Игорь Шестков

Три рассказа

Пантера в кресле

 

Несколько лет назад я начал замечать, что со мной происходит что-то странное, необъяснимое. Нет, я еще не впал в маразм… хотя, кто знает.

Помню, один умный врач в популярной передаче о старческом слабоумии поучал публику так: У каждого человека рано или поздно портятся мозги, изменяется поведение. Люди начинают дурить… Из-за курения, алкоголя, неправильного питания, загрязнения окружающей среды, стресса… и просто от старости. Но проявляется это – поначалу – у всех по-разному. Природа бьет каждого человека в его слабое место… дурак становится еще глупее, злой может стать убийцей, умный становится раздражительным, педантичным, придирчивым, ипохондрик – делается еще беспокойнее, подозрительнее… а фантазер – так глубоко погружается в свои фантазии, что зачастую не может найти дорогу назад, в реальность.

Что-то подобное начало происходить и со мной, я сделался – неожиданно для самого себя – страшно суеверным, начал загадывать… видеть вещи, которые другие не видят, мои отношения к неодушевленным предметам стали… явно ненормальными.

Например…

У нас в кухне рядом с кухонным столом стоят два стула. Один у окна – на нем обычно сижу я. Другой – у тумбочки с хлебницей. На нем сидит моя жена. За завтраком или обедом. Ужинаем мы обычно в гостиной, смотрим телевизор… В кухне у нас – два кухонных полотенца. Одно простое, матерчатое, для посуды, другое толстое, махровое, для рук. Полотенца эти – мы вешаем на пластиковые спинки стульев, чтобы они там сохли. Так вот… жена моя вешает полотенца произвольно, без системы. А я – вешаю простое полотенце на свой стул, а махровое – на стул жены. Для меня это очень важно! Часто захожу в кухню, чтобы проверить, правильно ли висят полотенца. Если неправильно – перевешиваю. Потому что, если полотенца висят «правильно», то «все будет еще долго-долго хорошо», а если «неправильно», то «очень плохо». Я заболею и умру. Или в наш дом ударит комета. Или начнется атомная война. И это безумие – с полотенцами – продолжается уже года три. Сколько раз я пытался уговорить самого себя перестать перевешивать полотенца – все без толку, это сильнее меня.

Еще один пример… когда я вынимаю из большой коробки пачку пипеток-баллончиков с искусственными слезами – то стараюсь брать ее из середины коробки, не отдавая никаким пачкам предпочтения, чтобы оставшиеся в коробке – не обиделись и не повлияли как-то негативно на мою жизнь. То же самое я проделываю и с карандашами, и шариковыми ручками, вынимая карандаш или шариковую ручки из большой кучи карандашей и ручек, лежащей на книжной полке. И пипетки, и карандаши, и шариковые ручки нередко превращаются – прямо у меня в руках – в живые куколки с забавными головками и кланяются мне как старому знакомому.

А чайные ложки… да… лучше и не упоминать, во что они превращаются…

Я беру чайную ложечку из ящика – наугад… какая попадется, такую и беру. И тут же кладу ее назад и беру другую. Потому что – первую попавшуюся брать нельзя. Она испортит чай или кофе. Или укусит меня за палец. Ох уж эти первые…

Непростые отношения сложились у меня и с зимними куртками, и ботинками. Я почему-то уверен, что большая зеленая куртка – у нее большая, круглая, похожая на подсолнух голова и длинные плоские ноги – меня не любит, и надеваю ее редко, только в сильный дождь… потому что не хочу причинять кислой дождевой водой вред моей любимой синей куртке с капюшоном, улыбающейся мне так, как улыбается нам иногда проходящая мимо нас незнакомка, она заботится обо мне даже в летнее время, когда безнадежно одиноко висит в шкафу в моей второй квартире, в которую я заглядываю нечасто… потому что ее почти пустое пространство способно превратить меня в яблоко. Об этом мне рассказала шарообразная люстра из матового шведского стекла, висящая во второй квартире, мой старинный шпион и соглядатай. А я люстрам верю, хотя и не всем.

С ботинками – та же история. Некоторые мне жмут, другие, наоборот, разношены и могут соскользнуть с ноги – но это не важно. А важно то, что старые коричневые полуботинки, вечные ворчуны и сторонники теории заговора, десять лет назад добились – предполагаю, что доносами и наговорами, недаром они по ночам бьют чечётку – того, что берлинский Сенат так и не дал мне писательскую стипендию. Каждый раз, когда я вынимаю их из обувного шкафа, они смеются надо мной. Недобро, презрительно. И заводят разговор о стипендии…

А мои черные ботинки с прямоугольными носами – честные работяги, доброжелательные и дружелюбные. Хотя и слегка туповатые. Как и их носы. По ночам они спят и похрапывают. И видят во сне прекрасную Лигурию. Я знаю, они терпеть не могут собак, и не позволяю собакам их обнюхивать. Если собака доберется до моих черных ботинок с прямоугольными носами, то сразу же испортит их характер. Один черт знает, чем это кончится. Черт этот заперт внутри моей второй шарообразной люстры, которая висит недалеко от первой. Поэтому в ней так часто перегорает лампочка. Когда я ношу ботинки с прямоугольными носами, очень удобные и теплые ботинки, – мне приходится внимательно смотреть по сторонам, чтобы вовремя перейти на другую сторону улицы, если завижу собаку, ковыляющую мне навстречу.

Перечисление всех подобных… странностей… заняло бы по крайней мере сорок страниц текста… Не хочу утомлять читателя. Расскажу только одну поучительную историю.

Пару лет назад дочь кузины моей жены от первого брака подарила нам плюшевую игрушку… северного оленя. Азиатский дизайнер этого монструозного творения, видимо, не знал, как выглядят настоящие северные олени, и не удосужился посмотреть в интернете. Поэтому Боб, как я окрестил оленя, получился похожим скорее на смесь совы и футляра для смартфона, чем на четвероногое животное, впряженное в сани Санта Клауса, развозящего подарки для детворы. Тело у Боба маленькое, зато голова – непропорционально большая и уродливая. Украшают ее плюшевые рога, похожие на кружевное печенье и огромные совиные оранжевые глаза. Очень выразительные и почти живые.

Не знаю, почему, но я сразу почувствовал, что плюшевый Боб, несмотря на его уродливость и незначительность – наш друг и спаситель, и сыграет в будущем какую-то важную роль в моей жизни и в жизни моей жены, по национальности пуэрториканки. Недаром пуэрториканцы очень уважают северных оленей.

