихотворение. Через неделю общая тетрадь была исписана полностью. Как-то, прочитав очередной стишок, она призналась мне:

— А я всегда знала, что ты увлекаешься поэзией. Я это чувствовала — по твоим глазам...

Я осторожно, чтобы никто не заметил, взял под партой и нежно сжал её руку. Как мне прекрасно с ней! Как сладко кружится голова, и так хочется, чтобы это было вечно, навсегда. Так хотелось крепко-крепко прижать её к себе и поцеловать. Целовать её глаза, щёки, губы, но... я не мог себе этого позволить...

Однажды я рассказал ей об этом, но она отшутилась:

— Мы ещё маленькие для таких вещей.

— Какие там «ещё маленькие»?! — сердился я.— Пятнадцать лет — нормальный возраст.

 

В середине мая, когда до конца учебного года оставались считанные дни, войдя в класс, я застал свою любимую в каком-то необычном возбуждении. Раскрасневшаяся, она, пожалуй, слишком громко болтала с подружками, слишком звонко смеялась... Я не удосужился узнать, в чём дело, и, не догадываясь ни о чём, быстро написал длинное стихотворение, которое заканчивалось так:


Твои глаза сегодня так горят,
Биение сердца не унять.
И если вдруг оно взорвётся,
Готова ль ты со мной проститься?

Она прочитала, посмотрела на меня странным, до сей поры незнакомым взглядом — сквозь меня, в какую-то даль, затем вернула мне тетрадь и вышла из класса. Сердце у меня действительно кольнуло, но я решил не придавать значения всем этим странностям. Так не хотелось мне выходить из своей лирической эйфории, где любая приятная мелочь сублимировалась до божественности.

Но в тот же день я получил удар... Как говорят в боксе, полный нокдаун! Оказалось, как я узнал, она согласилась на дружбу с другим парнем из девятого класса. Я был раздавлен и потерян. Ночью меня била лихорадка. Только закрою глаза — Тамара передо мною с этим своим странным, сквозящим взглядом. Как будто смотрит на меня, а видит его...

Наступал опять полдень. Полдень, который я целый год каждодневно лелеял и приближал как мог. Полдень — воспетый в моих первых, полудетских, наивных, но таких чистых, искренних стихах!.. Впервые я не желал его наступления. Я мечтал о ночи, где покой и тихие страдания. О ночи, которая покрывает всё, и ничто не отвлекает тебя от сладких мыслей, только гулкое биение сердца... его сигналы, от которых на тёмном стекле окна появляется её лик. Ты хочешь размазать, развеять этот облик, но не в состоянии этого сделать. Мысли уносят в неведомые дали, а сердце возвращает туда, где боль и мучения. И не верьте, что мозг сильнее сердца, что мозг может заставить сердце подчиняться ему. Никогда этому не бывать! Сердце заставляет разум предавать забвению тысячу людей и сосредотачиваться на одном человеке, порою — на всю жизнь...

И сегодня, в этот ненавистный полдень, я должен быть в школе. Не хочется попадаться ей на глаза. Ужасно, противно видеть её, слышать её голос и этот смех, от которого ещё недавно я сходил с ума. Меня раздражало в ней всё, её случайные прикосновения могли довести меня до бешенства. Через пару дней, хладнокровно отсидев с ней за одной партой, я не выдержал и пересел на пустующую «камчатку». Во мне кипела злоба, и, чтобы выплеснуть всю эту желчь, я написал ей, по моим понятиям, оскорбительную записку... С ответом она не заставила ждать. Написала какую-то несуразицу: «Я люблю тебя и буду любить всегда, но этот парень... он тоже мне нравится. Я каждый вечер читаю твои стихи, посвящённые мне, и ночами думаю о тебе. Жду, как в твоём стихотворении, когда наступит полдень. Да, кстати, зачем ты показывал девчонкам стихи, написанные мне? Если хочешь, порви их, так как они ни к чему теперь». Вот так вот! Сердце разбила, как фарфоровую чашку, а теперь и стихи — на мусорку? О женщины, как мир вас терпит до сих пор?!

