Елена Лейбзон

Маленькие рассказы

УЛЫБКА МАТЕРИ

 

Среди многоликой и пестрой публики, отдыхающей в Хамей Йоав, эти двое невольно обращали на себя внимание. Вольготно расположившись в центре зала, разложив свои многочисленные сумки по стульям, водрузив в середине стол и обложившись лежаками, они напоминали цыганский табор на очередной стоянке в степи. Их нимало не смущало, что тем самым они затрудняют свободный подход к лечебным ваннам. Однако отдыхающие, бросая многозначительные взгляды в их сторону, обходили и деликатно молчали.

Что-то останавливало людей делать замечание, вызывало необъяснимое сочувствие – так не вписывались они в израильский «интерьер», да и какая-то неприкаянность исходила от них обеих. Мать, сухонькая невысокая женщина, в простеньком ситцевом халатике, туго повязав черным в горошек платком выбивающиеся из-под него седые волосы, напоминала крестьянку из глубинки России. По ее лицу можно было читать страницы прожитой ею жизни: тяжелые – там, и несладкие – здесь. Что-то жалкое было в ее лице с опущенными уголками губ, и казалось, как это свойственно старикам, она в любую минуту может прослезиться, жалуясь на свою судьбу. Но моментами ее лицо становилось властным, и ты видел по поджатым губам, что тон задавала именно она. Она управляла и властвовала над своей великовозрастной дочерью. А та, поглощенная своими мыслями, прислонившись к стене, отрешенно наблюдала за матерью, не по годам активной, которая выставляла на стол всевозможные баночки собственного соления, домашнюю выпечку. И говорила, говорила… 

Мне было по-человечески жаль дочь. Далеко за тридцать, располневшая, она тем не менее не была лишена определенной симпатии. Подкрашенные по-модному с седыми прядями волосы говорили о желании нравиться, а по изредка брошенным взглядам на проходивших мимо мужчин видно было, что она еще не утратила надежду устроить свою личную жизнь. Возможно, она чувствовала бы себя более свободной, если бы не мать, зорко следящая за всем. Все это я подмечала, направляясь к лечебным ваннам и невольно  сталкиваясь с этой парой. 

И она давала немало пищи для наблюдений и моих личных чисто психологических умозаключений.

Что привело их в Израиль, как они попали сюда? Или кто-то в роду у матери был евреем, или она сама была некогда замужем за евреем, но по всему было видно: нелегко ей привыкнуть к этой стране, ее законам – они чужды ей, тяготят её.

У меня даже возникла мысль, что, может быть, это личное «купе» в центре Хамей Йоав – своего рода маленькая месть матери за крушение ее планов и надежд, которые она возлагала на эту страну. Может быть, в глубине души она думала: мне плохо, ну и вы потерпите неудобства.

Я не видела, чтобы за долгие часы пребывания на источниках она хотя бы раз окунулась в воду. Ведь именно это цель приезда сюда людей. Мать сидела насупившись, выражая своим видом неудовольствие всем и вся. Конечно же, они живут вместе. Наверное, оставляя Россию, она мечтала, что дочь устроит свою судьбу. Не получилось… Да и без дочери одной страшновато оставаться… Может статься, что с такими мыслями не до лечебных ванн ей было? Так фантазировала я, как вдруг в какой-то момент они оказались рядом со мной. Я же все это время, несмотря на пасмурную погоду, сидела на веранде. В момент, когда распогодилось, многие высыпали на свежий воздух. А в Хамей Йоав это неописуемое удовольствие: зеленые поля вокруг, щебечут птицы, домашние уточки на бреющем полете врезаются в озерцо – их постоянную обитель, предчувствуя кормежку. Идиллия в сочетании с горячими лечебными бассейнами, к которым я, как многие другие, езжу еженедельно.

Мать с дочерью появились не одни. Их сопровождала немолодая женщина. Предчувствуя возможность поговорить, излить наболевшее, мать воодушевилась.

И тут я услышала мольбу дочери, которая исходила из глубины ее души: «Мамочка, умоляю тебя, только не о болезнях».

Можно было догадаться, сколько раз в день она слышала заунывную песню матери о ее болячках. Здесь, на отдыхе, ей хотелось раствориться в этой обстановке, насладиться покоем. Нет-нет, она не требовала, она не просила: она молила мать хоть на время пощадить ее.

И что же мать? Неожиданная мольба дочери словно растопила что-то в ее одинокой, изболевшейся душе, она как-то сразу притихла, смягчилась, и лицо ее осветила хорошая, добрая улыбка матери, улыбка, полная благодарности…

Как будто вдруг она поняла свою дочь, поняла, насколько нелегко ей даётся терпеливое молчание дома, как непросто ей с матерью, и как трогательно она выразила свою просьбу…

Меня же этот незначительный эпизод вернул к событиям десятилетней давности, и улыбка незнакомой женщины напомнила неповторимую улыбку благодарности моей мамы, улыбку, которую я храню в памяти. Мысленным взором окидывая прожитые годы, могу сказать, что судьба была милостива к нам, детям, и мы, фактически, не успели испытать всей тяжести и горечи ухода за престарелыми родителями. Папа, приехав в Израиль в преклонном возрасте, успел торжественно отметить свое девяностолетие, окруженный любовью и заботой внуков и правнуков. Человек с хорошим характером, он не обременил никого и своей болезнью. Пришел в приемный покой больницы с подозрением на инсульт, как всегда элегантный, в сером строгом рижском костюме, в шляпе и при галстуке – и в эти годы он был еще красив: гладко выбритое лицо и такая же лысая блестящая голова делали его удивительно похожим на актера Юла Бриннера… Так же тихо, в течение двух недель, в полном сознании, ушел он из жизни.

Мама тоже успела перешагнуть девяносто и несколько лет, как потом выяснилось, незаметно для себя и для близких несла в себе тяжелую болезнь. А когда в последней стадии болезнь проявилась, проявился и нелегкий, властный характер нашей мамы.

Она не доверяла ни врачам, ни лекарствам: жила и держалась единственно своей верой. Какая-то непонятная мистическая сила, скрытая в ее исхудавшем теле, гнала ее, и она, как солдат на плацу, вышагивала туда и обратно по своей квартире босыми ногами целый день, а порой и ночь. Мы с сестрой, оставив свои семьи, были всё время при ней… При этом, подобно заклинанию, мама твердила имя Алтер Ребе. Почему вспоминала она выдающегося цадика, создателя движения ХАБАД? Какие нити связывали с ним её душу? То ли она взывала к его помощи, то ли торопила встречу с ним? Для нас это осталось тайной…

Нам пришлось ухаживать за мамой всего несколько месяцев, нелегких, но мы молили, чтобы они не кончались, чтобы еще побыть вблизи нее. И вспоминался её рассказ о её маме, нашей бабушке: «Киндерлах, – говорила она своим детям, – полюбуйтесь на маму, пока у вас есть еще время»

Не оставалось сомнения: её уход был уже совсем близко. Хотелось выполнить ее любое желание, чтобы потом не укорять себя.

Мы знали: она хочет быть похороненной на Хар ха-Зейтим, Масличной горе, откуда, по еврейской традиции, должен прийти Машиах. Нужно было срочно собрать требуемую сумму, и не маленькую: мама не жила в Иерусалиме, и место для неё нужно было купить. Для нас это тоже оказалось нелегкой задачей, хотя годы нашего вхождения в страну были уже давно позади. Но это было последнее желание мамы, и мы чувствовали, что должны его выполнить…

Помню, как под проливным декабрьским дождем металась я на своей машине от одного банка к другому, и когда был оплачен последний взнос, почувствовала, что это одна из счастливых минут в моей жизни.

Через несколько дней мамы не стало. Возвращаясь в опустевшую, притихшую квартиру, мы с сестрой, уже взрослые «дети», ощутили себя осиротевшими. Но несмотря на боль утраты, сказалась накопившаяся усталость, и впервые за эти месяцы мы заснули тяжелым, но крепким сном. И тут я, словно мистическое послание «оттуда», вижу маму. Она приходит ко мне во сне – я явно вижу ее: разгладившееся, без следа болезни, прекрасное лицо. Умиротворение и покой, исходящие от нее, невольно передаются и мне. Ушли в прошлое нелегкие месяцы ее болезни. И только эта счастливая улыбка, улыбка благодарности продолжает жить во мне.

Может быть, это столь личное, почти интимное переживание так бы и осталось глубоко в памяти, если бы не эта случайно подсмотренная сценка в Хамей Йоав, оживившая мои воспоминания…

 


ПОПУГАЙ ГЕРШЕЛЕ

 

Он просто заворожил меня. Вот уже несколько часов как я, прильнув к клетке, неотступно слежу за каждым движением Гершеле. А он, привыкший играть на публику и видя мой восторг, выделывал невообразимые пируэты и гортанно говорил, вернее, скандировал выражения, почерпнутые им из прошлой и настоящей жизни, стараясь удивить меня обилием своего словарного запаса, причем на нескольких языках. В отличие от своих собратьев, отличавшихся яркой экзотической окраской, неожиданными сочетаниями фиолетового и желтого, сочно-зеленого и нежно-розового, кстати, так умело использованными японцами в своем дизайне, Гершеле был довольно неказистый, с невыразительным серым оперением.

Внешняя красота никак не была его сильной стороной, и он, на своем примере, как бы подтверждал изречение наших мудрецов: «Не смотри на кувшин, а на то, что в нём».

Попугай Гершеле, а имя это он получил в соответствии с лучшими еврейскими традициями города Бельц, где, несмотря на все гонения, еще сохранился идишкайт, имел возможность выучить там идиш, которым очень хорошо манипулировал, зная, когда и в какой ситуации им пользоваться. Когда по утрам он просил есть, то эта просьба на идише звучала особенно трогательно и могла разжалобить кого угодно. Идя за своей хозяйкой и слегка пощипывая ее обнаженные щиколотки, он приговаривал: «Их вил эсн» – «Я хочу есть».

Если его просьба не была выполнена сразу, он напоминал о себе еще много раз, прибавляя в нетерпении: «Ду форштейншт?» – «Ты понимаешь?» Гершеле знали все, и он знал всех родных и друзей, побывавших в этом доме. Как в лучших салонах, подобно камердинеру, стоял он у входной двери, торжественно выкрикивая имя очередного гостя: «Хаим», затем, делая значительную паузу, называл, причем никогда не ошибаясь, имя следующего: «Ицик». И так каждого входящего, тем самым вызывая необычайный восторг собравшихся. Будучи завсегдатаем всех торжеств, Гершеле впитывал и потом пропускал через свою маленькую гортань многое из того, что можно было говорить только среди своих, притом за плотно закрытыми ставнями. По меркам советских органов безопасности попугай Гершеле был явный антисоветчик.

В домашних условиях с этим «пунктом» его биографии еще можно было мириться. Но настал долгожданный момент репатриации, и тут встал вопрос – что делать с попугаем, как провезти его через таможню: ведь недержанием своего языка он легко может разоблачить политическое мировоззрение своих хозяев и разрушить все их планы. На семейном совете было решено, почти как с Эйхманом, дать ему слабое снотворное, хотя и в этом плане не было полной гарантии: а что будет, если попугай, очнувшись раньше времени, начнет кричать, как постоянно делал дома: «Брежнев – дурак», и выдержав театральную паузу, многозначительно прибавлял: «...и пьяница».

Но выбора не было: о том, чтобы оставить всеобщего любимца, не могло быть речи. На клетку Гершеле накинули белоснежную, с ярким молдавским орнаментом салфетку, и он благополучно в полусонном состоянии пересек границу.

Оказавшись в новой стране, Гершеле быстро оценил ситуацию – он понял, что ему нужно срочно учить иврит, как же можно жить в стране и не знать хотя бы минимально ее язык. Проводя целый день около телевизора, внимая хорошо поставленному голосу диктора, он, как и полагается попугаю, повторял точь-в-точь за ним те же слова, с тем же пафосом, так же громко и без малейшего акцента, свойственного нам, репатриантам. С этими словами он носился целый день по клетке, так что невольно они западали тебе в душу, проникали в твое сознание. И были эти столь необходимые, столь востребованные слова на нашей новой родине: «Бокер тов» – «Доброе утро», «Совланут» – «Терпение», «Ихье тов» – «Будет хорошо!»