Примерно в то же время в нашем районе участились семейные драмы и взломы квартир.

В богатых районах Берлина – в Митте, Далеме и Ванзее дома и квартиры грабят постоянно и часто. Потому что там есть, чем поживиться. У многих богачей дома – сейфы, набитые наличными, которые грабители научились выдирать из бетонных стен, фамильные драгоценности, дорогие шмотки, которые легко загнать, электроника, персидские ковры, антиквариат... Там «работают» хорошо организованные банды из Румынии, Болгарии, Чехии и других стран. А семейные драмы часто происходят из-за трудностей в разделе имущества.

К нам, в бедный, еще в гэдээровские времена построенный Марцан, профессионалы заглядывали раньше редко – потому что взять у тутошнего населения нечего. И драм никаких не бывает. К тому же, можно нарваться на яростное сопротивление. Но со временем ситуация изменилась. К худшему. В Берлин приехали десятки тысяч агрессивных бедняков из Ориента и Оксидента, а также из стран, которых не знают даже собиратели марок… да и многие туземцы опустились в последние десятилетие по социальной лестнице… и не прочь поживиться чужим добром.

Так что грабители, как и высокие цены на жилье, добрались и до Марцана.

Домушники ломали входные двери или спускались по веревочной лестнице с крыш на балконы… запугивали и связывали жильцов, в их рты вставляли кляпы, а потом, не торопясь, собирали все, что представляло хоть какую-то ценность, набивали свои огромные сумки, тачки и чемоданы и уходили. Иногда – выбивали зубы упрямцам, которые не хотели рассказывать, где хранят деньги, а иногда и зверствовали… просто так, для удовлетворения своих низменных инстинктов.

Жители Марцана укрепляли двери и окна, увлеченно занимались самопознанием, жаловались в ООН, европейскую комиссию по правам человека, в полицию и берлинский земельный парламент, пытались организовать что-то вроде добровольной народной дружины, но все это не помогло. Полиции и политикам было все равно, они были заняты рыбной ловлей, а в дружинники никто не хотел идти. Даже праворадикальные бульдоги из питомника.

Я тоже боялся, что к нам вломятся. Ни денег, ни драгоценностей у нас не было, а то, что было – семейное барахло и старенький компьютер – грабителей явно бы не заинтересовало… но я боялся физического насилия… защитить себя мы с женой не могли, оба были дряхлые и старые, оружия у нас нет.

Поэтому все надежды я возложил на Боба. На маленькую уродливую плюшевую игрушку. Каждый вечер, перед тем, как идти спать, я гладил Боба, пристально смотрел в его совиные глаза, три раза целовал в нос, один раз в брюшко и еще раз – в правую верхнюю лапу… и при этом произносил следующую мантру: Боб, мы тебя так любим, спаси нас от несчастья, защити, помоги! Кроме тебя, никто нам не поможет!

Я понимал, до какой степени это глупо. Но, какие бы глупости мы ни делали, в какое бы безумие ни впадали – повторение, периодичность, гармоничность колебаний сумасшествия… превращает абсурдный ритуал в некое подобие религии… Разговоры с Бобом – как церковная служба истово верующему – дарили мне утешение и уменьшали страх быть ограбленным и замученным мерзавцами.

Судьба щадила нас довольно долго.

Но… однажды ночью воры сломали нашу балконную дверь и вошли в квартиру.

Мы с женой уже спали. Жена слышит неважно и спит крепко, особенно, когда ей снятся ульи с пчелами, я сплю очень чутко и слышу хорошо. А пчел – кстати – терпеть не могу.

Меня разбудили несколько неприятных щелчков и характерный, как бы зубовный, скрежет из гостиной.

Встал, накинул халат, вышел на цыпочках в коридор, нашел там ощупью тяжелую деревянную дубину, похожую на бейсбольную биту, с отпиленным концом, в гэдээровские времена использовавшуюся для утрамбовывания капусты в процессе квашения… подождал немного, прислушался, убедился, что кто-то ходит в гостиной… собирает вещички… постарался набраться мужества и разозлиться… но так и не разозлился… глубоко вздохнул и вошел в гостиную, занеся над головой свое оружие. Готов был проломить ворам их гнусные черепа.

Но в гостиной никого не было. Так мне, по крайней мере, показалось… только два пластиковых слоника, пыхтя, бодали друг друга широкими лбами на комоде.

Включил верхний свет… в гостиной все-таки был вор… один… мальчик лет шестнадцати. По виду – цыган. Кудрявый. Плохо одетый. Худой, грязный и жалкий.

Он лежал на полу, скрючившись и закрыв руками глаза, бормотал что-то на своем наречии и трясся. Рядом с ним валялась сумка для добычи. Из нее выглядывали зеленая богемская стеклянная вазочка и фигурка обнаженной негритянки из эбенового дерева. Негритянка вежливо поздоровалась и кокетливо потрясла тяжелым эбеновым бюстом.

Фигурку эту я купил с полгода назад за двадцать евро на блошином рынке. А ваза стоила и того меньше. Кто-то когда-то подарил ее жене. Цветы в нее мы не ставили, потому что она нас об этом попросила как-то после фуршета.

Недалеко от лежащего на паркете вора, на спинке кожаного итальянского кресла, купленного в Ирландии после прекращения террористической войны – восседал Боб и буравил вора своими жуткими оранжевыми глазами.

Я сфотографировал эту одиозную сцену мобильником и позвонил в полицию.

Через неделю мне позвонили из полиции и попросили прийти, чтобы подписать какие-то бумаги. Ужасно не хотелось туда тащиться… Но с немецкой полицией шутки плохи, к тому же меня терзало любопытство. Хотелось узнать, что же, черт возьми, случилось в нашей гостиной.

После выполнения всех формальностей, принятия торжественных обещаний и линейки я спросил об этом у неприветливого деревянного усача-полицейского, говорившего со мной таким тоном, как будто это я был вором-домушником, ограбившим чью-то квартиру.

Усач ядовито усмехнулся, покряхтел, как старый шкаф, и сказал сиплым голосом сифилитика: Вам повезло. Паренек имел с собой не только ломик для взлома, но и нож с лезвием в двадцать пять сантиметров длиной. На улице его наверняка ждали дружки. Постарше и посильнее его. В соседнем доме три недели назад ограбили двух пенсионеров… а перед тем, как уйти, вспороли им животы и отрезали гениталии… Сейчас идет проверка, не ваш ли кудрявый паренек с сумочкой это сделал… Личность его установить пока не удалось. Скорее всего, он член кочующей по Европе банды румынских или молдавских цыган… Представляете, кто-то выжег ему кислотой подушечки пальцев, чтобы отпечатки не оставлял. Вы спрашиваете, что его остановило? Не знаю. Чего-то он испугался. До смерти. На допросе отнекивался и плел чепуху…

Полицейский вздохнул, высморкался, брезгливо порылся в бумагах, открыл какую-то папку, достал из нее исписанный от руки листок и продолжил: Цитирую перевод… Неожиданно я увидел перед собой крупного хищного зверя, ягуара… нет, пантеру, сидящую в кресле. Я хорошо разглядел ее ощеренную пасть с красными клыками и когти на лапах… Она смотрела на меня ужасными оранжевыми глазами, рычала и готова была броситься на меня и растерзать…

На обратном пути я зашел в магазин игрушек и купил Бобу подружку – плюшевую зайчиху китайского производства. С совиными глазами.

Когда кассирша протянула мне сдачу – мелочь и десятиевровую купюру – сердце мое ушло в пятки, потому что я увидел на ней женщину с страшным собачьим лицом, выглядывающую из романского церковного портала. Попросил кассиршу дать мне другую купюру. Кассирша недоуменно посмотрела на меня, а потом неохотно выдала мне две пятиевровые бумажки.

 

 

Чемодан

 

Без пятнадцати три ночи меня разбудил громкий стук в дверь.

Точно знаю, когда, потому что у меня прямо перед носом, на столике рядом с кроватью, – стоят электронные часы с крупными светящимися цифрами. Золотистыми. Но слегка отдающими в лиловое. Вообще-то это радиобудильник. Но я терпеть не могу музыку или новости слушать спросонья. Новости – гадость. Музыка – тоже. Особенно та, которую сейчас передают по радио. На двух оставшихся каналах. Я люблю просыпаться в тишине, поэтому радио я в будильнике отключил сразу и навсегда. И не жалею. Я, после того как проснусь, люблю сны вспоминать, даже записываю то, что не забыл, в специальную тетрадочку. Потому что мои сны – это единственная вещь на свете, которая меня еще удивляет и интересует. Все остальное – изо дня в день повторяющийся кошмар. Надоело пережёвывать одно и то же. Вставать, есть, тащить на себе день… бессмысленный день, не сулящий ничего хорошего.

А сны… они всегда новые… скурильные, забавные… как прежняя жизнь… как короткие существования предметов внутри сюрреалистических картин.

Как же жалко, что берлинские музеи разгромлены и разграблены воинствующими мусульманами и следующей за ними по пятам местной и восточноевропейской чернью! Мне не жалко второй уже раз сожженного здания Бундестага, черт с ним, с этим имперским монстром… мне жалко работы Клее и Эрнста, затоптанные ногами этих идиотов, мне жалко взорванного как когда-то Пальмира, Пергамского алтаря... объявленного салафитами вслед за Иоанном Богословом «престолом Сатаны».

Вставать не хотелось. В спальне было холодно, отопление не работало уже несколько лет. Хорошо еще электричество не выключают по ночам как раньше. И воду. Тело ломило, в вены кто-то впрыснул ртуть. А под язык положил свинцовую монету. Я приподнял голову, с трудом разлепил глаза и попытался определить, в какую дверь стучали. Квартирная, стальная дверь далеко от моей кровати, по ней, как громко ни колоти, я не проснусь. А дверь в спальню стеклянная, звучит по-другому.

Может быть, не в дверь стучали?

В окно что ли? На пятом этаже?

Черт возьми! Опять постучали. И как громко!

И еще… как будто кто-то глухо проорал что-то. Или пролаял.

Или прохрустел, как сухой песок, когда по нему солдаты идут в кирзовых сапогах.

Может быть, «ёжики» пришли… с обыском?

В конце октября в три часа ночи очень темно. Включить свет лежа, я не мог, выключатель у торшера сломался, а я так и не собрался его починить.

Пришлось моргать, протирать глаза… массировать ступни и лодыжки… охать, ругаться.

Сел на кровати. Холодный пол обжег мне ноги.

Я увидел. И понял. Понял, в какую дверь стучали.

О, господи… Не во входную. И не в дверь спальни.

Стучали в жуткую, незнакомую мне дверь, которая, как иудейское надгробье возвышалась зловещим темным прямоугольником в трех метрах от меня. Дверь не в стене, а в дверной коробке, в раме. Посереди комнаты. На двери были отчетливо видны огненные буквы: Мене, мене, текел…

Откуда она тут взялась?

Фак!!!

Укусил себя за большой палец левой руки. Не помогло.

Закрыл глаза. Подождал с полминуты. Открыл. Дверь все еще тут. Надпись горит.

Прочитал короткую молитву, прокашлялся, выматерился на родном наречии.

И это не помогло.

Кто-то еще раз громко и властно постучал в эту дверь, не ведущую никуда.

Встал, подошел к двери.

Где тут были буквы? Пропали.

Тяжелая дверь. Обита позеленевшей медью. Похожа на дверь монастыря или старинного собора. Рама – из грубо обструганного дерева. Потрогал поверхность двери. Холодная и как будто гравированная.

И током бьет от нее.

Еще раз постучали. Дверь загремела как листовое железо, если по нему молотком шарахнуть. Глумливая надпись опять выступила на меди. Прямо перед моим носом.

Машинально спросил: Кто там?

В ответ услышал знакомый голос: Да открывай же скорее, тут так холодно! Шевелись, идиот, скотина, подонок! Я оторву тебе руки и откушу тебе голову, толстый ублюдок!

Голос был похож на голос моей многолетней сожительницы, Пьеры.

Только голос этот был глухой и страшный. Голос… как бы смешавшийся с треском ломающегося дерева… или ломающихся костей. Голос нашего впавшего в буйное помешательство времени.

А Пьера обычно говорила взвешенно, звонко и приветливо.

Дрожа от страха, заглянул за дверь. Никого.

Обе стороны двери были одинаковыми. Ни замков, ни ручек…

И тут… деревянная рама, в которой дверь висела на солидных бронзовых петлях, растаяла в воздухе, исчезла у меня на глазах… и я понял, что передо мной не дверь вовсе, а чемодан, поставленный на попа. Старомодный. С заклепками на углах. Большой, но не громадный. Обитый потрескавшейся кожей.

Сбоку у него была ручка и два латунных замка.

Голос Пьеры доносился изнутри чемодана.

Она хочет, чтобы я выпустил ее из западни. Понятно.

Ничего не понятно. Пьера умерла два года назад. Урну с ее прахом похоронили на кладбище, заросшем столетними елями. В Аренсфелде. Неделю назад я был на ее могиле. На велосипеде ездил. Ведь эс-бан давно не работает. Боялся, что по дороге подстрелят. Сейчас много всякой сволочи шатается по улицам с оружием. Людям нечего есть. Во всех больших городах участились случаи каннибализма. Европа непоправимо деградировала. Еще немного, и конец.

Очистил могилу от пожелтевшей листвы и прикрыл еловыми ветками. Посидел несколько минут на пластиковом ведре, погрустил. И не слышал ни стука, ни голоса.

Включил верхний свет.

Легче от этого не стало. Чудовищный чемодан при электрическом свете выглядел еще чудовищнее. На его кожаных боках – были вытеснены жуткие сцены каких-то отвратительных ритуалов с человеческими жертвоприношениями. На крышке был изображен дьявол в пятиконечной звезде.

Крики, доносившиеся из его чрева не утихали, наоборот, казалось стали громче.

– Выпусти меня, выпусти, кретин! Тут холодно. Вороны выклевали мне глаза… я хочу посмотреть на тебя пустыми глазницами, любимый. Я хочу облизать тебе грудь, выгрызть тебе сердце и бросить его адским псам.

Брань эта обжигала мне душу, как кипяток… заставляла вибрировать мои нервы.

Я боялся, что проснутся соседи, начнут звонить… вызовут полицию. Полицейские будут раздражены тем, что их потревожили из-за таких пустяков. Приедут, посмотрят на чемодан, послушают крики… и решат, что я – маньяк, запирающий женщин в чемоданах… Могут пристрелить на месте. С них станется.

Бред, бред, бред. Не может мертвая Пьера сидеть в чемодане и грозить выгрызть мне сердце. Живая Пьера со мной не ругалась, и никогда не хотела причинить мне вред. Мы жили с ней душа в душу.

Может быть, вытащить этот чемодан на улицу и отнести его куда-нибудь, подальше от дома. Бросить в озеро? Например, в Малховерзее. Нет, не дотащу, далеко. И опасно.

Я ретировался в кухню, вскипятил воду. Съел бутерброд с маргарином и соленым турецким сыром, остатками былой роскоши. Выпил немного горячей воды. Посмотрел в окно. На нашей улице все было, как обычно. Редкие бронированные машины проезжали под огромными тополями. Синие фонари не светили, а мерцали, как глаза огромной кошки. Серые бетонные стены окрестных домов с ужасными следами от осколочных снарядов наводили тоску. На небе сияли четыре звезды. У мусорного ящика лежала бездомная цыганка. У нее в ногах, в зловонном тряпье копошились крысы. В полуразрушенном здании, в котором раньше помещался магазин КАЙЗЕР, мелькали тени, там веселилась молодежь. Наверное, кого-то избивали ногами.

Издалека доносилась редкая стрельба.

Дверь, ставшая чемоданом…

Кто притащил эту дрянь ко мне в квартиру?

Кто сидит там, внутри, и стучит?

Неужели, действительно Пьера, тогда, двадцать пять лет назад, в год нашего знакомства, задолго до корейской войны, так похожая на Барбару Зукову? Моя милая Пьера, которую я так любил, с потерей которой до сих пор не смирился. С растрепанными волосами, маленькой грудью, синими глазами, пахнущей свежестью кожей и щемяще родной улыбкой. Вечная оптимистка и выдумщица. Душа любой компании. Моя радость и утешение.

Ожила до кремации? Ушла из морга. Потом влезла в чемодан, который сам собой оказался ночью в моей спальне?

А сожгли и похоронили вместо нее кого-то другого.

Абсурд.

Она умерла в Клинике Сана. В Лихтенберге. Я сам отвез ее туда.

Никогда не забуду ее последнего взгляда. Она уже не узнавала меня. Думала только о своей постаревшей полоумной дочери, умудрившейся разбазарить за год доставшееся ей от отца наследство. Так и не вышла замуж. Курила марихуану и пропадала месяцами, бродила по стране с какими-то бродягами. Проституировала, воровала.

Пьера жалела дочь, чувствовала, что та долго не протянет.

Дочь пережила мать только на год. Случайно попала в уличную перестрелку. Ее тоже похоронили в Аренсфельде, в коллективной могиле.

Кто же стучит и кричит там, в чемодане, и просится наружу?

Открыть замки и выпустить?

А вдруг там не Пьера, а какой-нибудь, заблудившийся в других измерениях и материализовавшийся по ошибке у меня в спальне, космический упырь?

Может быть, все это наказание?

За что?

Как будто ты не знаешь, за что.

За то. За твою бесконечную ложь… за твои измены, обманы… за твою изворотливость… Пьера пыталась не замечать твои штучки… страдала. А ты делал вид, что все хорошо.

Двадцать пять лет ты пил кровь этой женщины, ты обобрал ее… любил, любил… на самом деле ты даже не хотел ее, а только использовал как куклу. Силиконовую секс-куклу. Говорящую, готовящую, стирающую, убирающуюся.

А когда она состарилась и превратилась в ворчливую, холодную и равнодушную к тебе старуху, ты даже желал ее смерти.

И вот она умерла, снова стала молодой и узнала от ангелов смерти правду. И из ее горечи и боли и соткался этот чертов чемодан. И демон в нем. Ты выпустишь его, а он тебе голову откусит.

Ладно, хватит юродствовать и фантазировать, надо что-то делать.

Взял себя в руки, стиснул зубы и направился в спальню.

Решительно подошел к чемодану, положил его на пол крышкой вверх и открыл замки.

Поднял крышку.

В чемодане лежали старые платья, юбки и блузки Пьеры. Новые забрала ее дочка после смерти матери.

Погладил пеструю материю… сердце сжалось от тоски… закрыл поскорее чемодан и отнес его в кладовку. Поставил на то место, где он стоял последние два года.

Лег спать без пяти четыре.

Долго не мог заснуть. Спрашивал себя: Зачем ты принес вчера в спальню чемодан со старым бельем и поставил его на попа?

Около пяти вспомнил.

Чемодан служил мне мишенью. Я нарисовал черным фломастером на его крышке смешную рожицу, карикатуру на давно почившую в бозе канцлершу, одну из главных виновниц катастрофы, и кидал в нее серебряные бусинки, оставшиеся от счастливых времен. Лежа в постели.

 

 

Помолвка

 

Иногда трудно вспомнить, кто ты, понять, где ты находишься, и что с тобой происходит.

Особенно тяжело это для путешественника, давно покинувшего наш бренный мир и блуждающего в лабиринтах сумеречной зоны, состоящей, как известно, из отражений, имитаций и повторов.

Да, да, уважаемые дамы и господа, я давно догадался, что и я, и все мое окружение – только отражение, имитация и повторы.

Это знание сделало меня недоверчивым, осторожным.

Оно поселило в моем сердце страх. Страх и ожидание тягостных чудес. Которые, обычно, не заставляют себя слишком долго ждать.

Как только слышу краем чуткого уха тот щемящий, как бы потусторонний звук… тут же сосредотачиваюсь, как снайпер напрягаюсь, потому что по опыту знаю, сейчас все изменится, и я сам тоже изменюсь и окажусь неизвестно где, неизвестно когда, и главное – в непонятно каком образе, в непонятно каком положении.

Перед тем, как направить меня – в роли палача, разумеется – на классическую бойню, монсеньор решил немного позабавиться «в современности». Выставить меня похотливым пошлым дураком. Удалось это ему с блеском. Не хотел никому рассказывать об этом, но обстоятельства заставили.

Началось все с того, что я вновь услышал тот звук.

Только что валялся на пляже в Бланесе, прихлебывал местную каву, наслаждался легким бризом и читал фельетон в Шпигеле. Про этого чудака, который устроил скандальный перформанс в парижском театре. С поющими в хоре силиконовыми секс-куклами, с механическим сыном, онанирующим рядом с мастурбирующей механической матерью, и комнатой-вагиной. Там еще голый девяностолетний Сталин плясал… а затем долго испражнялся в ведро и лил его содержимое на головы публике.

Как вдруг… я уже сижу за праздничным столом, а вокруг меня все хрусталями сверкает, ножами и вилками стучит и челюстями поскрипывает. Ем паштет из страусиной печенки. Крохотной такой серебряной ложечкой. Заедаю тушеной морковкой и рисовым кускусом.

За окнами – знакомые берлинские ландшафты.

Дурацкая телебашня торчит прямо перед носом.

Неуклюжий прямоугольный Бундестаг давит землю как исполинская гранитная глыба.

Небоскребы на Потсдамской площади режут пространство своими острыми боками.

Вдалеке виднеются башни-гостиницы у Цоо.

Стало быть, нахожусь я на верхнем этаже этого высокого отеля на Алексе. Как же называется эта идиотская коробка, гордость гэдээровских архитекторов? Вроде «iN». Забыл. Наплевать.

Итак, сижу я в банкетном зале за большим столом и ем паштет.

А напротив меня сидит – Азалия, резвая девушка лет восемнадцати. Мы празднуем нашу помолвку. Справа от Азалии – ее отец, бывший полицейский с квадратным лицом и чудовищными скулами, слева – ее без умолку тараторящая мамаша с длинным и толстым, торчащим из щек, как репа, носом, бывшая бухгалтерша футбольного клуба.

И еще тут, передо мной – две подруги невесты и один друг, два ее коренастых брата с нацистской стрижкой, толстая несовершеннолетняя сестра-кокетка, тетушки, похожие на куриц-хохлаток, дядюшки-пингвины, два деда в синих, с золотым галуном, униформах рудногорских стрелков с допотопными мушкетами в руках, одна бабушка-вышивальщица в национальной одежде лужицких сербов и еще одна бабушка, тоже вышивальщица и тоже в национальной одежде, только в какой-то другой.

Я только что вручил Азалии платиновое обручальное колечко с бриллиантом в открытой розовой коробочке. Азалия наградила меня демонстративно ласковым взглядом, поцеловала… Надела кольцо на сахарный безымянный пальчик левой руки и, нарочито смущенно улыбаясь, продемонстрировала его своим родным.

Отец Азалии перестал есть, вытер жирные губы платком с цветастой вышивкой, встал, поднял бокал с белым вином и проговорил, то и дело, переводя масляный взгляд с дочери на меня и похрустывая скулами: «Милые дети, как же мне приятно на вас смотреть, теперь вы обручены, какая радость для нашей семьи, принять в нее такого чудесного человека! Будьте счастливы, дети! И не тяните со свадьбой! Попируем на славу…

Потом слово взяла мать Азалии. Говорила она на ужасном диалекте, который я не понимал. Затем выступали обе тетушки, щебетали подруги, нечто невразумительное промямлила сестра, дежурно побасили братья, покашляли и похрипели деды, пошамкали бабушки-вышивальщицы… В самом конце выступил друг, одноклассник Азалии, он смог произнести только несколько слов, затем с яростью посмотрел на меня, покраснел, заплакал и сел. Бедняга.

Заметил, что по потолку банкетного зала в мою сторону ползет отвратительное чудовище, похожее на слизня или гусеницу. Кроме меня его видимо никто не видел.

Я встал, с достоинством поклонился невесте и ее родителям, кратко извинился и пошел к двери. Перед тем, как покинуть зал, обернулся и заметил, что на многих лицах появилась гримаса удивления и неудовольствия. Братья нервно кусали пальцы, бабушки-вышивальщицы нетерпеливо стучали сухими кулачками по праздничному столу, дедушки заряжали свои мушкеты. А расплакавшийся юнец-одноклассник подошел к Азалии и что-то заговорщицки страстно шептал ей на ухо. Она кивала. Слизень на потолке выпустил из пасти несколько щупалец-языков и раскрыл темные перепончатые крылья.

В коридоре спросил официанта, где тут туалет. Тот посмотрел на меня сочувственно, взял под руку и проводил до комнаты с писсуарами. Сказал: Ах ты, бедолага, в какую трясину влез! Теперь не вылезешь! Никогда! Облегчись и делай ноги, пока не поздно. Они ведь и летать умеют.

Официант показал руками, как они летают, откланялся и исчез, но из туалета не вышел, а влез в хромированную урну для мусора и окурков и там затих.

Вымыл лицо холодной водой и посмотрел в туалетное зеркало.