 

Прошло несколько дней. Я немного успокоился и, как маленький ребёнок, которого обидели и наказали, а через пару минут приласкали, опять возгорелся желанием видеть её. Ненависть куда-то исчезла, злоба утихла, как внезапный ветер, побушевавший несколько минут и умчавшийся в далёкую степь. Правильно гласит народная поговорка: «От любви до ненависти один шаг»,— а у меня — наоборот: от ненависти до любви — одно ласковое слово. И я, как преступник, которого тянет на место преступления, опять оказался у её дома. Изначально настроил себя: издали посмотрю на неё и уйду. Затем начал тешить себя соображениями, что раз любит, значит, не всё потеряно и у меня есть шанс всё вернуть. Она наверняка согласится. Вот и окно не зашторено: точно, ждёт! Подошёл ближе... стоит моя Тамара и рассматривает фотографию нашего класса, снятую недавно. Почти независимо от моей воли рука моя сама собой подняла камушек с земли... негромко звякнуло стекло... Тома отложила альбом, посидела несколько секунд в раздумье и шагнула к двери. Я бросился к калитке и, всеми силами стараясь сдержать волнение, прислонился к столбу. Она вышла, молча встала в двух шагах от меня. Мы смотрели друг на друга. При лунном свете она была ещё прекраснее, я не мог отвести глаза.

— Тома, Тома…— тяжко вздохнул я.— Как я устал...

— До завтра,— прошептала она и, тихо прикрыв калитку, удалилась в дом.

 

На следующий день, тридцать первого мая, мы всем классом отправились в лес за цветами для учителей к завтрашнему первому экзамену. Углубляясь всё дальше в чащу, разделились на маленькие группы. Я шёл впереди.

— Идите сюда. Со мной не пропадёте,— позвал я остальных, уверенный, что товарищи идут следом.

— Не пропадёшь,— услышал я за собой голос Томы.

Оглянувшись, я обнаружил, что мы с Томой действительно здесь одни, остальные пошли другой тропинкой. Я непроизвольно шагнул к ней, но она, улыбаясь, скомандовала:

— Идём-идём...

Я нехотя побрёл по извилистой дорожке среди деревьев и через полсотни шагов вышел к небольшой поляне, усеянной ромашками и фиалками.

— Вот, я же знал, куда идти!..

Тома тоже обрадовалась, начала рвать цветы и складывать их на траву в одну большую охапку. А я опустился на упавший сухостой, обвитый зелёным мхом, и наблюдал за ней. Когда она оказалась в паре шагов от меня, я привлёк её к себе и водрузил ей на голову только что сплетённый пышный венок из ромашек. Она изумлённо посмотрела на меня. А я взял её за локти, приподняв, подсадил на валежник и восторженно уставился на её глаза, сияющие из-под венка за охапкой лесных цветов. Не в силах больше сдерживать нахлынувшие чувства, я медленно потянулся к её губам.

— Нельзя,— строго сказала она и закрыла лицо букетом.

— Любви без поцелуев не бывает,— выпалил я и отвернулся.

— Дурачок ты мой,— ласково прошептала Тома, потеребив мои волосы и погладив по голове.

Я знал, что эти слова — высочайшее проявление её нежности, и поэтому закрыл от удовольствия глаза... земля поплыла у меня под ногами...

Но тут послышались голоса наших товарищей. Тома соскочила с дерева и, послав мне воздушный поцелуй, побежала к ним. Я постоял ещё немного, разглядывая всё вокруг: деревья, цветы, траву и облака,— как будто хотел сохранить в памяти этот миг, и неохотно направился к опушке леса, где уже собрался весь класс.

 

Первый экзамен мы сдали на четвёрки, но Тому это очень огорчило, и мы сильно повздорили.

— Я из-за твоей любви забросила учёбу,— не могла успокоиться она.

— Почему из-за моей любви? Почему не из-за нашей любви? — возмутился я.

— Всё, хватит! Оставь меня в покое! Мне надо учиться! Я люблю тебя, но говорю «нет»! А после постараюсь всё забыть. Всё, всё...

Я понимал, что она более всего боялась всяких кривотолков, боялась, что родители не отпустят её учиться в город. Да и я изрядно измучил её своими ухаживаниями — вместо того чтобы готовиться к экзаменам. Но к тому, чтобы так жёстко и окончательно рвать отношения, я был не готов. С тем старшеклассником у неё тоже не сложилось. Конечно, не без моего участия. Я не собирался затевать с ним разборки, но как-то на уроке физкультуры, когда наши классы играли в футбол, у меня невзначай вышел с ним конфликт, и я на виду у Томы разбил ему нос... С тех пор он больше к ней не подходил. И Тома быстро забыла о нём.

Последней надеждой для меня был выпускной вечер. Я рассчитывал, что на выпускном у нас опять всё наладится. Оказалось, тешил себя зря. Тома только один раз танцевала со мной медленный танец и потом всякий раз находила повод избегать меня.

