АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Светлана Ермолаева

...И Астафьева светлый лик...


Вместо вступленияМ. С. Горбачёв пришёл к власти в 1985 году, а в 1986 году читателей буквально захлестнул поток произведений известных и неизвестных русских писателей, опубликованных в московских журналах, а затем вышедших отдельными книгами, не издаваемых в брежневские времена, написанных, как тогда говорилось, «в стол». Вышли «Печальный детектив» В. Астафьева и «Пожар» В. Распутина — писателей, к прозе которых у меня давно тянулась душа. Достаточно упомянуть «Царь-рыбу» Астафьева и «Прощание с Матёрой» Распутина. Немного раньше вышел трёхтомник В. Шукшина, тоже почитаемого мной.Многие произведения для меня лично стали откровением. Особенно потряс меня «Печальный детектив». Я будто воочию увидела мою бедную родину, родину моего отца и моей матери — Сибирь, входящую тогда ещё в состав РСФСР. Я не могла читать залпом, я читала медленно, меня душили слёзы, и так же медленно душа наполнялась болью и состраданием.Я дочитала до конца, и чаша страдания переполнилась, и все свои чувства я излила в письме к Виктору Петровичу Астафьеву. Это был вопль души сочувствующей, сопереживающей и понимающей; каково было писать такое, если читать без слёз невозможно. Виктор Петрович ответил мне. Я была потрясена ещё раз, читала и перечитывала его письмо на листочке в крупную клетку. Мне не верилось, что недосягаемый, как мне казалось, человек написал мне.Возникла редкая переписка, в основном поздравления с праздниками.Тем не менее, я ощущала явственно, как благодаря В. П. во мне появилась и стала крепнуть любовь к родине и неодолимая тяга побывать там, посетить город Красноярск, где у меня до сих пор живут родственники по отцу, побывать в Академгородке, где проживал мой любимый писатель, увидеть могучий Енисей, реку моего детства и юности.
День первыйИ вот в мае 1987 года, незадолго до Дня Победы, я полетела из Алма-Аты в Красноярск.На родину
 На родину мой путь,
 в сибирские леса,
 там суетная муть
 исчезнет в полчаса.
 И сердце звонкой птахой
 рванётся из груди.
 Вдруг выйдет росомаха,
 в глаза мне поглядит.
 Как бабочки трепещут!
 Как тишина звенит!..
 И голос птицы вещей
 пророчит счастья дни.
Самолёт приземлился в аэропорту, примерно в пятидесяти километрах от города; я села в обычный рейсовый автобус, курсирующий по маршруту аэропорт — Красноярск и обратно. Этой дорогой я почти не ездила в детстве и юности, у отца был автомобиль «Волга». Ехала, смотрела по сторонам и видела убожество и заброшенность придорожных деревень. И начала мысленно писать, так сказать, летопись своего пребывания на родине в стихах. Я тогда уже считала себя поэтом, издала две книжки.Деревня под Красноярском
 Перекошенный забор
 Под облезшей краской.
 Старый пёс глядит в упор,
 будто волк — с опаской.
 Вроде как сто лет назад.
 Но темны окошки,
 и насквозь проходит взгляд
 одичавшей кошки.
 Коровёнка на лугу
 травку щиплет хмуро.
 Где хозяйка-то? Ау-у!
 Да не бойся, дура!
 Гулко ставни — хлоп да хлоп,
 прожужжала муха.
 Кто-то в доме — топ да топ,
 выползла старуха,
 щурясь сослепу во двор —
 во дворе-то пусто.
 Старый пёс глядит в упор,
 мудр, как Заратустра.
На автовокзале записала стихотворение в записную книжку, пересела в автобус до Академгородка, где жила моя подруга юности по городу Енисейску (я там закончила среднюю школу) Галина Павловна Кузьмина.Возможно, в сегодняшние дни, в 2004 году, Красноярск стал настоящей столицей Сибирского края, а в мае 1987 года он предстал в моих глазах провинцией, заштатным уездным городишком. Помнился он мне всегда главным городом Сибири, как Москва и Ленинград были главными городами России.Академгородок — это берёзовая роща с редкими пятиэтажками среди берёз на крутом берегу некогда могучего Енисея. Я знала его могучим, когда плавала по нему на теплоходе с портового города Дудинки. Мы добирались туда на электричке из Норильска, где наша семья жила с 1954 по 1963 год. В течение семи лет я отдыхала, а вернее, отбывала повинность каждое лето в пионерлагере «Таёжный». Он располагался на берегу Енисея возле деревни Атаманово недалеко от Красноярска. Тогда второклассницей, а в последний раз — семиклассницей, я видела Енисей безбрежным, да он и был великой сибирской рекой, Енисей-батюшка, с множеством опасных для теплоходов мест — порогов.Погода была тёплая, солнечная, я шла, счастливая, по тропинке меж берёз и сочиняла стихотворение.Академгородок. Берёзовая роща
 Белоствольные берёзы,
 я вас мыслью обниму.
 Посмотрю на вас сквозь слёзы,
 в душу намертво приму.
 Посижу на пне немножко,
 поднимусь — и снова в путь.
 На молоденькой берёзке
 сел скворчишко отдохнуть.
 Поднимают в небо кроны
 высоченные стволы.
 Ослепительно зелёны,
 ослепительно белы!..
Берёзы в роще не такие, как в Алма-Ате в горах. Они тонкоствольные, высоченные, а белые стволы блестят, будто отполированные.
День второйПосле десяти утра позвонила Виктору Петровичу из автомата (у подруги не было телефона). Он сразу пригласил в гости к обеду. Я привезла с собой самые большие яблоки, какие смогла найти, некогда прославленного по всему Союзу алма-атинского апорта, взяла их с собой в качестве подарка и направилась к дому, где проживал В. П. Поднялась на четвёртый этаж, позвонила, открыл мужчина средних лет с собакой. Оказалось, я ошиблась домом. У меня руки дрожали, ноги подкашивались и голова явно не соображала, вот и прошла мимо его дома. Снова поднялась на четвёртый этаж — на этот раз в его дом. На мой робкий звонок открыл дверь сам хозяин — Виктор Петрович Астафьев. Господи Боже мой, я как глянула, так и обмерла: как он похож внешне на моего отца, умершего в мае 1983 года в Алма-Ате. Я прерывающимся от неожиданности голосом поздоровалась и переступила порог. Мои руки очутились в его тёплых мягких ладонях. Лицо зрелого, много повидавшего и ещё больше пережившего человека, конечно же, было в морщинах, ему в этом году первого мая исполнилось шестьдесят три года, но я не видела морщин, не различала черт, я не могу описать его до сих пор, а тогда тем более. Волнение переполняло меня, и я видела нечто сияющее радушием и добротой и в то же время обыкновенное человеческое лицо русского человека. Кухня — это гостиная встреч и расставаний. Виктор Петрович повёл меня в кухню, где к обеду был накрыт стол с нехитрой снедью. Он познакомил меня со своей женой и «подругой дней суровых» (они встретились на войне и до сих пор вместе) Марьей Семёновной Корякиной (она писательница). Мы сели за стол: они рядышком, я напротив. Марья Семёновна была сдержанна, глядела на меня недоверчиво, если не сказать сурово, в основном молчала. Возле неё стоял телефон, который постоянно звонил и по местной линии, и по межгороду. Поздравляли их с наступающим Днём Победы как участников войны, а В. П. ещё и с прошедшим днём рождения (я была у них в гостях пятого мая). Телефонные звонки подействовали на меня успокаивающе, и я почувствовала себя свободнее. Ещё В. П. вёл себя так, будто мы давние знакомцы и не впервые встречаемся. Его манеру общения можно было назвать доверительной, в отличие от М. С. Всё-таки мы были с В. П. знакомы по письмам.— Что пить-то будешь? Вы, поэтессы, больше шампанское уважаете... Мы вот с Марьей Семёновной по чуть-чуть коньячку выпьем... А ты как? — он лукаво улыбался.— Я бы водки выпила,— рубанула я, совершенно, по-видимому, обнаглев от радушного приёма.— Вот теперь узнаю землячку, по-нашему это, не жалую фифочек... А то я уж решил, что ты совсем оказашилась там, в своей Алма-Ате.Он легко поднялся из-за стола, достал из холодильника запотевшую бутылку водки, в ней было граммов двести.— Тебе как — по чуть-чуть или по-русски? — улыбаясь, спросил он.— По полной,— ответила я.В. П. рассмеялся, а М. С. улыбнулась краешком губ.Выпили, закусили, и застольная беседа потекла, прерываемая телефонными звонками. В. П. в основном спрашивал, а я отвечала. М. С. порозовела, подобрела и тоже изредка вступала в разговор. Хозяин и хозяйка не спешили от меня отделаться, возможно, им было интересно послушать о Казахстане, об Алма-Ате, о казахах, о декабрьских событиях 1986 года, так сказать, из первых уст, хотя и не участника, но всё же очевидца. Я рассказала, что видела, что слышала, что знала сама, а также то, что рассказывали люди, оказавшиеся в гуще событий или случайно ставшие очевидцами.— А у нас сообщали, что в Алма-Ате была резня: казахи убивали русских. А ты говоришь, что все, и казахи, и русские, выступили против Колбина, назначенного Москвой.— Значит, вас ввели в заблуждение. Если бы назначили генсеком казахстанца любой национальности, мне кажется, ничего бы не было. Вот назначили же Кубашева (я у него работала секретарём в Совмине КазССР), и все успокоились: хотя он и не семи пядей во лбу, но свой и казах. Конечно, какая-то провокация в этих событиях была, кто-то был зачинщиком, но я, честно говоря, далека от политики.И это было правдой, и всё, что я говорила тогда, в 1987 году, В. П., было моим личным мнением, мнением обывателя, хотя и поэта, далёкого от политики, да и общественной жизни тоже. У меня в то время было трое детей, мать в возрасте, я сама была вдова, было творчество, была работа редактором в издательстве «Жазушы» («Писатель»)....Потом мы сидели в зале перед телевизором, где показывали телефильм по автобиографической повести В. П. «Где-то гремит война», если я не ошибаюсь в названии, конечно,— больше десяти лет прошло всё же.Сидели, смотрели, изредка перебрасывались фразами.— Вы правда знали Николая Рубцова? — спросила я.— Да вот Марья Семёновна написала о нём недавно в апрельском номере «Енисея», жили мы почти рядом в Вологде, дружили. Купи, если попадётся, у нас нет, к сожалению,— сказал В. П.— Марья Семёновна, а какой он был? — спросила я, обращаясь к М. С.— В двух словах не скажешь. Жалели мы его. То хороший, весёлый, добрый, песни поёт на стихи свои, никто так больше не пел его стихи; то озлобленный, если сильно пьяный, грубый, обидеть может, не замечая. Неприкаянный, в общем, как все Богом отмеченные поэты...— печально поведала М. С.—...Яблоки привезла красивые, конечно, но у нас такое добро и на рынке есть, лучше бы чёрной редьки прихватила...— говорил В. П.Я терялась, не зная, шутит он или вправду в Красноярске чёрной редьки нет. Сказал В. П. несколько слов и о моей небольшой поэтической книжечке «Мозаика», которую я высылала ему раньше, до приезда.— Твои стихи напомнили мне Ахматову, что-то есть общее, такие же короткие и ёмкие. Её стихи я читал, судьба у неё тяжёлая, не женская. А сейчас я и не читаю стихи вовсе, работать надо, задумок много, успеть бы...На стене, возле которой стоял телевизор, висел большой портрет А. А. Ахматовой, написанный маслом.— Художник знакомый подарил, написал по моей просьбе и подарил. Уважаю я её за мужество,— серьёзно сказал В. П., поймав мой долгий взгляд на портрет....Потом были его кабинет с огромным количеством книг, рукописей, большим письменным столом, пишущей машинкой, на которой печатала его супружница, как он называл М. С., и приглашение наведаться к нему в Овсянку.— Там моё главное место работы, там я родился, там крестили, там и пишется лучше, всё родное кругом, сама природа помогает... Отступление. Не ручаюсь за точность слов и фраз В. П. Астафьева, но смысл был таков и содержание разговоров не выдумано, но речь В. П. невозможно передать достоверно, настолько она проста и образна, чисто астафьевская речь.
День третийВо второй половине дня мы с Галиной сели в автобус и поехали в Овсянку. Это была одна из придорожных деревень, каких много под Красноярском. Но, в отличие от самой первой мною виденной по дороге из аэропорта, эта не выглядела заброшенной — наоборот, вполне живой и живущей, даже кое-где крепкие особнячки попадались. Мы шли на ориентир, указанный В. П.,— высокая сосна возле калитки — и наблюдали обычную деревенскую жизнь. В воздухе курились ранние дымки от затопленных печей; даром что последний месяц весны, вечерами и ночами было прохладно. Брехали собаки, грелись на завалинках в лучах неяркого солнца солидные коты и тяжёлые кошки сибирской породы, мелькали тут и там люди, занятые хозяйственными делами. Сидели на лавочках древние деды и бабки. Мы шли, не спрашивая дорогу, увидев издали сосну Астафьева. Его дом стоял в конце деревни, но не на самом берегу Енисея.Подошли к калитке. Низкий забор, редкие деревца. Астафьев находился в огороде. Мы стояли и смотрели на него. Он разогнулся, положил какой-то предмет на землю и направился к калитке. Открыв её, посторонился.— Хорошо, что приехали. Когда не работаю, тоскливо одному. Нужда заставила приехать, а так зря не езжу. Да вы заходите, заходите. Я счас, только руки помою.Рукомойник был прямо во дворе, и через минуту Виктор Петрович провёл нас в дом через просторные сени. Дом — это крохотная кухня с русской печью посередине, справа от входа — рукомойник, слева — дверной проём в комнату, прямо — ещё проём, в крохотную спальню. Ничего городского, всё по-деревенски просто. Так, наверное, жили в этом доме родители Виктора Петровича, а может, дед и бабка. О том, что хозяин дома — человек необыкновенный, говорило огромное количество книг, стоявших на грубых струганых стеллажах — от пола до потолка, расположенных один над другим вдоль одной из стен комнаты.— Это всё дарёные книги, с автографами. Есть известные по всему миру авторы, есть вообще никому не известные, я различий не делаю, для меня рангов нет, одно признаю — талант.Я вознамерилась было достать с полки книжку Н. Рубцова, уже руку протянула, но В. П. остановил меня со словами:— Ты зачем сюда приехала? Книжки смотреть или с живым писателем общаться?— Ой, простите, Виктор Петрович! Конечно, с вами общаться,— пристыжённо проговорила я.— То-то. Ну, вы прогуляйтесь, если хотите, а мне надо печку затопить да ужин сготовить.— Мы поможем, Виктор Петрович,— в один голос заявили мы.— Ну уж нет. Пока сам управляюсь, без помощников, картошку уже приготовил, сейчас почищу — и в чугунок на печь. Говорить во время работы не люблю. Вот сядем вечерять, тогда и говорить будем... Идите, идите, тесно здесь...Мы спустились к Енисею. Я ещё, как приехала, так близко к нему не подходила. Смотрела только с крутого берега Академгородка. Я разулась и вошла в реку своего детства и юности. Вода была прозрачная, не ледяная, как в горной речке Алмаатинке. Дно Енисея было усеяно мелкими гладкими камешками — галькой. Я побродила вдоль берега, нахлынули воспоминания. Всплыла в памяти деревня Коркино, где однажды я прожила сентябрь месяц двенадцатилетней пятиклассницей и даже ходила в деревенскую школу, носила воду на коромысле из Енисея. Родители отдыхали в бархатный сезон в Сочи, мы тогда жили в Норильске. Я даже всплакнула.— Ты чего? — спросила Галя.— Детство вспомнила.— Нашла время. Пошли, я замёрзла, а у В. П. дым уже изрядный валит, печь разгорелась, картошку хоть почистим...Печь пылала вовсю, вода в чугунке булькала вовсю, вкусно пахло картошкой. На кухне было тепло от печи, а ещё больше — от радушной приветливости хозяина. Он весь был такой домашний, уютный, сама доброта, так и сыпал своими только ему присущими словечками, поговорками. Эх, диктофон бы мне тогда!Впоследствии в разговоре выяснилось, что В. П. не жалует журналистов, а журналисток ещё больше.— Жалко, диктофона нет, записывать бы каждое ваше слово,— посетовала я.— Да я бы тебя на порог не пустил! — вполне серьёзно сказал В. П.— Почему? — искренне удивилась я.— А потому. Вроде всё записывают на диктофон, слово в слово, а потом читаешь — и неловко за себя становится, так всё переврут. Ради красного словца не пожалеют и отца. Избегаю я их. Они больше личной жизнью интересуются, а не моими тяжкими думами. ...В. П. сноровисто накрывал на стол, часто выходил в сени, где у него хранились припасы, так и не разрешив нам помогать. Вскоре стол был изобилен деревенской едой: сальце розовое, огурчики, помидорчики, грибочки солёные,— а также дарами леса и реки. Были рыба солёная, репа варёная и другая вкуснятина. Я привезла с собой из Алма-Аты литровую бутылку водки «Золотое кольцо», пряча её за поясом джинсов под свитером от досмотра в аэропорту. Тогда, по воле Горбачёва, были километровые очереди за спиртным. Тут-то, в Овсянке, я и выставила её, родимую, на уставленный закусками стол. Хозяин одобрительно посмотрел на меня и сказал, хитро улыбнувшись:— А ещё поэтесса... Это мы, мужики-прозаики, к водке привычны. Я её «змеёй горькой» величаю. У меня чеканчик-то в доме всегда найдётся, но и твоя лишняя не будет! Племяш должен зайти, а он уж не оставит её выдыхаться.Выпили мы по первой, как водится, за встречу, закусили, и потекла застольная беседа, как рядышком, в нескольких метрах от гостеприимного дома, текла, с лёгкими всплесками перекатывая камешки, река Енисей.—...Обмелел Енисей-батюшка, сильно обмелел, довели цари природы, загубили такую мощь, загадили своим лесосплавом, топляки кругом, нырнёт какой-нибудь смельчак с лодки — и не вынырнет: головой о бревно утопленное — и нет его. Природа людей питает, а не они её. Вот люди обмелели тоже, оттого и пьют сильно, будто душу водкой заливают.Мы слушали, затаив дыхание, стараясь запомнить каждое слово. Исходила сытным паркóм картошка, а нам ни пить, ни есть не хотелось — только слушать и запоминать. Услышу ли такие мудрые, такие сокровенные речи ещё когда-нибудь? Нет, не услышу. Мы задавали вопросы, что-то сами рассказывали. Но кто мы такие? Поэтому я пишу только то, что рассказывал Астафьев.—...Представляете, весь город Распутина знает, а какие-то нелюди в собственном его подъезде шапку с него сняли, да ещё избили до бессознания. Что это? Откуда бессмысленная жестокость эта? Я ведь в своём «Печальном детективе» и сотой доли не написал того, что сам видел, слышал, знал... Сердце бы разорвалось. А нашлись критики, заверещали: грязь, похабщина, очернительство, не весь народ такой! Я, что ль, говорю, что весь? Есть ещё хуже, есть убийцы лютые. Хороших людей много. А как иначе? Жизнь бы кончилась, если бы только бандиты одни были.—...Помню, в войну переправлялись мы на плотах через реку, а воды и не видать, кругом трупы наших... мы их вёслами отодвигаем и продвигаемся вперёд... а где воду видать, так она красная от крови... Вот такая она, война...—...Отвоевал — да работать да учиться, женился на войне, много вёрст вместе с супружницей моей Марьей прошагали, боевая она была в молодости, да и потом грех жаловаться,— опора, одним словом, всегда была, верная и надёжная.—...На Высшие литературные курсы поступил в Москве. Предлагали остаться жить в столице. Да не лежала у меня душа к москвичам. Высокомерные они, кастовые какие-то. Вот в Египте, читал где-то, каста жрецов была, так они только друг с другом общались, друг друга уважали и любили, остальные для них низшие существа были, как бы не существовали вовсе. Так и мы, те, что с периферии, для москвичей низшей кастой были. Вроде допущены к журналам, к издательствам, приближены, обласканы даже слегка, а всё не ровня, всё на задворках, хотя и таланта у некоторых периферийщиков побольше, тот же Вася Шукшин покойный, Валя Распутин, дай Бог ему здравствовать подоле! Чтобы унизить, деревенщиков, деревенскую прозу придумали, умники! А мы человеческую прозу писали. Очень и очень умеют и любят столичные крикуны — московские писатели — внушить, что ты сир, отстал и вообще с суконным рылом в калашный ряд пробрался...—...А Высоцкого взять? Ведь он же свой, московский с головы до пят! Ан нет! Чем-то он не угодил касте, в которой Евтушенко да Вознесенский заправляли всей русской поэзией, они решали, поэт или не поэт. Не пустили его в журналы. Бездарей пускали, а мощного русского поэта не пустили. Завидовали его народной славе, его разносторонним талантам, вот и не пущали. А он переживал, сердце надрывал опять же водкой. Там, в Москве, всё время ухо надо держать востро, нос по ветру, а хвост поджатым. Не по мне раболепство, вот и не остался. Нисколько не жалею. Здесь, на родине, спину гнуть не приходится. Много ли нам с Марьей на старости лет надо? Было ощущение, что В. П. расслабился, так как вёл себя просто и обыденно. Может, надоело ему чинопочитание, а может, он вообще такой от природы; мы с Галей вели себя свободно, без преклонения, но соблюдали дистанцию, помня, кто он и кто мы. А он озорничал, не чурался крепких русских словечек (войну прошёл!), и вообще жизнь не сильно-то баловала, как он сам признавался. Словечки те были к месту и звучали так славно, вроде и не матерные, что любо-дорого было слушать его простонародную речь. И потому пишу я просто о человеке, о писателе без меня напишут.Поздно вечером явился племяш В. П., распаренный после баньки, слегка поддатый, пил аккуратно, ел мало, держался почтительно, и с нами тоже, а к В. П. относился вообще трепетно. Хорошо сидели, в тепле и благости: исходили от хозяина волны наполненной щедростью и добротой широкой русской души. Да и хмель основательно кружил головы.— Виктор Петрович, можно, я вас обниму? — вдруг ляпнула я растроганно.Он поднялся из-за стола, я тоже, шагнула к нему и не обняла, а припала к его тёплой и мягкой груди (мой отец четыре года как лежал в сырой земле, в далёкой от родины Алма-Ате). Слёзы потекли непроизвольно и обильно.— Ну, ну, чего ты мне рубашку мочишь? — в его голосе тоже чувствовалась растроганность.Он взял меня за плечи, посмотрел в заплаканное лицо и неожиданно крепко поцеловал в губы.Потом мы гурьбой высыпали на улицу и спустились к Енисею. Деревня ещё не спала, светились редкие огоньки в окнах, слышались голоса, лениво перебрёхивались собаки, доносились ещё какие-то непонятные нам, городским, звуки. Я, конечно, полезла в речку купаться прямо в платье, дура пьяная. Но, похоже, В. П. меня не осудил — наоборот, приговаривал весело и ласково:— Вот-вот, прими омовение в нашем Енисеюшке, не бойся, не простудишься, вода в нём добрая...Были и смех, и шутки-прибаутки, были ещё тосты за здоровье. Племяш давно ушёл, а время перевалило за полночь. Не рассчитывали мы ночевать, но пришлось. Постелил нам В. П. на полу в горнице, ближе к тёплому боку печки, завалил нас тёплыми одеялами и сам улёгся в спаленке. Ох и сладко спалось в доме доброго хозяина!Разбудил нас В. П. утречком, а уже и печка топится, и завтрак на столе: глазунья на сале шкворчала прямо на чугунной сковороде. Мы быстрёхонько вскочили, оделись, умылись, сбегали до ветру в огород и, чистые, свежие после сладкого сна, уселись за стол. А В. П. знай улыбается всеми своими морщинками и хлопочет:— Вот тебе, Света, и молочко ледяное с погреба, как вчера заказывала. Племяш раненько принёс. Он хоть и пьющий, а долг понимает и обещание всегда исполняет.— Спасибо сердечное, Виктор Петрович. Так меня и родня бы не приняла. Вас, наверное, все любят, и врагов нет.