Отвислые щеки, бугристый нос, скверные оранжевые зубы, лысина, нездоровые красные пятна на щеках, воспаленные глаза, морщины, прыщи. Обрюзгшая образина постаревшего рефлектёра, обжоры и ловеласа, никогда в жизни не работавшего, испортившего жизнь всем, кто к нему приближался, ничего не добившегося и потерявшего все, что имел. По виду – лет шестьдесят восемь.

Не могу утверждать, что этот портрет меня сильно обрадовал. Хотя… ничего, что есть, то есть, бывало и хуже.

Погодите, погодите… почему же и Азалия и ее отец, и мать и даже ее хмурые братья смотрят на меня с восхищением, подобострастно даже? На гадкого жирного старика-сладострастника? На зеркало своих и чужих пороков?

Из-за этого скромного колечка? Вздор!

К сожалению, предыстория моих отношений с этой семейкой мне неведома. Таковы правила кармической игры. Очутившись в новом лабиринте, ты узнаешь только то, что тебе необходимо знать в текущий момент. То, что было вчера – в этой вселенной как бы не имеет право на существование. Даже на фиктивное. Расспрашивать о нем, рыться в архивах и просто вспоминать – странникам вроде меня – запрещено под страхом немедленной аннигиляции на всех уровнях.

Может быть, я решил пошутить, и выдал себя за двоюродного брата русского олигарха-миллиардера, которому тот поручил надзор над берлинской недвижимостью и акциями и положил в карман на мелкие расходы несколько миллионов евро? И они мне поверили, приманили смазливой школьницей и теперь нетерпеливо ждут, что я одарю их после свадьбы щедрыми подарками. Хотя, почему после свадьбы? Сегодня, сейчас. Оттого они и скорчили недовольные мины, когда я вышел.

Что же делать? Возвращаться в банкетный зал? Там крылатый слизняк на потолке.

Я ведь даже толком не знаю, кто я. Не знаю своего имени, не знаю, есть ли у меня состояние, машина, дом, квартира или хотя бы комната. Куда я поведу Азалию после свадьбы? Где проведу сегодняшнюю ночь?

Пошарил по карманам – ни бумажника, ни ключей… Ни от квартиры, ни от автомобиля.

Нашел только две дюжины двадцатицентовых монеток, использованный носовой платок и стеклянный шарик.

Бездомный-нищеброд? Судя по одежде, нет.

Решил, как Тереза Мэй во время брексита, потянуть время – побродить четверть часика по отелю, подумать и поглазеть на город с высоты. Авось решение само, как летающая рыбка, вынырнет из глубины подсознания и упадет мне в руки. Или судьба все решит за меня, и мне останется только подчиниться.

Подумать и поглазеть на город не вышло, потому что неожиданно в конце коридора появился один из братьев Азалии. Он явно кого-то искал, посверкивающий на пальцах его правой руки кастет и тупое злобное лицо не предвещали ничего хорошего. В другом конце коридора – замаячил второй братец, тоже с кастетом.

Вскочил в открывший как раз в этот момент двери лифт. Поехал вниз.

Кроме меня в кабине находилась одна молодая женщина с дорогим жемчужным ожерельем на матовой шее и роскошными рыжими волосами, собранными в пучок. Ожерелье свое она то и дело поправляла, а пучком беспокойно встряхивала.

Женщина эта дерзко взглянула мне в глаза, прищурилась и прошипела: Что, женишок, от невесты драпаешь? Сдрейфил, миллионер дутый? Шарлатан! Не забудь о 24-м августа, негодяй!

После этого превратилась в кобру, высоко подняла страшную голову с открытой розовой пастью и двумя жуткими закругленными зубами. Боднула воздух…

Инстинктивно нажал на кнопку «стоп». Лифт замер со скрежетом и треском и открыл двери. Я, не глядя по сторонам, выпрыгнул из лифта и побежал прочь. Подальше от этой змеюки.

И – на тебе – чуть не свалился с обрыва! Какой-то господин схватил меня в последний момент за руку и не дал упасть. Я уже висел над пропастью.

Не знаю, что произошло… я стоял на краю огромной заброшенной каменоломни, на дне которой было озеро. По нему плавали изящные яхты с белыми парусами и неуклюжие джонки. Рядом со мной стоял мой спаситель, мужчина лет сорока четырех в темно-вишневом костюме и скептически меня оглядывал. Как мясник – свежую коровью тушу, которую только что привезли с бойни.

Помолчал минуту и сказал: Превосходно! Я надеюсь, Гарри, ты не хочешь в день помолвки убежать от невесты. Или покончить с собой. Это невежливо, монсеньор будет недоволен. Иди в ресторан, тебя там все заждались. Иначе мне придется тебя застрелить.

Мужчина вынул из кармана пиджака автоматический пистолет и гадко щелкнул по нему ногтем указательного пальца левой руки.

Я испугался, но виду не подал, решил схитрить и прикинуться смущенным дурачком. Был бы я насекомым, упал бы и задрал ножки кверху.

– Разумеется, разумеется, поднимусь, я только в туалет вышел, потому что слизняка на потолке увидел, а потом, сам не знаю как, попал в лифт. Братья с кастетами, женщина-змея с ожерельем, а тут обрыв… Спасибо за то, что спасли мне жизнь! Кстати, что это за каменоломня такая?

– Какая каменоломня? Ту что, Гарри, переел страусиного паштета? Посмотри, вон, внизу лобби… а мы стоим на третьем этаже галереи. Отсюда открывается чудесный вид на скульптурный сад. Это знаменитая коллекция Менделя Гурвича. Даже Генри Мур есть. Вон, видишь, две фигуры без голов? И Джакометти. И бойсово полено валяется. А чуть дальше, у входа – гляди – самолет из спрессованных консервных банок.

– Вижу.

– Хочешь, чтобы и тебя спрессовали? Иди наверх.

Не знаю, почему, но я решил довериться этому вишневому скептику с пистолетом.

– Я бы пошел, но у меня проблема.

– У таких, как ты, всегда проблемы.

– Я старый и гадкий, а невеста – куколка.

– Об этом не беспокойся, Гарри, ты для всех них – красавец писаный. Молодой, энергичный и в костюме от Гуччи. Тебе тридцать пять лет, ты менеджер компьютерной фирмы.

– Какой кошмар… Они все там от меня подарков ждут, а у меня ничего нет. Мне стыдно. У меня в кармане только мелочь, носовой платок и стеклянный шарик.

– Стыдно? Я думал, это чувство тебе незнакомо. Там, где есть стыд, есть и надежда. Ладно, покажи свою мелочь.

Я достал двадцатицентовые монеты, платок и шарик из кармана… и, о чудо! Сверкнуло золото. У меня на ладони лучились старинные дублоны, эскудо, луидоры. Вместо платка у меня в руках оказалась толстая похрустывающая пачка ценных бумаг Немецкого банка. А шарик – превратился в темно-синий сапфир-кабошон размером с яйцо гуся.

– Как же тебе не стыдно лгать, Гарри? Этот легендарный камень имеет имя – Око Афродиты. Он как бы смотрит каждому в душу. Говорят, и желания исполняет. Люди платили состояние только за то, чтобы раз в жизни увидеть его и подержать в руках. С его помощью безумный император Рудольф хотел воскресить своего льва, а Наполеон, укравший его в Вене, вернуться с острова Святой Елены. Он стоит больше чем Боинг 747. Отдай его невесте, когда вы будете наедине. Кстати… каждая из этих монет стоит больше тысячи евро, а некоторые из них стоят больше, чем твоя паршивая жизнь. А ценные бумаги стоят больше, чем сотня жизней, таких как ты. Отдай все это родственникам невесты, пусть потешатся и пожируют вволю. Ими монсеньор займется позже, на десерт, так сказать. Последний раз говорю, возвращайся в банкетный зал!

Он опять направил на меня пистолет. Я спрятал камень, деньги и бумаги во внутренние карманы пиджака, вызвал лифт и уехал наверх.

В лифте опять встретил ту… с жемчугами и пучком рыжих волос на голове.

На сей раз, она была неразговорчива. Пучком не трясла, ожерелье не поправляла, в кобру не превращалась. Сухо кивнула мне, когда я вошел, и вышла на двадцать первом этаже, даже не посмотрев в мою сторону.

За несколько метров до входа в ресторан мне показалось, что воздух стал настолько плотным, что я не смогу сквозь него продраться. Я волновался как школьник перед экзаменом. Открыл дверь, заглянул внутрь.

Слизняк исчез. Невеста и ее близкие сидели на своих местах. Никто из них, однако, ничего не ел, не говорил, не двигался. Все напряженно смотрели на меня. Как радары на подлетающие самолеты противника. Тишина была полная, не слышно было даже дыхания.

Я заставил себя обаятельно (уж как смог) улыбнуться, поклонился, пошаркал ножкой и с трудом выдавил: Вот и я! Соскучился по моей красавице и по всем вам!

Ожидал вызвать всплеск эмоций, услышать приветствия, шутки…

Ничего этого не было, все по-прежнему мрачно и напряженно смотрели мне в глаза. И не двигались, не говорили, не улыбались, не дышали. Некоторые не скрывали ненависть и презрение ко мне. Особенно злую рожу скорчил друг-одноклассник.

Машинально сел на свое место. Съел ложечку паштета. Глотнул вина.

Ничего не изменилось.

В голове у меня зазвучали голоса. Монсеньор спросил: Ну что, так и будем играть в молчанку? Чего он медлит? Почему не передает им подарки?

– Может быть, он решил прикарманить камешек, золотишко и бумаги и потихоньку смыться? В своем новом костюме. Менеджер…

– Как же они поверхностны и суетны! Не лучше павлинов. Нет, он конечно глуп, но все-таки не такой болван, чтобы надеяться на то, что это ему удастся. Кстати, где ваш помощник?

– Шевалье на посту, монсеньор! Сторожит снаружи. Идея дать Гарри Око Афродиты принадлежит ему. Сколько усилий пришлось приложить, чтобы найти и отобрать его у нынешнего владельца! Если ваш подопечный решит еще раз выйти из банкетного зала, шевалье его с превеликим удовольствием пристрелит. А потом оживит и отправит в августовский Париж… как вы приказали…

– Ах, любезный маркиз, часто вспоминаю эти баснословные дни, и сердце вновь трепещет, того и гляди – прослежусь. Никогда не забуду, как Черная королева разгуливала среди обнаженных трупов и брезгливо трогала их кончиком туфельки.

– О да, монсеньор… это было по-королевски. Устроить резню, чтобы сохранить династию.

– Разве сейчас властители лучше?

– Как вы могли подумать, что я придерживаюсь такого мнения, мой господин? Такие же надутые червяки, какими были раньше. Только костюмы и платья изменились, стали куда беднее и проще. А амбиции и методы – те же.

Понял, что отступление невозможно, и решил отдаться на милость победителей.

Встал и сказал, обращаясь к отцу невесты: Почту за честь войти в вашу прекрасную семью! Постараюсь сделать вашу дочь счастливой.

Затем обратился к матери Азалии: Надеюсь, что через несколько лет вы, мадам, сможете понянчить здоровых и милых внуков!

После этого одарил добрым взглядом всех сидящих на другой стороне стола и торжественно провозгласил: Хочу вручить вам на память об этом прекрасном вечере несколько скромных подарков!

И полез в карман…

Гром аплодисментов потряс зал. Лица гостей сияли, некоторые плакали.

Я вручил каждому по золотой монете и по две ценные бумаги. Остаток отдал отцу Азалии как бонус. От радости он так выпучил глаза и покраснел, что чуть не получил удар.

После небольшого перерыва, посвященного разглядыванию монет и ценных бумаг, родные и близкие Азалии как-то неправдоподобно быстро очистили стол от яств и раздвинули его. Откуда-то приволокли ширмы, громадный матрас, подушки и шелковое постельное белье.

Как по мановению волшебной палочки, обеденный стол превратился в брачное ложе. Помогли нам – Азалии и мне – освободиться от обуви и забраться на него.

Ложе обставили ширмами. Расставили вокруг ложа стулья, уселись на них, взялись за руки, образовав что-то вроде живого круга, и монотонно запели какую-то народную песню. С бесконечным количеством куплетов.

Я никак не ожидал такого развития событий. Тревожно спросил у подозрительно холодно смотрящей на меня Азалии: Милая, они что, хотят, чтобы мы при них…

– Как будто тебе это не все равно, Гарри. Они же нас не видят!

– Но слышат!

– И не слышат. Они поют, и будут петь до тех пор, пока ты не перебросишь через ширму белое полотенце с кровавыми пятнами. Вот это.

– Господи! Я что, должен тебя зарезать?

– Какой ты смешной! Как ребенок. Ты должен доказать им, что я была девственницей, а теперь перестала.

– А если ты… ну, понимаешь… не девственница?

– Тогда тебе придется зарезать голубку… смотри… вот клетка с птицей ножик.

– Азалия, милая, ради бога, что все это значит, что это за варварство?

– Это не варварство, а старинный обычай.

– И про голубку все знают?

– Знают.

– И все-таки хотят увидеть окровавленное полотенце?

– Хотят. Раньше и ширмы никакие не ставили. И не пели. А смотрели, а затем, и сами…

– Что сами?

– Какой ты несмышленый! И сами начинали заниматься любовью. Чтобы жизнь продолжалась!

– Погоди, но мы же даже не женаты, только помолвлены.

– Это больше не играет никакой роли. Ты дал мне кольцо, я тебя поцеловала, ты вручил за меня выкуп семье. Теперь я твоя. Иди ко мне и сделай меня женщиной.

– Погоди. Вот, у меня есть для тебя еще кое-что. Это сапфир Око Афродиты. Ему нет цены. Если я умру, продай его, купи себе дом и живи счастливо.

– Как трогательно и не похоже на тебя!

– Что делать! Нам всем время от времени приходится выходить из роли.

Я протянул Азалии камень.

Азалия посмотрела на него и задрожала. Не верила своим глазам. Так опьяняюще красив был камень.

Даже не поблагодарив меня за подарок, жадно выхватила Око Афродиты у меня из рук. Поцеловала его и тихо что-то прошептала, а затем передала его кому-то через щель между ширмами. Мне показалось, что я узнал руку, взявшую его.

Мы разделись.

Я попытался обнять Азалию и поцеловать в губы, но она грубо отпихнула меня и проговорила раздраженно: Не хочу я твоих слюнявых ласк. Делай свое дело побыстрее. Я хочу домой.

Затем решительно и по-деловому положила мои руки на свои маленькие смуглые груди, широко раздвинула худые точеные бедра… а потом, убедившись в том, что я готов к бою, обхватила меня ногами и сама, как игольчатое ушко на нитку, наделась на мой член.

Это причинило ей боль. Азалия громко застонала…

По щекам ее потекли слезы.

Я кинул полотенце с двумя пятнышками крови за ширму. Семья Азалии отозвалась радостным воем.

Я жалел девочку, но сдержать себя и остановиться был уже не в состоянии. Мне так ее хотелось!

Начал скачку медленно. Потом увеличил темп.

Закусил удила и скакал, и скакал на огненном скакуне, пока не врезался в Солнце.

Моя невеста, вместо того, чтобы обнять меня и улыбнуться, злобно укусила меня в плечо. Потом еще раз – в руку. Да так сильно сжала зубы, что вырвала кусочек кожи.

А затем… я заметил в ее руке нож…

Она вонзила мне его в горло и прохрипела:

–Ненавижу тебя, проклятый старик, меня не купишь! Я люблю другого, и буду ему теперь верна до самой смерти.

Видимо, человек в вишневом костюме сказал мне не всю правду.

Перед тем, как умереть, я опять услышал тот звук. На сей раз он был похож на тихий свист.

Через несколько минут я шел по другому лабиринту сумеречной зоны и уже забыл и об Азалии, и о ее семье, и об отеле с каменоломней.

Вышел на рыночную площадь старого Парижа.

Что там творилось! Повсюду валялись трупы, ошалевшая чернь срывала с мертвых одежду. На наскоро сколоченных виселицах висели повешенные. Католики не щадили ни пожилых людей, ни женщин, ни детей. Недорезанных добивали палками. Беременным вспарывали животы…

Сквозь какофонию смерти как бы из-под земли до меня доносился низкий хохот монсеньора.

В правой руке я держал окровавленный меч, в левой – только что отрубленную голову знатного гугенота.

 

 

Послесловие

 

Прочитал рассказ «Помолвка» перед видеокамерой.

К сожалению – не последний вариант. Последний вариант всегда висит в небе, не существует. После прочтения исправил несколько очевидных ошибок, кое-где кое-что выкинул и дописал. Настоятельно рекомендую – особенно непрофессиональным писателям (профессиональные писатели безнадежны, как профессиональные жрицы любви) – читать вслух перед камерой свои произведения. Помогает понять, что ты собственно написал... поправить...

О чем же этот рассказ?

Каждый читатель понимает любой текст по-своему. Но и я, после окончания правки, тоже читатель и имею право на собственную интерпретацию.

Полагаю, этот рассказ о страхе. Об экзистенциальном страхе. О главном чувстве современного человека. О все крепнущей уверенности индивида в том, что в мире все пошло как-то не так, как надо. И не только в мире, но и в стране, в городе, в семье, в нем самом. О предчувствии катастрофы. Мировой и индивидуальной.

Бытие главного героя – треснуло и расслоилось. Он потерял себя и стал странником. И с тех пор путешествует по абсурдным мирам. Против воли становится участником зловещих событий...

Неожиданно для самого себя попадает на помолвку с Азалией. В первом варианте текста я назвал ее цыганкой, но потом решил, что это – слишком прямая характеристика, и выкинул это слово.

Ясно, что эта девушка с несносной родней, вся эта кошмарная помолвка с ее гостями, с чудовищем на потолке, с каменоломней в отеле, для Гарри – вовсе не исполнение желаний, а очередное испытание. Еще один этап долгого и тяжкого пути в небытие.

И неожиданное совокупление с Азалией на ресторанном столе, превращенном в брачное ложе, – удовлетворяет его физическое желание, но не приносит ему ни счастья, ни экзистенциального облегчения. Азалия – как паучья самка – убивает его после любви.

После такой «помолвки со смертью» Гарри приходит в себя – в Париже, но не в Париже Пикассо и Шагала, а в далеком 1572 году, в канун дня святого Варфоломея. Оказывается, он там палач.

Никакой морали в этом рассказе нет. Как нет ее и в других моих рассказах. Главный герой не претендует на сочувствие, он неприятен самому себе.

Свое выморочное существование он справедливо не считает жизнью, но щедро делится с нами его подробностями. Зачем?

Потому что относительно нас у него есть свои планы. Все мои попытки выпытать у него, что же он задумал, окончились безрезультатно.

Не хватает только, чтобы он опять заявился, собственной персоной, в Берлин, и начал тут выкидывать свои фортеля. Например – мстить Азалии и искать потерянный сапфир.

В следующем рассказе упрошу монсеньора послать его на Марс, в тюрьму 22-о века. Пусть поостынет.