 

С тех пор прошёл год. Тамара уехала в город и только по воскресеньям и на каникулы приезжала в село. Я видел её очень редко и чувствовал в себе заметное охлаждение; не было тех неистовых желаний, и я больше не добивался встреч с ней.

Не знаю, любил ли я её ещё, но каждый раз, когда я видел её, у меня тревожно сжималось сердце и тело охватывала лёгкая дрожь.

Однажды ко мне зашёл одноклассник, который жил с Томой по соседству, и, показывая письмо, сказал:

— Угадай, от кого?

Я глянул на конверт: адресовано было мне, но без обратного адреса. Сомнений не было: оно от Тамары. Её почерк я узнал бы из тысячи. Но сделал вид, что мне безразлично:

— Откуда мне знать, от кого. Я писем не жду.

— Зато я знаю! От неё! — не называя имени, воскликнул тот.

Я хладнокровно бросил письмо в ящик стола, всем видом стараясь показать приятелю, что его визит для меня важнее, чем послания Томы.

Конечно, я с нетерпением ждал, когда он уйдёт. И только он переступил порог — ринулся к столу. Я взял письмо двумя руками, будто боялся, что оно улетит, долго смотрел на конверт, не решаясь его открыть. Я сам не мог понять, чего я жду от этого послания. Что хочу там прочитать?

Письмецо было небольшое... даже не письмо — короткая записка... Тома просила отдать ей тетрадь со стихами, посвящёнными ей. И больше ни слова?!

Я, со злостью скомкав, швырнул письмо в печку и зарёкся отвечать. Однако через несколько дней, успокоившись, я сухо написал ей, что стихи, по её же просьбе, сжёг ещё год назад... Тетрадь по-прежнему лежала у меня среди книг, но зачем теперь-то ей знать об этом?

«Ты же сама сказала тогда, что „они теперь ни к чему“,— писал я.— Или хочешь похвастаться перед городскими подругами?»

Каюсь, меня так и тянуло нахамить, сделать ей больно.

«Разорвав с тобой, я сделала свою жизнь и странной, и скучной,— написала она через несколько дней.— Недавно была в кинотеатре, смотрела фильм «Почтовый роман» и плакала. Как ты думаешь, почему? Помнишь, как мы сидели за одной партой и как мне тогда было хорошо и весело? Как ты писал, я ждала? Ждала, когда наступит полдень, как у тебя в стихах. Как бы там ни было, но я тебя тогда любила, а сейчас тем более люблю. Как ты думаешь, почему, когда я приезжаю домой, хожу к своей тётке, что живёт недалеко от вашего дома? Потому что хочу увидеть тебя. В надежде, что встречусь случайно с тобой. Хотя при встречах мы практически и не общаемся, но мне всё же становится легче. Думаешь, что забыла тебя и дружу здесь с кем-нибудь? Нет. Я никого не замечаю и не желаю замечать. И если кто-то из парней старается поухаживать за мной, я становлюсь грустной и молча ухожу, так как перед глазами всегда стоишь ты. Правильно говорят мудрые люди: первая любовь остаётся в памяти на всю жизнь. А ты — моя первая и самая светлая любовь».

О чём это она? На волне ностальгии ударилась в воспоминания или решила возобновить конченное, ушедшее безвозвратно? А может, причина этого всплеска чувств — кино о лейтенанте Шмидте, который, пообщавшись с женщиной полчаса в поезде, влюбился в неё и много лет писал ей письма, так что они уже не могли жить без этих писем? Но вот парадокс: лейтенанту Шмидту оставалось совсем немного времени до казни, он встретился в тюрьме со своей возлюбленной, и оказалось, что у них нет ничего общего. Что они любили не друг друга, а только свои письма. Вот и Тома, видимо, жила моими стихами и письмами, и когда их не стало, жизнь перестала быть интересной. Просто — почтовый роман.

С Тамарой я больше не встречался и не переписывался.

 

Ну вот мы с племяшкой и дома... Она побежала к матери, а я налил себе в фужер коньяка и долго сидел на диване во дворе под навесом. Брат, заметив мою задумчивость, поинтересовался, не случилось ли чего. Вместо ответа я спросил у него:

— Ты помнишь мою одноклассницу Тамару? Первую любовь?

— Конечно, помню. Она живёт в городе. Странно,— удивился брат.— Ты никогда о ней не спрашивал, не интересовался ею.

— Да,— задумчиво ответил я после долгого молчания скорее себе, чем брату,— то-то и странно, что никогда...

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера