Михаил Липкин

«В песках Аравии и во дворцах Багдада» Имрулькайс, Абу Нувас. Перевод с арабского

Так вышло, что посчастливилось мне посещать занятия магистрантов-арабистов, которые вёл замечательный учёный Максим Сергеевич Киктев. Заключались эти занятия в основном в том, что Максим Сергеевич приносил какой-то сложный текст, например из средневековой поэзии, слово за слово его разбирал и комментировал, и в результате считалось, что магистранты повысили уровень своих познаний в арабской словесности. Несомненно, впрочем, что так оно и было. Три текста, представленные здесь, – как раз из этих занятий, только я их ещё и зарифмовал в некотором возможном подобии оригиналу.

Первый из текстов приписывается Имрулькайсу, древнему доисламскому поэту, знакомому нам главным образом по пьесе Гумилёва «Отравленная туника». Имрулькайс прославился как автор т. н. «муаллаки»: несколько самых прекрасных древних стихотворений, почитаемых как идеальный образец, именовались «Муаллака», т. е. «подвешенная», как бы вывешенная на всеобщее обозрение. Кроме того, Имрулькайс написал ещё много стихов, да и вся история его жизни выглядит восточной поэмой: сын князя, изгнанный отцом за непокорность и собравший вокруг себя шайку таких же авантюрных представителей аравийской «золотой молодёжи», он, после того как враги убили его отца и преследовали его самого, бежал в Византию, где его охватила любовь к византийской принцессе. Базилевс, дабы положить конец этой истории, подарил ему отравленную одежду, и, когда Имрулькайс возвращался в Аравию, где-то по дороге коварный дар базилевса умертвил его.

По поводу представленного здесь стихотворения ??? ??? ???? уже много столетий как высказываются сомнения в его авторстве. Вроде бы всё по-имрулькайсовски: упоминаемые имена и географические объекты взяты прямо из муаллаки и других стихов Имрулькайса (отсылки к географическим реалиям Аравии – совершенно необходимая составляющая бедуинской касыды), вроде бы и описание бедуинской романтики соответствует общему представлению об Имрулькайсе… Но именно что только общему представлению. Реальный Имрулькайс воспевал скорее минуты отдыха, передышки, а упоение бедуинской жизнью – скорее прерогатива городских поэтов более позднего времени. А я ещё и подметил занятную особенность этого текста: первая корневая буква первого значимого слова в каждом бейте другая (так, в первом бейте это буква «айн» (?) в слове ????), а в комплекте двадцать два бейта дают нам полный набор букв алфавита (без соблюдения порядка, разумеется), но алфавита не арабского, а еврейского, или, если угодно, общесемитского, 22-буквенного. Любопытно и то, что в паре мест алфавит выстраивается не вполне комплектно, где-то для полноты нужно использовать не корневую букву, а взять её у морфологического аффикса. Максим Сергеевич, впрочем, заявил, что я его убедил, и поздравил меня с открытием, причём особенно замечательно, что открытие состоялось в студенческой аудитории, прямо на занятии. Позднее я сделал о нём доклад на конференции, а общее моё заключение такое: автор стихотворения не Имрулькайс, мы имеем дело со стилизацией под Имрулькайса, и стилизацию эту написал не бедуин, а горожанин эпохи Омейядов, вероятнее всего, арабизованный еврей, вставивший в свой текст нечто вроде зашифрованной подписи – алфавит с перепутанным порядком букв. Правда, такой же алфавит используется и в сирийском  – литургическом языке арабов-христиан, в частности, маронитов. Но вряд ли такой автор использовал бы алфавит как ключ к авторству, в христианстве алфавит не имеет того сакрального и, следовательно, опознавательного значения, как в иудаизме. Что же касается неполного выстраивания комплекта алфавита, то я думаю, что древние арабские поэты, особенно молодые, мягко говоря, не всегда писали свои касыды, глядя на звёздное небо над барханами и воплощая музыку сфер – скорее, они работали, как нынешние студенты литературного семинара, принося свои опусы наставнику, который, в свою очередь, мог и подправить, и испортить текст своим редактированием. Нечто подобное произошло и в данном случае, и автор предпочёл промолчать о том, что «правка» исказила его замысел. Касыда при всех оговорках бытует как произведение бедуинского принца Имрулькайса, и пусть для нас, простых читателей, она такой и остаётся.

 

 

Имрулькайс (500–542)

 

Блеск молнии сквозь тучи, сверкая, дрожит,

И контур дальних круч очернит, обелит.

Замрёт его сиянье и снова блеснёт,

Как будто кто, хромая, по полю бежит.

Когда исходят вспышки, то молнии блеск –

Как жест ладонью, тот, что победе открыт.

Грозой я здесь любуюсь один, а друзья

Мои там, где Даридж, и Тилаг, и Арид.

Вот молния обрушилась на Кататайн,

И вот по вади воды стремятся в Эрид.

Пространства ширина, распростёртость земли –

Потокам дождевым она принадлежит.

А утром воды хлынули из всех щелей,

И ящериц на камнях кишенье кишит.

Пускай придёт к Даифе, сестре моей, дождь,

Лишь стих отныне нас с нею соединит.

 

Смотрю с вершины я на бескрайний простор;

Тот пик, где я сижу, он, как шест, в землю вбит.

Внизу меня мой конь ждёт. Попоны края,

Как сломанные крылья, висят до копыт.

На смену солнцу сумрак приходит, и я

Схожу туда, где конь у подножья стоит.

Щека его гладка, как поверхность копья,

А твёрдостью она словно горный гранит.

Когда его окликну и сяду в седло,

То влажный его взгляд любопытством горит.

Бывало, ещё птицы спят – а я уже

На нём, короткошерстом, он ловок и сыт.

По голени он – страус, по рёбрам – онагр,

Он всадника порою куснуть норовит.

Как вычерпанный ключ, что вдруг полон опять,

Он силы набирает, стоит – не лежит.

 

Я вспугивал им стайку степных антилоп,

Как вспугивает стадо овец волка вид.

Двух, трёх и четырёх я настигну на нём,

Ещё одну копья наконечник пронзит.

Вот он идёт обратно, спокоен и горд,

Хоть влаги вышло много и влагой покрыт.

Горбатого быка устрашил его бег,

Ночной по ходу, хоть солнце входит в зенит.

 

Что толку человеку в богатстве его –

Он, как больной верблюд, уведён и забыт.

Он был и словно не был, ни часу не жил,

Когда в удушье смертном рот полуоткрыт.

 

Два следующих текста переносят нас совсем в другую, несколько более близкую к нам, эпоху, во времена аббасидского халифа Гаруна Аль-Рашида, поскольку написаны они его придворным поэтом, шутником и острословом Абу Нувасом. Здесь мы тоже имеем дело со стилизацией, маньеризмом, но уже совсем другим – можно сказать, противоположным предыдущему. Поэтический новатор, певец радостей жизни Абу Нувас посмеивается над старобедуинскими добродетелями, героизмом и воинственностью, романтической грустью над следами ушедшего племени: ушёл караван верблюдов с шатрами, а с ним пропала и возлюбленная поэта с традиционным именем Хинд или Асма. Абу Нувас в соответствии с требованиями жанра «хамрийят» (винная поэзия) воспевает обстановку застолья и ведёт шутливую полемику с ревнителем буквы закона, запрещающего правоверным спиртное. Девушка-виночерпий, переодетая юношей, вызывает вожделение и у «традиционалистов», и у тех, кого принято эвфемистически называть «потомки Лота» (Лот – библейский персонаж, вступивший в сексуальные отношения со своими дочерьми; термин «потомок Лота» означал у арабов приверженца нетрадиционных связей). Вообще, жанр хамрийят предполагал и аллегорическое истолкование как опьянение вином истинного (мистического) познания, но вряд ли Абу Нувас имел здесь это в виду. Более того, насмешки над бедуинскими добродетелями и над бедуинской эстетикой, прежде всего поэтической, он, иногда ссылаясь на своё персидское происхождение, облекает в форму насмешки вообще над арабами, как мы это видим в последнем из представленных здесь стихотворений, начинающемся с обращения к традиционному собеседнику и адресату стихов Бишру. Гуманизм, чувство юмора и высокий уровень арабо-мусульманской культуры того времени вполне допускали такие риторические приёмы, хотя даже тогда широту натуры арабских читателей Абу Нуваса не следовало преувеличивать. Его жизнь закончилась трагически, но стихи, как одно из напоминаний о том, что эта культура всё-таки была, остались.

 

 

Абу Нувас (сер. VIII в. – ок. 815)

 

Касыда-послание другу, который любит философию
и не любит, когда я пью вино  
 

 

Знай, что в упрёке — соблазн. Осуждение здесь неуместно,

Лучше налей мне того, в чём недуг мой, оно мне полезно.

Видишь — прозрачно оно, и поверхность его беспечальна.

Брызнет на камень оно — станет радость и камню известна.

Вот оно, в этой руке обладательницы женской стати,

Что в обладателя стати мужской нарядилась прелестно.

Оба влекутся к ней — женщин любитель и Лота потомок,

В сумерки свет от лица её виден во тьме повсеместно.

Вносит кувшин она, видишь — сияет блаженство в кувшине,

Слепит оно, изливаясь из горлышка в чашу отвесно.

Сходно с водою оно, но оно не вода, а нежнее,

Так что вода по сравнению с ним слишком жестка и пресна.

Если со светом его сочетать, сразу искры и блёстки

Вспыхнут, родившись во множестве, и засверкают совместно.

Этим мужам, что сидят перед ней, повинуется время,

Их постигает лишь то, что для них и приятно, и лестно.

Нет, я не плачу о стёртых следах, о становище прежнем,

Хоть пребывали в нём Хинд и Асма, что воспеты чудесно.

Плачу я горько о соке прекрасном земли, и не нужно

Здесь ни шатров, ни овец, ни верблюдов, ступающих тесно.

Ты так кичишься познаньем своим в философской науке,

Я же скажу: «Ещё больше не знаешь!» Таков мой протест, но

Знай, что прощение — благо! И если меня не прощаешь,

Значит, ты в вере не твёрд, и лукав ты, признай это честно.

 

 

О Бишр, ну на что…

 

О Бишр, ну на что мне и меч, и война?

Звезда моя к радости устремлена,

На храбрость мою не надейся, ведь я

Совсем не герой – слава мне не нужна;

Я робок: увижу врагов – и хлестну

Лошадку под хвост, лишь звенят стремена,

И знать не хочу я про меч и копьё,

Которыми будет война решена.

Война разгорится – все мысли о том,

Чтоб скрыться, – какая верней сторона?

Но если увидишь меня на пиру,

Где льются напевы и струи вина,

Где ластятся девы, – поймёшь, что во мне

Вся слава арабов запечатлена!