— Не все любят, и враги есть. Я ведь человек, могу в сердцах и обидеть. Часто правду в глаза говорю, а она ведь пуще бьёт, чем если ударишь кого. Не прощают некоторые, зло таят да за глаза, за глаза отомстить норовят. Да Бог с ними, не для того живу, чтобы самому обиды копить и душу на злые поступки расходовать.Увидев, как я уминала хлеб деревенской выпечки, запивая его ледяным молоком (снова вспомнилось мне детство, деревня Коркино, сестра отца — тётя Лиза), В. П. отрезал полкаравая, завернул в чистое полотенчико и отдал мне со словами:— Это тебе, Света, хлебушко ржаной, дар земли нашей сибирской. Ешь на здоровье! Ну, с Богом, гостьюшки мои дорогие! Увидимся ещё, когда уезжать будешь. Книжки вам обеим принесу. А я домой уже готов, сейчас товарищ за мной приедет. Вы в Дивногорск, говорите?— Да,— ответила Галя.— У меня там сестра родная с семьёй живёт.Мы уходили, а В. П. стоял возле калитки, подняв ладонь козырьком над глазами: занималось праздничное солнце. Было девятое мая. Он был с нами такой шкодный, как мальчишка, слов не хватает выразить, какой он был тогда в Овсянке. Пожалуй, лучшее слово — родной.Овсянка, отчий дом Астафьева
 Герань на окошке
 и низкий забор.
 Ни пса и ни кошки,
 лишь чистенький двор. Хозяин в работе —
 большой огород,
 и он-то в почёте
 у лучшей из од.  Подходит к калитке
 в рубашке цветной.
 А в воздухе зыбком
 так пахнет весной! Вот, нас привечая,
 стоит у крыльца.
 Улыбка — лучами
 сияет с лица. А вечером — ужин,
 чеканчик налит.
 Сидим и не тужим,
 беседа бурлит. А утром — прощанье,
 и в горле комок.
 Писать обещаю —
 хоть несколько строк. Стоит у калитки,
 вчера озорной,
 хозяин с улыбкой...
 — Прощайте, родной!
День четвёртый (без Астафьева)Мы шли с Галиной по Дивногорску, а из динамика в центре дивного города, выстроенного больше двадцати лет назад, с чистым, не загазованным воздухом, продуваемом с Енисея, городе без производств, городе будущего, как его задумывали когда-то молодые романтики-строители, гремел голос моего любимого поэта-гражданина, певца с единственным в мире голосом Владимира Высоцкого: «На братских могилах не ставят крестов, и вдовы на них не рыдают...», «От границы мы землю толкали назад...». И ещё... весь его военный цикл — песня за песней. И снова — слёзы в горле. Щедра моя родина на впечатления.Девятое мая. Дивногорск
 Ступаю, иду по земле родной
 в праздник Девятого мая.
 Сорок два года справляем страной —
 от стара до самого мала. Ступаю — и в уши голос бьёт,
 слова — на разрыв аорты.
 Это Володя Высоцкий поёт —
 на карте границы стёрты. Ступаю — и сосен могучих бор
 стоит вокруг без движенья.
 Всё тише гитарных струн перебор,
 вот музыка стихла и пенье. Вот эхо умолкло в сосновом бору,
 и ветер подул с Енисея...
 Все смертны, и я когда-то умру,
 но зёрнышко правды посею.
У Галиной сестры отметили праздник медовой брагой, домашними соленьями и борщом по-сибирски с редькой. Ближе к вечеру сели на катер «Ракета», и, рассекая воду, он ринулся против течения к Красноярску. Я смотрела во все глаза на природу по обоим берегам Енисея и не могла наглядеться. В Алма-Ате в горах — и красота, и величие, а здесь — невысокие холмы, покрытые лесом, ни особой красоты, ни тем более величия. Но за душу так берёт эта неброская пригожесть, что непонятное волнение теснит грудь. Родное, родное всё, детство моё, юность моя! Вот и подруга юности рядышком. Счастливая, перенасыщенная озоном и впечатлениями, я закрыла глаза и заснула на плече у Галки.
День пятый (перед отъездом)Галя ушла на работу, а я поехала в Красноярск за вином на прощальный ужин. Через день я возвращалась в Алма-Ату. Билеты были куплены в оба конца. Ехала на автобусе по городу и удивлялась: кругом только русские лица. Не то что в Алма-Ате — сплошной интернационал. Подумала, что людям одной национальности уживаться всё же легче. Но, оказывается, я была не совсем права. Стояла в очереди за спиртным и слышала ссоры, перепалки, и даже лёгкие потасовки возникали. Но здесь виновата была, конечно, социальная причина: унижение всех и каждого в отдельности. Как писал В. Астафьев в «Зрячем посохе»: «Мелкое, но постоянное унижение не просто мучает и терзает душу человека, оно приводит к чувству самоуничижения, малозначности своей». Город за двадцать лет почти не изменился: те же деревянные домишки, каменные особняки. Кое-где подновлены фасады зданий, а так — ничего выдающегося. Перестройка только набирала темпы, и до появления русских капиталистов было ещё далеко. Побывала я на рынке: цены высокие, выбор небольшой, народу мало. Купила домой гостинцы: банку брусники в сахаре, кедровых шишек и кое-что по мелочи. В Алма-Ате намного больше и овощей, и фруктов, и рынки многолюдные. Ходила по родным когда-то улицам и чувствовала себя сиротливо и неуютно. Родственников даже искать не стала, адресов у меня не было, связи были утеряны после смерти отца. Стоит ли их восстанавливать? Вряд ли я когда вернусь сюда. Не было никого, кто был бы мне близок в детстве и юности. Близки оказались Астафьев и Галя. Отстояла две очереди, в одной купила водки, в другой — вина. Понаблюдала за красноярцами и приезжими. Почти все лица недобрые, настороженные, подозрительные, так и зыркают по сторонам, чтобы кто без очереди не пролез. Обидно и стыдно за униженных людей, доведённых едва не до скотского состояния оскорбляющим человеческое достоинство прохиндейским указом.Грустно было на душе, когда возвращалась из города в Академгородок. Но вошла в рощу, прислонилась к берёзе — и полегчало. Не всё так плохо, если душа живая: и печалится, и болит, и страдает, но и радуется тоже, и восторгается природой и хорошими людьми. Ради встреч с Астафьевым стоило приехать на родину! Больше мне здесь никто не дорог, кроме Енисея-батюшки, пусть и обмелевшего, пусть и загаженного ныне, но могучего и широкого по-прежнему в памяти.
День шестой (предотъездный)С утра я собрала свой немудрёный багаж на завтра, погуляли мы с Галей по берёзовой роще напоследок, постояли на крутом берегу, с которого Енисей выглядел не рекой, а речкой. Погода была тёплая, солнечная. Галя говорила, что редко у них такое начало мая солнечное, тёплое и тихое. Я пошутила, что, наверное, в честь приезда блудной дочери. Хотелось бы думать так, конечно, но я не страдала манией величия. Тем не менее, погода все шесть дней моего пребывания стояла изумительная, и природа сияла во всей своей набиравшей соки красе. Берёзы тихо шелестели листьями, чирикали на разные лады птички, слышались людские голоса и собачий лай. В Академгородке оказалось много любителей собак.Вспомнила, что рассказывал В. П. У него, оказывается, тоже была собака (не помню какой породы), но кто-то отравил её, и с тех пор больше он не заводил собак, хотя и любил их с детства, и всегда они были с ним — на охоте и на рыбалке, он ведь был знатным охотником и рыбаком. После грустного рассказа он тогда даже побрюзжал немножко насчёт нынешних хозяев собак:— Весь берег засрали, прости Господи!А о том, что его кобеля убили, высказался так:— Валю Распутина едва за шапку не убили, а у меня любимого пса отравили... Кому-то мы поперёк дороги стоим, неугодны вроде...После обеда пришёл к нам в Галину квартиру В. П., принёс несколько своих книг, как и обещал. Мы собрались угостить его обедом, немного выпить на прощанье, но В. П. категорически отказался, объяснив, что вечером у него журналист из Красноярска и будет серьёзное интервью.— Как, вы прямо сейчас и уйдёте? — в панике спросила я.— Два часа у меня в запасе есть, чайку можно попить...Два часа мы с Галкой буквально помирали от смеха. Да что там смеха — мы ржали, как два жеребца женского рода. В. П. рассказывал о своих родственниках, о том, как он ездил проведать их в Игарку. Я была в этом деревянном, будто игрушечном, городке на берегу Енисея, между Дудинкой и Красноярском, где вместо тротуаров были деревянные настилы.В нём явно не был реализован актёрский талант. В. П. не рассказывал, нет,— он разыгрывал действо на наших глазах, театр для двух зрителей. Всех своих родичей, в основном не самых близких, он изображал в лицах: с присущими им говорком, мимикой, жестами, манерой двигаться и так далее. Мы с Галей видели перед собой не Виктора Петровича Астафьева, маститого писателя, лауреата многих премий,— перед нами чередой проходили люди пьющие, люди несчастные, люди безалаберные, люди хорошие в большинстве своём... Одним словом, был никогда прежде не виданный нами театр одного актёра. Куда там Ираклию Андроникову! Даже Аркадий Райкин вроде потускнел в моих глазах.Астафьев не надевал ни масок, ни усов, ни бородок, ни разных одёжек на нём не было. Он просто сидел на стуле, иногда легко вскакивал, показывая какое-нибудь уж очень смешное телодвижение изображаемого родича, и мы покатывались со смеху. Ни до, ни после я не смеялась так светло, взахлёб и до слёз, как на этом уморительном спектакле. Как изощряются нынешние сатирики, поливая грязью и выставляя полуграмотными дураками и правительство (правда, бывшее), и Госдуму, и нас с вами, а смеха нет. Здорового, искреннего, от души, до спазм в желудке смеха нет. В лучшем случае я улыбаюсь на остроумную реплику. Так, как я хохотала тогда, уверена, больше хохотать не буду. Время не то, возраст не тот, да и Астафьева уже нет на белом свете. Могу вспоминать только его, рассказывающего и показывающего, и себя — хохочущую до изнеможения. Такой получился у нас прощальный вечер. Перед его уходом уже я крепко поцеловала его в губы.— Прощайте, Виктор Петрович! Спасибо за праздник общения с вами. Буду молиться за ваше здоровье и буду помнить вас...— До свиданья, Света. Может, ещё увидимся. Пиши, не теряйся, землячка!..И он ушёл. «Опустела без тебя земля...» — вдруг зазвучало в душе. Я, конечно, от избытка чувств напилась до бесчувствия и порыдала, стоя на балконе и глядя на берёзы. Звёзды роились в небе, воздух пах берёзами и хвоей. Стояла ночная тишина, и я была наедине со Вселенной. Галка уже спала, утомлённая двухчасовым хохотом и вином. А я не могла уснуть, и так не хотелось уезжать, но меня ждали мать и дети в Алма-Ате. У детей родиной был Казахстан, Алма-Ата.Прощание с родиной
 Уезжаю, а часть души
 остаётся среди берёз —
 светлой бабочкой в них кружить.
 Затуманился путь — от слёз.
 Я запомню особый миг
 кровной связи со всем, что здесь...
 и Астафьева светлый лик
 в осиянной дали небес.
 Уезжаю, а сердце жжёт:
 разрываю с родиной нить.
 На чужбине никто не ждёт,
 и мне некого там любить.
День седьмой (отъезд)Уезжала я в слезах и в стихах. Галя проводила меня до автобуса, ей нужно было идти на работу. В. П. я не стала звонить, чтобы не выглядеть навязчивой, тем более что В. П. считал навязчивость одной из самых отвратительных черт в характере человека («Зрячий посох»). Его лицо, его светлый лик (образ) всё равно был в моём мысленном взоре, и я увозила его с собой без ведома хозяина. Я ехала в автобусе в аэропорт и ничего не видела от слёз. Думала лишь о том, что теперь покидаю родину уже навсегда. Мать, сын и две дочери, могилы отца и мужа, отца моих детей,— в Алма-Ате. Как бросить живых и мёртвых? Болезненно сжималась душа, и будто отрывались от неё крохотные клочки и повисали на заборах деревень вдоль дороги до аэропорта. Нет, я ещё приеду к Енисею и Астафьеву. Я люблю родину свою — Сибирь, и она живёт и будет жить в моей памяти, будет жить до моей кончины.Тихая звезда
 Тихая звезда над землёй сияла
 и роняла свет на родину мою.
 Я не знаю, жить мне много или мало,
 о тебе я, родина славная, спою.
ПослесловиеПо возвращении в Алма-Ату я написала В. П. Астафьеву письмо, но не отправила, посчитала нескромным, что ли. Мы изредка переписывались, но жизнь моя круто изменилась, и переписка оборвалась. Потом я снова написала, выслала В. П. свою новую книжку стихов, и переписка возобновилась. В. П. присылал мне рукопись своего нового романа о войне, я прочитала, робко кое-что поправила — я ведь работала три года редактором в крупном издательстве в Алма-Ате. Потом снова переписка оборвалась, и в 2001 году я услышала о его кончине. Отца родного я так не оплакивала, царствие ему небесное, как я рыдала по Астафьеву. Я ощущала себя так, будто осиротела вторично. Глупые осудят, умные поймут, что я отдаю долг — человеческий и гражданский, написав правду и только правду о встречах с Виктором Петровичем Астафьевым, о том, что он говорил и рассказывал. «Пока жив — не пиши, знаю, что захочешь. Умру — можешь писать, Бог тебе будет судья, а не я»,— сказал он мне на прощанье. Пусть будет Бог мне судья, если я солгала.
Неотправленное письмо«Есть ли для меня в мире более человек, каким я увидела, полюбила и приняла в душу вас — роднее отца родного? Люди, уезжая в далёкие края, очень далёкие, берут с собой горсть родной земли. Я брала со своей родины, Сибири, на память ваш образ — образ отца земли русской. Таких исконно русских — и по внешности, и по душевной щедрости, и по особой хитринке в ласковой улыбке, и по мягкому рукопожатью больших, не писательских, а хлебопашеских рук, будто (странное ощущение!) не вы держали мои руки в своих, а я держала тёплый, с пылу с жару, хлеб, испечённый в русской печи,— много ли?С первой встречи в вашей квартире в Академгородке мне стал не нужен город, в котором я жила периодически в детстве и юности и впервые приехала в зрелом возрасте, вы стали живым воплощением сибирского края, его историей, его сердцем, его душой, его совестью. Вся Сибирь предстала в вашем лице, в ваших произведениях, в ваших живых, от живого лица, рассказах. Но вы уделили мне, как своей землячке, лишь несколько часов за три дня встреч. И я всё же увидела и одряхлевший город детства и юности Красноярск, и «пьяные» очереди после 2-х часов дня, и родные, родные до боли русские лица. Мне, приехавшей из Казахстана, из Алма-Аты, стало даже не по себе. Я не была на родине более двадцати лет и, наверное, действительно «оказашилась», как заметили вы, Виктор Петрович. А ещё, помните, вы при прощании сказали: «Вижу, как тебе хочется написать о наших встречах. Но — не пиши, обижусь. Помру, тогда с тебя лишь Господь Бог спросит». Я обещала».
P. S. Позволяю себе опубликовать письма Астафьева В. П. в рукописном виде, ничего не поправляя и не изменяя. У нас не было интимных, дружеских, может, частично деловые были, но больше — чисто человеческие отношения. У меня нет корысти опубликовать свои воспоминания — даже и не воспоминания, а долг памяти. Я считаю, что обязана поделиться с людьми, любящими В. П. как писателя и человека, даже такими крохами общения с удивительной личностью, поделиться этой радостью общения. Мне хочется надеяться, что я написала светлый образ человека — Виктора Петровича Астафьева, большего я не хотела.
Письмо первое«30 сентября 1990 г. Красноярск.Дорогая Светлана, спасибо за книжку. Хорошая, хотя и с налётом трагичности, книга. И хорошо, что напомнила о себе. Мне всё равно надо было бы тебя искать. Есть нужда. Рабочая. Я заканчиваю книгу (первую) романа, где у меня присутствуют казахи, и порой не только присутствуют, но и говорят, молятся, плачут; все их слова, плачи и прочее я пока вписал условно. Не знаешь ли ты доброго, непредубеждённого казаха-литератора, который помог бы мне привести в Божий вид казахские обращения и речи? Ребята они у меня симпатичные, но, как и все мы были в ту пору в запасном полку, забитые и несчастные. Может, ты можешь мне помочь? Кажется, ты знаешь казахский язык? Где-то весной я, с более или менее готовой рукописью, мог бы прилететь в Алма-Ату, если будем живы все и не загнёмся за зиму.Кланяюсь, желаю доброго здоровья —
Виктор Петрович».Письмо второе«Дорогая Светлана!Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Моё затянулось, очень всё же много того, что мешает ныне жить и работать, мелочи давят главное. Работа над первой частью романа ещё не закончена, но рукопись уже читабельна. Я посылаю её тебе всю, чтобы ты увидела, какую ношу я взвалил на себя, а муж твой откроет для себя новость, что все наши армейские беды и гадости начались не сейчас.У меня одна просьба — надолго рукопись не задерживать, и хотя я знаю, как вам и нам всем живётся суетно и трудно, всё же малость загружу вас:
Все речения, разговоры казахов перевести на казахский язык, но в русской транскрипции, а можно так и эдак.Два-три расхожих казахских имени, что-то вроде нашего Ивана, и одно редкое, степное, которое бы говорило о принадлежности к древнему высокому роду.Одно-два расхожих восклицания, что-то вроде нашего присловья, и обязательно одно-два ругательства, но не стервозных, не пошлых, а «домашних», повседневных. Хорошо бы какую-нибудь примитивную песню или напев, когда поют, чистя картошку, «для себя», думая о доме, о родных, о своём кишлаке (надо — ауле), о степи, о горах.Вот и всё. Заранее благодарю. Желаю доброго здоровья и хорошей жизни вообще, с мужем в частности, ибо в наше дикое время сходиться на жительство могут или безответственные дураки, или уж действительно добрые, уставшие от одиночества люди.Храни вас Бог! Виктор Петрович.13 мая 1991 г. Красноярск». 
Письмо третье«7 июля 1991 г., с. Овсянка.Дорогая Светлана!Спасибо тебе и за книги, и за помощь с рукописью. Господь чем-нибудь поможет и тебе за твою доброту, хотя к добрым-то и честным людям Он последнее время как раз и не очень ласков.Осенью я продолжу работу над романом, а пока сижу всё ещё в деревне, и поскольку у нас каждый день льёт дождь, довольно прохладно, ничего не осталось мне делать, как сесть за стол и завершить «Последний поклон». Написал две заключительные главы и с печалью закончил работу, которая продолжалась почти тридцать лет и доставляла мне такое удовольствие, какового не доставляла ни одна книга моя.Скажи и мужу своему спасибо за письмо. Спорить нам не о чем, поскольку главного предмета, о чём могли бы мы спорить, не было и нет, т. е. армии как таковой у нас не было и нет. Есть загнанная в казармы толпа рабов, пользующаяся, кстати, уставом, писанном ещё для рабской армии Рима, и с тех пор на нём лишь корочки менялись. Всей дальнейшей работой в романе я как раз и покажу, как армия рабов воевала по-рабски, трупами заваливая врага и кровью заливая поля, отданные бездарным командованием тоже рабского свойства: почти четыре миллиона пленных в один год никакая армия не выдержит, а рабы могут всё, они скот бессловесный, и скот этот воспитывается сперва казарменной системой, а уж и доводится окончательно, на колени ставится в самой казарме. Дедовщина так называемая нужна нашим дармоедам-генералам, как когда-то в лагерях блатная рвань нужна была, чтобы, ничего не делая и даже свои полторы извилины не утруждая, можно было управлять ордой рабов, одетых в военную форму.Ну ладно, ещё раз спасибо! В Алма-Ату пока пути нет, а вот в Барнаул на шукшинско-соболевские чтения поеду. Толя Соболев — не путай с мудаком Леонидом Соболевым! — был моим приятелем, да и фронтового друга, живущего на Алтае, надо навестить. Будешь вдруг в Сибири — позвони 25-49-84, а казахи будут действовать у меня и во второй книге, так что все твои советы не раз пригодятся.Кланяюсь — Виктор Петрович».Приписка: «А возможно, и придётся мне поехать в Казахстан. Кто знает. В. П.». 
Письмо четвёртое«Дорогая Светлана!Письмо твоё получил и ко времени подходящему. Я как раз сдал на машинку вторую книгу романа и пробую разделаться с текущими делами. К сожалению, я ничего тебе делового написать не могу. Наше так называемое краевое издательство протянуло ноги. Там не нашлось человека делать дело, и вот, сохранив почти полностью штат нахлебников, они сидят на случайных подачках или каких-либо грошах, вырванных на подвернувшихся изданиях; по-моему, уже и помещение своё сдают в аренду. Я давно там не был, не знаю, что они делают, но вопят: «Погибаем!» Слышу это то по радио, то по телеку, то в газетах их вижу. Что касается других то возникающих, то куда-то бесследно исчезающих издательств, я с ними не связан. Два последних года были полностью отданы работе над романом. Заканчиваю вторую книгу на пределе сил и возможностей.Издательство «Гротеск» напечатало мою «Царь-рыбу» целиком, наконец-то. По этому случаю я съездил к ним, выпили водки, посидели, погутарили. Они ещё держатся, издавая ходовую литературу, но у них нет полиграф. базы («Царь-рыбу» печатали в Иркутске), и расходы на издания и налоги несут они всепоглощающие, и как дальше существовать будут — и сами, кажется, смутно себе представляют. Но пока они есть, существуют, и ты можешь с ними связаться по адресу: 66 00 06, ул. Копылова, 66, ред.-изд. центр. «Гротеск», тел. директора: 43-73-15, Виктор Николаевич Манякин. Это всё, что я могу сделать. Деловых связей у меня ни с кем нет. Мои книги издаются во многих городах, но идёт это дело стихийно, по предложению самих издательств.Жизнь в нашем городе и крае, как и везде, трудна и напряжённа, цены растут, предприятия замирают, растёт преступность и безработица, и впереди я не вижу просвета. Но позавчера я встретился с человеком, который буквально убегает от оголтелых казахов из Чимкента и баял, что у нас хотя бы дышать легче. Скоро в Казахстане, благодаря усилиям лукавого и коварного Назарбаева, образуется рабовладельческое государство, где рабами останутся не способные уехать и за себя постоять русские, уже позволившие переименовать Павлодар и признать Семиречье исконно казахской землёй, а не казачьей русской вольницей. Павел Васильев в гробу перевернулся, небось, он ведь оттуда, из казаков, родом. Галю вижу редко. Недавно она мне налима приволокла, брат из Ярцева привёз ей рыбы, она и поделилась со мной. Хороший человек Галя, да вот в личной-то жизни тоже невезучая.Ну, кланяюсь, желаю, чтоб полегче тебе жилось.5 февраля 1994 г. Виктор Петрович».

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера