Елена Крюкова

«Через летейски воды протягиваю две руки»

ПОПЫТКА ДИАЛОГА

 

Жизнь Марины Цветаевой – огромный купол, и на нём – могучие росписи: фрески, что написала она сама – собою, как живою кистью.

Жизнь художника трагична изначально. «Что такое жизнь? Трагедия. Ура!» – воскликнул глухой Бетховен.

Марина Ивановна брошена Божьей рукой в наш мир, во время и пространство, и идут круги по воде времён; художники, что живут позже, после неё, отваживаются подхватить у неё из рук её знамя.

Её творчество пронизано знаками, которые варьируются через поколения.

Быть может, она сама хотела этого, это предчувствовала – при всём том, что осознавала себя неповторимой и неинтерпретируемой, как всякий крупный мастер.

 

МУЗЫКА

 

Марина и музыка. Цветаеву учили музыке – мать, великолепная пианистка, мечтала о музыкальной карьере для талантливой дочери. Вместо судьбы пианистки – судьба стихотворца: музыка перелилась в стихи.

 

Сколь пронзительна, столь же

Сглаживающая даль.

Дольше – дольше – дольше – дольше!

Это – правая педаль.

 

После жизненных радуший

В смерть – заведомо не жаль.

Глуше – глуше – глуше – глуше!

Это – левая педаль…

 

Это её родная музыка отвечает Марине Ивановне – через века:

 

…Орган, раскрыв меня сухим стручком,

Сам, как земля, разверзшись до предела,

Вдруг обнажил – всем зевом, языком

И криком – человеческое тело.

Я четко различала голоса.

Вот вопль страданья – резко рот распялен –

О том, что и в любви сказать нельзя

В высоких тюрьмах человечьих спален.

Вот тяжкий стон глухого старика –

Над всеми i стоят кресты и точки,

А музыка, как никогда, близка –

Вот здесь, в морщине, в съежившейся мочке…

 

Мощь, могущество музыки, в самых крупных и победных её ипостасях, сравнимы с константами земной жизни: с рождением, с миром и войной, со смертью.

Там, где смерть – там Воскресение и воскрешение.

Музыкой, как и поэзией, возможно воскресить погибшую душу.

Музыка – благословенье; музыка – крест; музыка – каждодневные многочасовые экзерсисы; музыка – тяжкий труд; музыка – любовь, открытые врата наверх, в небо, к Ангелам.

 

МАГДАЛИНА

 

Женщина и музыка, женщина и любовь… Очень близко стоят они друг к другу. Иной раз – становятся одним.

В колодцах времени, в глубине земного мифа есть одна женская фигура, притягательность которой для Цветаевой – вне сомнений. Это Мария Магдалина. Иосиф Бродский осторожно, бережно исследовал феномен «магдалинского» лейтмотива в стихах Бориса Пастернака и Марины Цветаевой.

 

Меж нами – десять заповедей:

Жар десяти костров.

Родная кровь отшатывает,

Ты мне – чужая кровь.

 

Во времена евангельские

Была б одной из тех…

(Чужая кровь – желаннейшая

И чуждейшая из всех!)

 

К тебе б со всеми немощами

Влеклась, стлалась – светла

Масть! – очесами демонскими

Таясь, лила б маслá

 

И на ноги бы, и под ноги бы,

И вовсе бы так, в пески…

Страсть, по купцам распроданная,

Расплёванная, – теки!

 

Пеною уст и накипями

Очес и пóтом всех

Heг… В волоса заматываю

Ноги твои, как в мех.

 

Некою тканью под ноги

Стелюсь… Не тот ли (та!),

Твари с кудрями огненными

Молвивший: встань, сестра!

 

Факел рыже-золотых волос Магдалины я вижу через всю тьму десятилетий, заслонивших от нас сияние живых глаз поэта:

 

Вот грязь. Вот таз. Гнездовье тряпки – виссон исподний издрала…

Убитой птицы крючья-лапки на голом животе стола.

Рубить капусту – нету тяпки. Я кулаками сок давила.

Я черное кидала мыло в ведро. Я слёзы пролила.

 

Всю жизнь ждала гостей высоких, а перли нищие гурьбой.

Им, как Тебе, я мыла ноги. Им – чайник – на огонь – трубой.

Чтоб, как о медь, ладони грея с морозу, с ветру – об меня, –

Бедняги, упаслись скореё от Преисподнего огня.

 

Да, праздник нынче. Надо вымыть придел, где грубые столы.

Бутыли ставлю. Грех не выпить за то, что Ты пришёл из мглы.

Ты шубу скидывай. Гребёнкой я расчешу её испод.

Твою я ногу, как ребёнка, беру, босую, плачу тонко,

Качаю в лодке рук и вод.

 

И я, меж нищими – любила их всех!.. весь гулкий сброд, сарынь!.. –

Леплю губами: до могилы меня, мой Боже, не покинь.

Лягушкой на полу пластая плеча и волоса в меду, –

Тебя собою обмотаю, в посмертье – пряжей пропряду.

 

УБИТЫЕ ЦАРИ

 

Ещё один мощный образ, любимый Цветаевой – расстрелянная Царская Семья.

Трагедии Царской Семьи, её последним месяцам и дням в Тобольске и Екатеринбурге была посвящена поэма Марины Ивановны; рукопись поэмы погибла, как погибли русские Цари – в огне Второй мировой войны, в книгохранилище в Амстердаме.

Цветаеву притягивали высокие драмы. Переломные положения. Напряжённая, звенящая музыка всесокрушающего времени. Поэтому жизнь последних Царей для неё – не просто жизнеописание: вся Семья – символика старой России, великой России, той, которой «на карте – нет; в пространстве – нет».

 

И опять – стопудовым жерновом

Половина – какого чёрного?

– В голубые пруды атласные –

Часа – царствованья – сплошь красного!

Настоящего Моря Красного!

От Ходынского Поля красного

До весёлого и красивого

Алексея Кровоточивого

На последнюю каплю – щедрого!

Половина – давно ли первого? –

Осиянного и весеннего –

Часа – царствованья я – последнего

На Руси…

Не страшитесь: жив…

Обессилев – устав – изныв

Ждать, отчаявшись – на часы!

Спит Наследник всея Руси.

 

Отвечаю ей – из призрачной дали времён: мы вместе глядим на Семью.

 

…Там, в лесу, под слоем грязи… под берёзкой в чахотке…

Лежат они, гнилые, костяные, распиленные лодки…

Смолёные долблёнки… уродцы и уродки…

Немецкие, ангальт-цербстские, норвежские селёдки…

Красавицы, красавцы!.. каких уже не будет в мире…

Снежным вином плещутся в занебесном потире…

А я их так люблю!.. лишь о них гулко охну.

Лишь по ним слепну. Лишь от них глохну.

Лишь их бормотанье за кофием-сливками по утрам – повторяю.

Лишь для них живу. Лишь по ним умираю.

И если их, в метельной купели крестимых, завижу –

Кричу им хриплым шёпотом: ближе, ближе, ближе, ближе,

Ещё шаг ко мне, ну, ещё шаг, ну, ещё полшажочка –

У вас ведь была ещё я, забытая, брошенная дочка…

Её расстреляли с вами… а она воскресла и бродит…

Вас поминает на всех площадях… при всем честном народе…

И крестится вашим крестом… и носит ваш жемчуг… и поет ваши песни…

И шепчет сухими губами во тьму: воскресни… воскресни… воскресни…

                 ВОСКРЕСНИ…

 

ЧУЖБИНА

 

Эмиграция – средоточие страдания. Эмиграция – воля к жизни, истончающаяся с каждым днём.

Эмиграция – волчья, неутолимая тоска по Родине. Испытание не прочность, а может быть, и на смерть.

Но нельзя представлять себе жизнь Марины Ивановны в Праге, потом – в Париже сплошной чёрною тоской. Париж, сердце мира, столица Европы, город, обожаемый и знаемый с детства по тысяче великих книг… Его мосты. Его замки. Его букинисты на набережной Сены. Его шарманщики. Продавцы жареных каштанов. Голландские барки близ острова Ситэ…

И этот город благословил Марину. В иные минуты он, возможно, утешал её – всей мощью накопленной за века культуры, всей неистребимой прелестью серебристого воздуха, дышащего пейзажа.

И, может, она вспоминала свое полудетское, юное стихотворенье, написанное так провидчески, так пронзительно – об этом Вечном Городе:

 

Дома до звёзд, а небо ниже,

Земля в чаду ему близка.

В большом и радостном Париже

Все та же тайная тоска.

 

Шумны вечерние бульвары,

Последний луч зари угас.

Везде, везде всё пары, пары,

Дрожанье губ и дерзость глаз.

 

Я здесь одна. К стволу каштана

Прильнуть так сладко голове!

И в сердце плачет стих Ростана,

Как там, в покинутой Москве.

 

Париж в ночи мне чужд и жалок,

Дороже сердцу прежний бред!

Иду домой, там грусть фиалок

И чей-то ласковый портрет…

 

Марина Ивановна! Вот он – Ваш Париж: Вам – от меня – через века – подарок.

 

Вода – изумрудом и зимородком,

И длинной селёдкой – ронская лодка,

И дымной корзиной – луарская барка.

Парижу в горжетке Сены – ох, жарко.

 

В камине камня трещит полено –

Пылает церковь святой Мадлены,

Швыряет искры в ночку святую…

Париж! дай, я Тебя поцелую.

 

Я всю-то жизнешку к Тебе – полями:

Где пули-дуры, где память-пламя,

Полями – тачанок, таганок, гражданок,

Где с купола – жаворонок-подранок…

 

Бегу! – прошита судьбой навылет:

Нет, Время надвое не перепилит!

Рубаха – в клочья?!.. – осталась кожа

Да крестик меж ребер – души дороже…

 

Бегу к Тебе – по России сирой,

Где вороном штопаны чёрные дыры,

Где голод на голоде восседает,

А плетью злаченою погоняет!

 

Ты весь – бирюза меж моих ладоней.

Сгорела я за Тобой в погоне.

И вот Ты у ног, унизан дождями,

Как будто халдейскими – Бог!.. – перстнями…

 

СКОМОРОХИ

 

А народ?

Тот русский народ, что сначала жаждал революции, а потом тонул в её крови?

Тот народ, что выпестовал скоморохов и гудошников на площадях, а рядом – на той же площади, зимою лютой – глумился над боярыней, везомой в санях на страшную казнь?

Скоморошество – безудержный, вселенский пляс – древняя русская мелодия; русский певческий глас у Цветаевой – и в «Молодце», и в «Царь-девице», и в других стихах: изначальная, первичная русская, широко-раздольная стихия стиха – тот камертон, тот Grundton, что помогал ей любить, писать, выжить в революционном и эмигрантском аду.

 

…Дрожи, доски!

Ходи, трёски!

Покоробиться вам нонь!

 

Под тем – доски,

Под тем – доски,

А под молодцем – огонь!

 

Огонь там-огонь здесь,

Огонь сам-огонь весь!

 

Руки врозь,

Ходом скор,

Вкруг березыньки – костёр.

 

Грива – вкось,

Дыхом – яр,

Вкруг часовенки – пожар!

 

Прядает, прыщет,

Притопот, присвист,

Пышечка! – Пищи!

Прищёпот, прищёлк.

 

Ой да што ж!

Ой да где ж!

Уж и силушки в обрез!

 

Ой да што ж!

Ой да где ж!

Лучше жилочки подрежь!

 

Пляши, пряха,

Пляши, птаха,

Растят-взращивают – ан:

Кому – заступ,

Кому – ястреб,

Кому – молодец незнам.

 

Несложён, неслыхан –

Дыхом, дыхом, дыхом!

 

Не добром – так лихом!

Вихрем, вихрем, вихрем!

 

И эти её гусли, дудки, варганы – через горы времени – другим поэтом услышаны и эхом ей возвращены.

 

Ты, дядька-радушник, багряный сафьян!.. –

Загашник, домушник, заржавелый наган:

В зубах – перо павлинье, сердчишко – на спине:

Вышито брусникой, шелковье в огне!

Бузи саламату в чугунном чану,

Да ложкой оботри с усов серебряну слюну:

Ущерою скалься, стерлядкой сигай –

Из синей печи неба дёрнут зимний каравай!

Кусочек те отрежут! Оттяпают – на! –

Вот, скоморох, те хрюшка, с кольцом в носу жена,

Вот, скоморох, подушка – для посля гулянки – сна,

Вот, скоморох, мирушка, а вот те и война!

Гнись-ломись, утрудись, – разбрюхнешь, неровен

Час, среди мохнатых, с кистями, знамён!

Венецьянский бархат! Зелен иссиня!

Зимородки, инородки, красная мотня!

Красен нож в жире кож! Красен ледолом!

А стожар красен тож, обнятый огнем!..

Лисенята, из корыта багрец-баланду – пей!

Рудую романею – из шей на снег – лей!

Хлещёт, блея, пузырясь, красное вино!

Блеск – хрясь! Рыба язь! Карасю – грешно!

А вольно – хайрузам! Царям-осетрам!

Глазам-бирюзам! Золотым кострам!

Мы ножи! Лезвия! Пляшем-режем-рвём

Шёлк гробов! Родов бязь! Свадеб душный ком!

Ком камчатный, кружевной… а в нём – визга нить:

Замотали щенка, чтобы утопить…

Ах, ломака, гаер, шут, – ты, гудошник, дуй!

А сопельщика убьют – он-ить не холуй!

А волынщика пришьют к дубу, и каюк:

Гвозди рыбами вплывут в красные реки рук…

Ах, потешник, гусляр! Пусть казнят! – шалишь:

Из сороги – теши ты ввек не закоптишь!

Хрен свеклой закрась! Пляши – от винта!

Бьётся знамя – красный язь – горькая хита!

Красная рыба над тобой бьётся в дёгте тьмы:

Что, попалися в мереду косяками – мы?!

Напрягай рамена, чересла и лбы –

Крепко сеть сплетена, не встанешь на дыбы!

Не гундеть те псалом! Кичигу не гнуть!

Пляшет тело – веслом, а воды – по грудь…

Пляшет галл! Пляшет гунн!

                                       Пляшу я – без ног!

Что для немца – карачун, русскому – пирог!

А вы чё, пирогами-ти обожрались?!..

А по лысине – слега: на свете зажились?!..

Заждались, рыжаки, лиса-вожака:

Нам без крови деньки – без орла деньга!

 

Русскость незаёмная, русскость земная и небесная возвращается Марине Ивановне сторицей: мы, нынешние художники, слышим мелодии её «Молодца» – огненные, вихревые, – видим сине-алые, золотые, на полнеба, крылья её Серафимов; по Марининой могучей и смелой росписи в храме русской поэзии учатся её наследники-богомазы.

 

БОЯРЫНЯ МОРОЗОВА

 

«И ничего не надобно отныне новопреставленной болярыне Марине»… – она однажды увидела, как её хоронят: ту её, что жила века назад, носила кику и сарафан, вдевала речные перлы в мочки ушей, любила на Масленицу блины с осетровой икрою, а на Пасху в храм Божий надевала алые сафьянные сапожки…

 

Настанет день – печальный, говорят!

Отцарствуют, отплачут, отгорят,

– Остужены чужими пятаками –

Мои глаза, подвижные как пламя.

И – двойника нащупавший двойник –

Сквозь лёгкое лицо проступит лик.

О, наконец тебя я удостоюсь,

Благообразия прекрасный пояс!

А издали – завижу ли и Вас? –

Потянется, растерянно крестясь,

Паломничество по дорожке чёрной

К моей руке, которой не отдёрну,

К моей руке, с которой снят запрет,

К моей руке, которой больше нет.

На ваши поцелуи, о, живые,

Я ничего не возражу – впервые.

Меня окутал с головы до пят

Благообразия прекрасный плат.

Ничто меня уже не вгонит в краску,

Святая у меня сегодня Пасха.

По улицам оставленной Москвы

Поеду – я, и побредёте – вы.

И не один дорогою отстанет,

И первый ком о крышку гроба грянет,

И наконец-то будет разрешён

Себялюбивый, одинокий сон.

И ничего не надобно отныне

Новопреставленной болярыне Марине.

 

И это не её прабабка, нет – её современница, со-мгновенница Федосья Прокопьевна Морозова проповедовала Христа Живаго. И за любовь к Господу её обрекли на казнь.

Так обычно и бывает в жизни: тебя казнят именно за любовь, ни за что иное.

А боярыню везут, всё везут в санях под валящимся с небес белым, голубым снегом.

И Вы, Марина Ивановна, видите её; и я её тоже – вижу.

 

…Снег бьёт из пушек! стелется дорогой с небес – отвес –

На руку, исхудавшую убого – с перстнями?!.. без?!.. –

 

Так льётся синью, мглой, молочной сластью в солому на санях…

Худая пигалица, что же Божьей властью ты не в венце-огнях,

 

А на соломе, ржавой да вонючей, в чугунных кандалах, –

И наползает золотою тучей собора жгучий страх?!..

 

И ты одна, боярыня Федосья Морозова – в миру

В палачьих розвальнях – пребудешь вечно гостья у Бога на пиру!

 

Затем, что ты Завет Его читала всей кровью – до конца.

Что толкованьем-грязью не марала чистейшего Лица.

 

Затем, что, строго соблюдя обряды, молитвы и посты,

Просфоре чёрствой ты бывала рада, смеялась громко ты!

 

Затем, что мужа своего любила. И синий снег

Струился так над женскою могилой из-под мужицких век.

 

И в той толпе, где рыбника два пьяных ломают воблу – в пол-руки!.. –

Вы, розвальни, катитесь неустанно, жемчужный снег, теки,

 

Стекай на веки, волосы, на щеки всем самоцветом слёз –

Ведь будет яма; небосвод высокий; под рясою – Христос.

 

И, высохшая, косточки да кожа, от голода светясь,

Своей фамилией, холодною до дрожи, уже в бреду гордясь,

 

Прося охранника лишь корочку, лишь кроху ей в яму скинуть, в прах,

Внезапно встанет ослепительным сполохом – в погибельных мирах.

 

И отшатнутся мужички в шубёнках драных, ладонью заслоня

Глаза, сочащиеся кровью, будто раны, от вольного огня,

 

От вставшего из трещины кострища – ввысь! до Чагирь-Звезды!.. –

Из сердца бабы – эвон, Бог не взыщет,

Во рву лежащей, сгибнувшей без пищи, без хлеба и воды.

 

Горит, ревёт, гудит седое пламя. Стоит, зажмурясь, тать.

Но огнь – он меж перстами, меж устами. Его не затоптать.

 

Из ямы вверх отвесно бьёт! А с неба, наперерез ему,

Светлей любви, теплей и слаще хлеба, снег – в яму и тюрьму,

 

На розвальни… – на рыбу в мешковине… – на попика в парче… –

Снег, как молитва об Отце и Сыне, как птица – на плече…

Как поцелуй… как нежный, неутешный степной волчицы вой… –

Струится снег, твой белый нимб безгрешный, расшитый саван твой,

Твоя развышитая сканью плащаница, где: лед ручья,

                               Распятье над бугром…

 

И – катят розвальни. И – лица, лица, лица

Засыпаны

Сребром.

 

ЛЮБОВЬ

 

Сколько любовных стихотворений создано всеми поэтами от Сотворения мира?

Не счесть.

Великая певица любви в мировой поэзии – Марина Цветаева.

Её зарифмованные любовные письма, написанные кровью и солнечными лучами, – эталон любовной лирики. А ведь когда-то их не понимали; особо злобные господа в эмигрантских окололитературных кругах именовали эти тексты «истерикой», «рваными лоскутами», «кликушеством».

И прошли времена и времена, прежде чем Марина Ивановна, великий лирик, встала в один ряд с Сафо и Овидием, с Петраркой и Лермонтовым.

Те сонмы поэтов, что придут в новом веке, не раз перечитают её строки.

 

Писала я на аспидной доске,

И на листочках вееров поблёклых,

И на речном, и на морском песке,

Коньками по льду, и кольцом на стёклах, –

И на стволах, которым сотни зим,

И, наконец, – чтоб всем было известно! –

Что ты любим! любим! любим! любим! –

Расписывалась – радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! под пальцами моими!

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечёркивала – имя…

Но ты, в руке продажного писца

Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!

Непроданное мной! внутри кольца!

Ты – уцелеешь на скрижалях.

 

И ответ поэта поэту – согрет лишь любовью; ею одной.

 

Розово над Волгою Луны блистание.

Грозны над Волгою горы лохматые.

У нас с тобой – в Волге – святое купание:

Звездами твоё тело святое обматываю.

 

Жизнь мы шли к купанию полночному.

Окатывались из шаек водицей нечистою.

А нынче я – голубица непорочная,

И нынче ты – мой пророк неистовый.

 

В сырой песок ступни босые вдавливаем.

Идём к воде. Меня за руку схватываешь.

Идём по воде, Луною оплавленной,

Оставленными, немыми и бесноватыми.

 

И звёзды бьются, в ком скручиваются.

И мы телеса невесомые вкладываем

В чернь воды – монетой падучею,

Звездами розовыми – в черненье оклада.

 

И мы плывём рядом, рыбы Левиафанские,

И мы плывём вместе, рыбы Иерусалимские;

И мы плывём друг в друге, рыбы Великанские,

Сазанские, Окуневские, Налимские.

 

Икра небесная мечется, мечется.

Молоки небесные вяжутся удавкою.

Я тобой меченная. Ты мною меченный.

Волжскою синей водорослью-травкою.

 

И воды текучи. И воды сияющи.

И пахнет лещами, песком и мятою.

Забудь, плывущий, время проклятое.

Прижмись, родящий, по мне рыдающий…

 

ГОСУДАРСТВО

 

Поэт и Царь. Поэт и власть.

Меч скрещивается с мечом. Жизнь – с жизнью.

Поэт изначально свободен; власть изначально – чугунная решетка.

И то, что происходило с Россией, происходит и сейчас.

Мы никуда не уйдём от давящей пяты; никуда не денемся от диктуемых нам правил.

 

Нет, бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили:

То зубы царёвы над мёртвым певцом

Почетную дробь выводили.

 

Такой уж почёт, что ближайшим друзьям –

Нет места. В изглавьи, в изножьи,

И справа, и слева – ручищи по швам –

Жандармские груди и рожи.

 

Не диво ли – и на тишайшем из лож

Пребыть поднадзорным мальчишкой?

На что-то, на что-то, на что-то похож

Почёт сей, почётно – да слишком!

 

Гляди, мол, страна, как, молве вопреки,

Монарх о поэте печётся!

Почётно – почётно – почётно – архи-

почётно, – почётно – до чёрту!

 

Кого ж это так – точно воры вора

Пристреленного – выносили?

Изменника? Нет. С проходного двора –

Умнейшего мужа России.

 

И в этом-то сопротивлении гнетущей тяжкой плите, в этом расшатывании вечной стальной решётки, быть может, и заключено парадоксальное счастье художника: прекрасное часто рождается в невыносимых условиях, вопреки всему. В теплицах не вырастает сочный плод; он – дитя свободы, палящего солнца и жгучего ветра.

 

…Нас вымочили – пук розог – в воде солёной, в едком чане.

Железный небосвод высок. Его держу: спиной, плечами.

 

Для Всех-Небес-Любви – стара! Стара для боли и печали.

Свист пуль – с полночи до утра, а мы не ели и не спали.

 

А мы держали – так вцепясь!.. Так знамени держали – древко!..

…знамена втаптывают в грязь. Подошвой – в бархат, будто девку,

Пинают, будто суку – в бок – щенную – по снегу – сосцами…

 

…Молюсь Тебе, великий Бог, о том, о том, что будет с нами.

 

Вечны революции.

Но вечно и всепрощение любящего сердца.

Плач матери над могилой замученного в тюрьме сына далеко слышен.

Но слышен и плач властителя в ночном дворце, наедине с ночным городом, пылающим тысячью огней внизу, под раскрытым окном.

 

ДРЕВНЯЯ ФЛЕЙТА

 

Ещё одна ярко горящая, мощно звучащая тема огромной стиховой симфонии Марины Ивановны: античность.

Античность – вечный удел поэта. Венок Сафо, фалернское вино Анакреонта приблизились к нам стараньями Пушкина, Лермонтова, Жуковского, Тютчева. Без античных мотивов и реминисценций не живёт нынче ни один лирик; античность волновала и Мандельштама, и Бродского.

А все Тезеи, Минотавры, Ариадны Марины Ивановны – доказательство невероятной живости, реальности их, жителей мифа, для неё; эти герои не переплыли Лету, они с ней, они будоражат и бередят её неуемное творческое «я».

Оглядка на античность – проверка поэта на прочность перед бурями времени.

Мы живы, и жив Тезей. Мы живы, и жив Овидий.

 

Рвите ризы и волоса,

Ибо семеро в полном цвете…

Ставьте чёрные паруса,

Корабельщики, горя дети!

Не к красавицам, в царство нег,

Не к чудовищам, в царство лавра, –

Семь юнцов покидают брег

В жертву красному Минотавру,

Минотавр, небывалый бык,

Мести Миносовой сообщник,

Мозг и печень нам прободит,

Грудь копытами нам затопчет.

Так, все заповеди поправ,

Мстит нам Минос за кровь сыновью.

…Семь юнцов упадают в прах,

Семь стволов истекают кровью…

 

И я вижу, как сквозь толщу морской зелёной воды, античное время; и мне грек, улыбаясь, протягивает кратер, наполненный хиосским вином; и мне навеки изгнанный с родины великий римлянин Публий Овидий Назон поёт свои последние, скифские песни.

 

Мне ветер голову сорвёт.

Кусты волос седые – с корнем

Мне выдерет. Застынет рот.

 

Подобны станут травам сорным

Слепые пальцы. Небо жжёт

Алмазной синью зрак покорный.

 

Взвивается позёмки сеть.

Я рубище давно не штопал.

Забыл, как люто пахнет снедь.

Забыл – в амфитеатре хлопал

Рабу, разбившемуся об пол.

Красиво можно умереть.

 

А мир великий и пустой.

В нём пахнет мёртвою собакой.

В нём снег гудит над головой.

 

В нём я стою, полунагой,

Губа в прыщах, хитон худой,

Стою во прахе и во мраке,

Качаю голой головой.

 

Стою, пока ещё живой.

… Изюмы, мандарины – звёзды

Во хлебе неба. Эта снедь

Ещё не съедена. Как просто.

Как всё отчаянно и просто:

Родиться. Жить. Заледенеть.

 

МОСКВА

 

А вот Москва. Город, где Марина появилась на свет.

Москва – тоже великий архетип Марининой поэзии.

Та Москва, где возведен её подвижником-отцом бессмертный Музей, а в нём – копии античных скульптур и бесценные подлинники европейской живописи.

Та Москва, где по Волхонке и Арбату – тройки с цыганами мчатся к «Яру».

Та Москва, где – Врубель, Шаляпин, Мамонтов, Бунин, где чтенья первых стихов и выход первых книг.

Москва всё время виделась. В любом мраке – звездой мерцала.

Её история. Её бояре и Цари. Её тюрьмы и эшафоты. Её библиотеки и кремлевские башни.

Под призрачным куполом Москвы уместилась вся Маринина слёзная, нищая эмиграция.

В одном из писем, уже незадолго до гибели, когда её, возвращенку, не прописывали в Москве, и скиталась она по родному городу, без крова-без угла, – обмолвилась горько: «Мы Москву задарили, а она меня вышвыривает».

 

Облака – вокруг,

Купола – вокруг,

Надо всей Москвой

Сколько хватит рук! –

Возношу тебя, бремя лучшее,

Деревцо мое

Невесомое!

 

В дивном граде сём,

В мирном граде сём,

Где и мёртвой – мне

Будет радостно, –

Царевать тебе, горевать тебе,

Принимать венец,

О мой первенец!

 

Ты постом говей,

Не сурьми бровей

И все сорок – чти –

Сороков церквей.

Исходи пешком – молодым шажком! –

Всё привольное

Семихолмие.

 

Будет твой черёд:

Тоже – дочери

Передашь Москву

С нежной горечью.

Мне же вольный сон, колокольный звон,

Зори ранние –

На Ваганькове.

 

Марина Ивановна, Ваша Москва горит и пылает, и свет это трагичен, как встарь, и свет этот – мощен и неубиваем, ибо это – ВАША Москва.

 

…От улиц блёстких, хлёстких, дождевых;

От красных башен – зубья чеснока,

Моркови ли, где колокольный дых;

От кусов снега – белого швырка

Купецкого; от ночек, где подвал

Ворочался всем брюхом мне навстречь,

Бутылью, койкой, куревом мигал,

Чтоб закавыкой заплеталась речь,

Чтоб лечь живее, чтоб обнять тесней,

Чтобы мертвей – метлой в ночи!.. – уснуть…

От воплей Вавилонских матерей,

Чей за сынов гробами – зимний путь;

От следа той Боярыни саней –

Двуперстье – ввысь! – на горностай-снегу;

От подземельных, воющих огней,

Что розвальни железны на бегу

Рассыплют… – от разряженных цариц,

От нищенки, кудлатой, как щенок, –

Иду я прочь от лучшей из столиц,

Эх, розвальни мои – лишь пара ног!

 

Я ухожу навек, мой Вавилон.

Москвища ты, Москвишечка, Москва –

Тоска; Москва – Молва; Иван спалён

Великий – почернела голова.

Пророчу велий в будущем пожар.

Тебе ли сажи, мать, не занимать?!..

Пророчу огненный, над грузным снегом, шар –

Он всё сожжёт. Он будет век летать.

 

И дядьки пьяные, бутылки ввысь подъяв

С-подмышек, из-за пазухи, крича:

– Гори, блудница!.. Смертью смерть поправ!.. –

В меня как дунут, будто я – свеча!

Весь люд мой Вавилонский заорёт!

Костёр пожрёт и жемчуг и мешок!

Я ухожу навек, о мой народ.

Кто крикнет вам, что жив на небе Бог?!

За все грехи. За крупяную мышь

Зашкафной лжи. За сердце, ног промеж –

Костер Московский, весело горишь,

Огнь Вавилонский, души живы ешь!

И, мразь и князь, калека и юрод,

По стогнам,

        по соборам,

                  под землей –

Пребудут все в огне – святой народ,

И – мученства венец – над головой!

 

Сгорит мой Вавилон! Сгорит дотла.

Я так любила – в сердце нищеты,

В обломках досок, где жила-плыла, –

Кремль ненаглядной, женской красоты.

Я церкву каждую, как тётку во платках,

За шею обнимала, омоча

Слезами грудь ей… Ты живи в веках.

А я сгорю. Такая я свеча.

А я сожгусь. Истлеет в пепел нить.

Развышьет сажа вьюжную парчу.

 

О, если б Время злое загасить

Всей жизнью бедной,

                голой, –

                     как свечу…

 

ЮРОДИВЫЕ

 

Где Москва – там и юродство.

Юродство – одно из условий бытия художника и пророка.

Быть юродивым на Руси – означало быть юродивым Христа ради, а это отнюдь не сумасшествие, не умалишение.

Юродивый Христа ради добровольно надевает на себя вериги, чтобы вкусить страдания Бога своего – и, хотя по снегу в рубище, в холщовом мешке, отстрадать за всех, отмолить грехи всех.

Юродство – принадлежность русской религиозной жизни.

Но и русской художественной жизни – тоже.

Марина Ивановна отдала дань священнобезумию, высшей, занебесной чистоте творческого юродства: безумен Крысолов из Гаммельна, безумен Молодец, безумна Федра, полюбившая Ипполита.

 

В колокольный я, во червонный день

Иоанна родилась Богослова.

Дом – пряник, а вокруг плетень

И церковки златоголовые.

 

И любила же, любила же я первый звон,

Как монашки потекут к обедне,

Вой в печке, и жаркий сон,

И знахарку с двора соседнего.

 

Провожай же меня весь московский сброд,

Юродивый, воровской, хлыстовский!

Поп, крепче позаткни мне рот

Колокольной землёй московскою!

 

Да и сам поэт – тоже апологет юродства, горящего над его головой ореолом, отсветом вселенского костра.

 

…И съ техъ поръ какъ бы не въ себе я стала.

Вся пронзенная грудь.

Завернула въ верблюжье отцовое одеяло

Кружку, ложку, ножикъ, – и въ путь.

 

Посекаетъ мя снегъ. Поливаютъ воды

Поднебесныхъ морей.

Мне копейку грязные тычутъ народы.

Вижу храмы, чертоги царей.

 

Отъ Земли Чудской до Земли Даурской

Вижу – несыть, наледь и гладъ.

Вотъ я – въ старыхъ мужскихъ штанахъ!..

                                                            Петербургской

Ксеньи – меньше росточкомъ!.. а тотъ же взглядъ…

 

Та же стать! И тотъ же кулакъ угрюмый.

Такъ же нету попятной мне.

Такъ же мстится ночьми: брада батюшки Аввакума –

Вся въ огне, и лицо – въ огне…

 

СМЕРТЬ

 

И что в конце жизни? В конце судьбы?

Удар колокола? Отпевание? Разверстая могила?

Стоим у могилы Марины Ивановны на елабужском кладбище: и не знаем, здесь ли она – знаем, что в этой стороне кладбища похоронена.

Истлеет в земле утлое тело. Кости оденутся плотью лишь на Страшном Суде.

Смерть – архетип для всех без исключения художников и всех без исключения людей.

Смерть – та непреложность, о которой мы стараемся не думать, но голосом которой пронизаны, пропитаны стихи и полотна, фильмы и философские раздумья.

Марина Ивановна думала о смерти. И думала не только в конце жизни, обложенная со всех сторон, как затравленный охотниками волк, красными флажками войны, голода, обречённости.

Она думала о ней и в юности, когда писала своё знаменитое: «Я тоже была, прохожий! Прохожий, остановись!». Этот ход юной девочки по кладбищу, думающей о смерти, – великая и нежная песня о вечной жизни.

 

Идёшь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала – тоже!

Прохожий, остановись!

 

Прочти – слепоты куриной

И маков набрав букет,

Что звали меня Мариной,

И сколько мне было лет.

 

Не думай, что здесь – могила,

Что я появлюсь, грозя…

Я слишком сама любила

Смеяться, когда нельзя!

 

И кровь приливала к коже,

И кудри мои вились…

Я тоже была, прохожий!

Прохожий, остановись!

 

Сорви себе стебель дикий

И ягоду ему вслед,–

Кладбищенской земляники

Крупнеё и слаще нет…

 

Когда мы пишем смерть и пишем о смерти – мы выживаем в виду смерти самой; мы проживаем её, а пережив, рождаемся вновь.

 

Меня не будет никогда. Во грудах шёлка – и ковров-

Снегов; где хрусткая слюда – меж гулких, грубых сапогов.

 

Затянет ржою города. Народ – в потопе – жальче крыс.

Но там, где двое обнялись, меня не будет никогда.

 

Где те швеи, что мне сошьют январский саван белизны?

Меня осудят и убьют – за страшные, в полнеба, сны.

 

Горбатый странник на земле. Нога от странствия тверда.

Пишу я звёздами – во мгле:

«МЕНЯ НЕ БУДЕТ НИКОГДА».

 

Шуга, торосы на глазах. Меж ребер – тинная вода.

Река мертва. И дикий страх: меня не будет никогда.

 

Ни Солнце-Лоб. Ни Лунный Рот. Ни Млечный, жадный Путь грудей –

Уже ничто не оживёт ни Бога для, ни для людей.

 

Над гробом плача, не спасут, вопя, стеная, дух зари!

 

И лишь звонарь мой –

Страшный Суд –

Ударит в рёбра изнутри.

 

Стихи в тексте эссе: Марина Цветаева, Елена Крюкова