Станислав Ливинский

Стихотворения




СНЕЖИНКА


I.

Как будто это было не со мной
(и было ль, вообще, на самом деле),
но армия мне снится до сих пор.
Забор кирпичный, царские казармы,
под крышей надпись – тыща девятьсот
шестой. А на дворе двадцатый век
последние донашивал шинели.
Огромный плац и сотни человек.
И первый снег идёт, как новобранец,
не в ногу, но ему никто не крикнет –
А, ну-ка, там, салага, шире шаг!

Мы на плацу стоим и замерзаем –
Солдатики игрушечные, дети.
Передо мной дрожит какой-то мальчик:
смешной затылок, девичья фигура.
Я вижу эти маленькие плечи.
Я помню, как ему одна снежинка
упала прямо в дуло автомата.
Зачем-то я запомнил этот день.

II.

Я помню старшину. Сто раз на дню
он вспоминал фамилию мою,
орал, как сука, вечно надрывался,
что для меня давным-давно она –
пустое слово, бывшая жена.
Я б на неё теперь не отозвался.

Простой сюжет. А дальше – настежь дверь,
на стол положат, кто-нибудь да всхлипнет.
Смеяться будешь – прапорщица-смерть
нас так же по фамилии окрикнет.

III.

Я помню – старшина по воскресеньям
водил нас в баню, как на водопой.
Вот зрелище. Я про него сказал бы,
что это тот ещё соцреализм.
И мне казалось – в общей наготе
беспомощность была и обречённость.
Наверное, в чистилище теперь
такой же пар, такие же отсеки,
такой же невозможный синий кафель.

Я помню – доставали из петли
мы в этой бане год спустя мальчишку,
солдатика с той самою снежинкой.
Как он лежал на каменном полу
и принимал мужские очертанья,
и кто-то слишком мрачно пошутил,
что парень неудачно дембельнулся.

Его я помню очень хорошо,
хотя его лица совсем не помню.
Смешной затылок, девичья фигура.
Совсем ещё ребёнок, бедный мальчик,
а за спиною чёрный автомат
и маленькая белая снежинка.


***

Эта жизнь не твоя. Потяни за последнюю строчку,
распуская сюжет, нажимая на клавишу «сброс».
А писал, словно Бог, вымеряя всегда точка в точку.
И стояли слова – пятки вместе, носочки поврозь.

На замызганной кухне давно обретаются черти.
Похудел и осунулся, куришь одну за одной.
Погоди умирать! Что ты знаешь, дружочек, о смерти?!
Вот побегай ещё, подпиши у неё обходной.

Погоди умирать! Видишь, сколько нападало снега.
Как скрипит под ногами, заходится всем существом.
И сугробы такие, что хочется прыгнуть с разбега,
и кричать – С Рождеством!


***

Как собирался, ещё пацаном,
в трюме рвануть на тот свет.
Круглый дурак за квадратным столом:
с детства дразнили – поэт.

В тридцать он всё ещё, как молодой,
ходит по краю листа.
Бог – говорит – с накладной бородой,
чёрт без рогов и хвоста.

Тащит в стихи всё, что плохо лежит –
старый знакомый мотив.
Сверху надставить эпиграф, пришить,
переходя на курсив.

Это гроза-дереза на цепи
мечется, чует весну.
Молния с треском ломает в степи
через колено сосну.

Будто бы голос – а есть кто живой? –
хлопает громко дверьми,
или же бог говорит сам с собой,
всех называя детьми.


***

Затемно вернёшься с похорон,
куришь, наливаешь самогон,
засыпаешь прямо там, на стуле.
И сквозь тридевятый слышишь сон,
как под утро дворники проснулись.

Так задумал, видимо, творец –
с чёрно-белым вывертом-сюжетом.
Новоиспечённый вот отец
у роддома – выглядит поэтом.
Там жена, там целых две души!
Он стоит под окнами с букетом
и кричит ей – сына покажи.

Так на землю падают слова,
и слова подхватывает ветер.
Так от нас останутся на свете
пепел да примятая трава.

На земле – примятая трава,
дома – фотокарточка на полке.
Облако, похожее на волка:
это – хвост, а это – голова.

Это показалось, что болит –
не спеши хвататься за пожитки.
Отпусти, пускай оно летит –
надувное облако на нитке.


***

Что ты хочешь? Ружьё? Самосвал?
Принесли, когда я ещё спал,
мне от Деда Мороза двустволку,
положили тихонько под ёлку.

Этот праздничный запах ванили.
За спиной «С новым счастьем!» кричали.
Молодыми родители были –
внука бабушке оставляли.

Там, где память пропахла костром
и сухая за окнами вишня,
овдовевшая в сорок втором,
замуж так и не вышла.

Ни друзей у неё, ни подруг.
Всё ходил к ней один политрук.
Говорил – детям нужен отец.
Предлагал, хоть сейчас под венец,
а потом вешал китель на гвоздь.
Но у них что-то там не срослось.

На единственном фото она
перед самой войной вместе с дедом.
Он писал ей – Ну, здравствуй, жена!
А потом не вернулся с победой.
В форме и лейтенантских петлицах
он всю жизнь будет бабушке сниться.

Над кроватью тот самый портрет.
Чашка выскользнет на пол из рук.
Только дочка и маленький внук
подрастает – ну, копия дед.

Только так и живёт, крепостной,
прикрывает красу сединой,
поясницу вот кутает пледом.
И часами без света сидит,
и с собою сама говорит,
и зовёт внука именем деда.


***

Нам бы всё – разобрать, спионерить,
да с фонариком чтоб в туалет.
Ты не помнишь – а запер я двери,
не оставил утюг или свет?

Или всё, что ни делалось – на спор,
чтоб до смерти прикладывать лёд,
а по праздникам – страшные астры,
и надеяться, что повезёт.

Вот и ёжик блуждает в тумане
иль господь поправляет софит.
Это я только думал, что ранен:
паф-паф-паф – оказался убит.

Эти страсти, земные мордасти,
барабанные дроби минут.
И меня разберут на запчасти,
на запчасти меня разберут.


***

Бог на последнем этаже
печётся о моей душе.
Листая старую подшивку
моих грехов, бранит паршивку.
При свете маленькой лампадки
всё время делает закладки.
Бросает в печь черновики.
Не отвечает на звонки.

И я молчу. Я не жужжу
в тоске по мировой культуре.
И всё под окнами хожу,
как кошка по клавиатуре.

Мой Бог, почти как человек,
вздохнёт и вспомнит прошлый век,
когда выписывали черти
ему свидетельства о смерти.
Потом, когда навеселе я,
стучит крестом по батарее,
чтоб сделал музыку потише.
На сочинителей стишков
всегда глядит поверх очков
и что-то в свой блокнотик пишет.

А я рифмую, лью елей,
всю жизнь торчу на перекуре
с дырявой памятью своей
и тройкой по литературе.


***

На порожках курить и смотреть на родную спецшколу,
на безумные окна спортзала, заделанный лаз.
Наливать по чуть-чуть, запивать, если что, пепси-колой.
Ну – за нас!

Как тихушница-жизнь шарит в сердце, брюзжит о расплате:
подрисует усы, бородёнку, добавит морщин.
А когда-то на задней-презадней расписанной парте
жил-был мальчик один.

Жил-был мальчик один. Он зимою подкармливал осень.
Он мечтал о щенке, он хотел духовое ружьё.
Не любил молоко и любил, как жужжит «Смена-8»,
и без плёнки снимал на неё.

Остывает мгновенье, потом выцветают чернила
или, может быть, стало на улице раньше темнеть.
Перегнуться, повиснуть вот также на шатких перилах,
плюнуть вниз и смотреть.