Михаил Стрельцов

Храм превращается в плацебо





Сын

— Папа, я хочу помереть,— постучавшись, он стоял на пороге — в одних плавочках, худенький, с торчком волос на макушке.

Взгляд скользнул по его фигуре, хотя какая там фигура — тельце девятилетнего пацана. Но всё же торс! Так обращаешь внимание, когда, вместо пухлого пузанчика, замечаешь в собственном ребёнке прообраз будущего мужчины. Чуток выпирающие рёбра, мускулистый животик. На этот раз извазюканный дорожками, оставшимися от перекладываемых кирпичей. Как подсохшие кровавые рубцы.

Но больше поразило лицо. Можно было запросто, сразу же сказать о нём: обречённая усталость… апатия. Не то! Тусклый, но решительный взгляд. Он твёрдо уверен в том, чего хочет. И это дурацкое слово «помереть»! Устаревшее, несовременное. Но сын прав. Он нашёл выход. За всех нас.

И тут я проснулся. Меня — внутри — колотил озноб. Действительно, если во сне, где ты нервничаешь от того, что нужно срочно куда-то двигаться, а не получается, раздаётся тихий стук в дверь — и ты распахиваешь её с невысказанным, но застывшим на лице «ну чего ещё?!», а на пороге — твой чумазый малыш, который спокойно, даже сонно, говорит: «Папа, я хочу помереть»,— встрепенуться, выпучившись от ужаса,— это нормально.

Большую часть жизни наш мозг скрывает свои возможности. Он меланхолично пережёвывает впечатления, намекая, как ему надоело сортировать все эти разговоры по поводу перевода кого-то в другой отдел, насколько ему наплевать на бесконечное ожидание зарплаты и более того — на твоё необъяснимое желание наконец-то кому-то что-то доказать. Умный мозг тянет спать, обещая выдать во сне что-либо забавное, любопытное. Что-нибудь такое, где ты можешь, играючи, меняться телами, планетами, временем. К примеру, недавно, без каких-либо причин, я был узником сталинского лагеря: причём, то женщиной, то выручающим её мужчиной. Если копнуть — отголосок просмотренного пару недель назад сериала.

Но вдруг — отключив твою бдительность образом мечтающего о смерти сына — мозг перестаёт притворяться и в считанные доли секунды вываливает на тебя мегатонны информации. Потоки воспоминаний и ощущений сильны настолько, что не остаётся места последовательности и хронологии. Обстоятельства давних лет приближаются с жуткой отчётливостью, а какой-нибудь вчерашний разговор проваливается куда-то «в пыль веков». Омерзительно услужливый мозг-официант суетливо подпихивает под нос очередное блюдо: «Это? А, может, это?»

Я давно сам с собой условился, что сны — просто отзвуки былой информации. Есть сны — сюжеты. Подобие компьютерных игр, когда можно изменить направление и попробовать переиграть. Как правило, это сны — одноразовые, тут же забывающиеся. А есть особенные: предсказательные, вызывающие потом «дежа вю» или просто «засланные» кем-то…

…Отчим, с которым ранее и парой откровенных слов не перебросились, приснился бледным, небритым, почему-то в зимней одежде. Было холодно. Мы ехали в переполненной электричке. И тогда я впервые увидел человека, заменившего мне отца,— равным себе. Обычно родители снились существами большими, тёплыми, неприступными, безликими, бесполыми. Всезнающими. Несмотря на то, что сын их перерос на целую голову, женился и всё такое прочее. В этот раз дядя Миша был таким, как есть: седым, унылым стариком с блёклыми, поджатыми губами, морщинами, волосками в ушной раковине. Он повернул непривычно белое лицо и сказал:

— Помнишь, мать отругала тебя за то, что ты, якобы, украл у неё рубль на кино? Это я взял. Меня попросили занять, я не мог отказать… А потом она так на тебя набросилась! Стало стыдно и как-то поздно сознаваться. Я ей сказал потом…

— Ерунда! — во сне я был весёлым и жизнерадостным.

— Можно курить, сын, жрать водку литрами, кобелевать. Но врать — нельзя. Никому и никогда. Прости. И не ври — прошу тебя… А ты знаешь, что я умер?

— Брось, дядь Миш. Мы же едем куда-то. Кстати, куда?

— Ты сейчас выходишь.

— Какая следующая станция?

— Это неважно. Просто выходи. А я еду дальше. Выходи. Этот поезд без остановок. Ну? Быстрее…

Тогда я проснулся в холодном поту, и крик был готов вылететь из горла. Можно хмыкнуть над штампом. Но когда внезапно сознаёшь, что холодный пот — не устоявшееся выражение, а самая, что ни на есть, реальная реальность, причём сейчас и с тобой, страх схватывает ноги, как цемент. Не сомкнул глаз до утра, но и с постели подняться не мог, чтобы поговорить с отцом, теперь уже именно — отцом! — который спал в соседней комнате. Зачем будить старика из-за приснившейся чепухи?.. Молоденькая врачиха на следующее утро сказала, что смерть наступила в пять утра. Дядя Миша лежал тихий и спокойный, вроде бы даже улыбался, морщины разгладились. Лишь щетина на подбородке, выросшая за ночь, напоминала о сне…

…Раньше, бывая на родине чаще, чем сейчас, я первым делом стремился зайти к брату. Он всегда — с юморком — как-то умудрялся поставить точку в ситуации, которая представлялась мне запутанным клубком неразрешимых проблем, возникших между родственниками за время нашей разлуки. Только с ним, старшим братом, я мог, без церемоний, покуривая за кухонным столом, распить бутылочку и понять, что ничего серьёзного не происходит: кругом обычные склоки и тоска провинциального городишки.

Чтобы подойти к нужному дому, надо спуститься по лестнице к автовокзалу, который находится в низине. Кто не знает, летом лестницу и не найдёт: она обильно зарастает кустарником. Вот именно у этого кустарника во сне я встречаю Наташку — сухопарую дылду с крупным ртом и очками на пол-лица. Она — жена брата, и у них всю жизнь «не лады».

Причём — даже во сне — понимаю, что так оно и есть. Я иду к брату, встречаю Наташку, спрашиваю, дома ли? Ехидно волоча уголки губ, она отвечает: «Дома, конечно. Куда он денется? Похмеляется — за руль нельзя».

Повторяя всё: лестницу, кусты, погоду, Наташкину кривую усмешку, сон, тем не менее, извлекает откуда-то другие слова: «Так он вчера умер. А ты не знал?». Совершенно нелепое сочетание: слышать, что умер брат, и видеть самодовольную ухмылку его нелюбимой жены.

Тогда тот же комок ужаса — до озноба, колотящий и душащий, выбрасывает меня из сновидения. Промаявшись пару часов, поскольку выходной и мороз на улице, под глупейшим предлогом выползаю из дома, бреду до киоска, покупаю телефонную карту, ищу автомат. Жму ромбики цифр из записной книжки, предполагая, как обычно, услышать Наташку с её злобным всхлипом «он на работе!». Но отвечает сам брат, бодрый, по-видимому, раскрасневшийся от каждодневного ритуала — стычки с женой. Азарт ещё дрожит в голосе. И понимаю, что не знаю, как ему сказать… Заикаясь, словно клянча милостыню, после пары общих фраз, сообщаю — как можно небрежнее:

— Короче, тут такая фигня. Ты мне сегодня приснился. Знаешь… так плохо приснился. Не совсем хорошо. Побереги себя, ладно.

И брат, подхватив мою интонацию, переспрашивает: приснился, мол? Ладно, поберегусь. И вновь — с юморочком: «А как вы там?». Сказал, что у него всё в порядке, сегодня после ночной на другую работу — сторожить. Он тогда подрабатывал в магазине. Той же ночью, накурив в комнатке, уснул, отставив форточку открытой. Проснулся в инее и слёг в больницу с двусторонним воспалением лёгких. «Поберёгся»!

Прошло лет семь, в прошлом — развод с Наташкой. Сейчас у него со здоровьем опять не в порядке, так возраст. Живой потому что.

А мой сын хочет «помереть». И мозг услужливо: «Не это? Не из серии ли — «контакты с близкими»?.. Нет, говорю ему мысленно. Конечно — мысленно. Я же не псих — вслух разговаривать с собственным мозгом. Хотя если снится перепачканный кирпичной пылью сынишка, которого выгнал из дома,— почему бы и не псих?

Лукавлю. Но, скрывая волнение, встаю с постели. Если бы кто-то снимал меня на видео, какая-нибудь шпионская организация, то наблюдатель написал бы в своём отчёте: «Проснулся и сразу встал». Фига с два! До момента «сразу встал» официант подсунул мне под нос столько блюд, переварено столько воспоминаний, что голова трещит и хлопает на меня глазами из зеркала. Тело — не торс, а всё это обрюзгшее, помятое тело — на автомате скоблит щетину, варит кофе, собирает себя на работу. А в трескотне контактов, не уставая, мозг подсовывает и подсовывает блюда, ищет ответ.

Как бы сам я с собой ни договаривался, сны из серии «контакты с близкими» да про «дежа вю»,— запоминаются навсегда. Входят в тебя, как зубная боль, распространяются, как метастазы,— и ноют, и точат изнутри. Сегодня — и к гадалке ходить не надо — весь день насмарку…

…Когда мне было четырнадцать — приснилось, что болен: очень плохо, муторно, жарко. Лежу на каком-то неудобном и пыльном ложе в незнакомой комнате, по которой, хохоча, бегают голые девки. А парни делают друг другу уколы в руку. Прямо передо мной, ссутулившись, сидит одноклассник Паша, полуголый, курит. Сигаретный дым щиплет глаза, лезет в ноздри, от него задыхаешься. Всё. В принципе ничего особенного. Но картина была до предела ясной, чёткой, логичной. И запомнилась из-за всепоглощающего чувства ужаса, испытанного во сне. Необоснованного и поэтому ещё более страшного. 14 лет! Готовлюсь вступить в комсомол, полон мировоззрения, в лексикон которого слово «наркоман» не входит. Как и в газеты тех лет. Однако, проснувшись, зачем-то написал карандашом на обоях дату — «7 мая».

Через год, когда у Пашки был день рождения, толпой изрядно нагрузились спиртным и познакомились с какими-то девчонками… Шприцев не было. Но была «травка». Девушки не бегали голышом, но непристойно выражались и крепко, взасос целовали, неприятно и вызывающе. Впервые попробовав «травы», я прикорнул на пыльном бабушкином сундуке. Тошнило. Першило. Мутило. А вокруг мчалось веселье. Паша присел рядом и сосредоточенно тушил в пепельнице окурок. В комнате становилось душно, и Паша снял рубашку. Его склонившаяся над пепельницей и оттого горбом вздернувшаяся спина внезапно показалась такой знакомой! В течение нескольких секунд, поражённый сходством реальности и почти позабытого сна, я был буквально парализован необъяснимым ужасом, заставлявшим стучать зубами. Вернувшись домой под утро, я сразу приник к обоям и разобрал дату «7 мая». Ровно через год. День в день. Может, оно и к лучшему. По крайней мере, «траву» отбило навсегда. А Пашка, вскоре вовсю «заторчав», сел на восемь лет…

«Не это? Не это?» «Да отстань! Я на работе». Но и привычные, уже домашние, разговорчики про перевод в другой отдел сегодня раздражают больше обычного. Лицо пока деревянное, но за ним уже — словно слой мрамора. А за ним — треск контактов и выгрызающая нутро тоска.

— Что-то случилось? — внезапно интересуется коллега.

Лицо меня выдало. «Случилось? Да блин ещё как случилось! Я выгнал сына из дома, и он не хочет жить. Как бы спрашивает разрешения! А может… Он просит меня закончить начатое… Избавить его…» Лучше бы меня не трогали!

— Голова болит просто.

— Дать таблетку? — сердобольная женщина.

Нет, я люблю свой коллектив. Нашли же они тогда валерьянку и отпоили меня, когда действительно — «случилось». Сейчас я вспоминаю этот случай усмехаясь. Даже вывел из него ещё одно доказательство пользы курения. А дело было так.

По утрам я отводил сына в детский сад, потому что супруга, вставая даже чуть пораньше, начинала «собираться на работу». Когда мы выходили из дома, она обычно приступала к завершению — накладывала макияж. Процесс подходил к финалу, когда я возвращался из детского сада, чтобы хлебнуть кофе, побриться, накинуть шмотки. И на работу мы выходили вместе. Мне не дано понять пристрастия женщин к штукатурке лица, но, на мой взгляд, жена отдавалась этому самозабвению чересчур долго, при условии, что садик за три квартала. Она объясняла это тем, что работает с людьми и должна выглядеть хорошо. Из чего следовало, что я работаю с крокодилами. И сам, собственно, ещё тот крокодил.

Но в тот день я побрился с вечера, кофе не хотелось. Или проспали. Решил рвануть на работу, не заходя домой. Помню, что опаздывал. Перед светофором нашего оживлённого перекрёстка решил закурить. Ветер нещадно гасил зажигалку, и удалось сделать затяжку, повернувшись спиной к движению машин. Светофор, оказывается, секунд десять давал зелёный. Спохватившись, шагнул по переходу… И глазам не поверил.

Некий джигит, разогнавшись до такой степени, что смена цветового сигнала никак уже не могла повлиять на торможение, решил-таки прибавить скорость и обогнуть выезжавший на перекрёсток поток машин. И первым делом столкнулся с автобусом. Одно время я маньячил бильярдом, но и предположить не мог, что автомобиль может выступить в роли шара. «Москвичонок» гонщика от удара развернулся на сто восемьдесят градусов, проволокся краем по светофору, отрикошетил в дерево, а от него — в стену здания, где я как раз и имею честь состоять на службе. Джигит, к слову, остался жив. Сам видел, как он отряхивал кепочку от осыпавшихся стёкол.

Некоторое время, которого как раз хватило, чтобы занять рабочее место, мне история казалась забавной. Пока я не сообразил, что машину болтало по перекрёстку в каких-то десяти шагах от меня. Тех самых шагах, которые я бы совершил, не задержись на несколько секунд, чтобы прикурить. Меня уже вообще могло бы — не быть в живых! Видимо, так поменялся в лице — не в силах отвечать на расспросы, что сердобольные коллеги побежали за валерьянкой, бормоча что-то про сердечные приступы. А я уже знал, что вряд ли когда брошу курить…

Цитрамон, тем паче, обязывал. Не желая менять подаренную таблетку на рассказы о собственных проблемах, я нырнул на улицу, в курилку. Где-то в переходике между бесконечными дверьми, невероятно живой и реальный, отчётливый, словно за спиной,— в ухо жалом, сверлом, снова — голос: «Папа, я хочу помереть». Даже обернулся. Курить расхотелось, яма в грудной клетке запульсировала, напоминая сонного котёнка, просыпающегося и вытягивающего коготки. Люди называют её — жалостью.

До боли, до судорог мне вновь стало жалко моего белобрысого сынишку, которого я выставил за дверь. Он похож на меня. Рос, как и я, слегка нелюдимым, спокойным, самодостаточным. В породе, что ли, заложено: случись проблема — не бежим плакаться, не наваливаем её на окружающих. Концентрируемся на ней, отстраняемся, если от тебя пока не зависит. Осваиваемся в ситуации и лишь затем принимаем решение. Самое короткое.

После того, как этот шпингалет влез со своим мнением в наш разговор с его матерью, она навскидку крикнула: «Раз такой умный, иди на улицу. И живи, как знаешь!» И я почему-то взвился: «Иди давай! И не приходи, пока мы с мамой всё не решим!».

Стояло лето. В одних плавочках сынишка, уверенно развернувшись, вышел за порог, спустился по ступенькам, уселся у груды битого кирпича и сказал:

— Значит, теперь я здесь буду жить.

После чего молчком, не суетясь, принялся перекладывать кирпичи с явным намерением соорудить из них что-то наподобие дома. «Вот-вот,— снисходительно шипела вслед ему жена.— Строй себе будку. И живи, как собака. А мы тебе будем косточки выносить!»

Сын невозмутимо продолжал сооружать на солнцепёке. У него не очень-то получалось. А наш разговор с его матерью быстро стёк на нет. Только что мы орали друг на друга, пытаясь доказать что-то, высказаться, наконец, по полной, а теперь не знали, о чём говорить. Она просто ушла наверх, в свою комнату. Но вначале захлопнула входную дверь.

Я куда-то торопился. Но продолжал стоять, соображая, что у меня нет никакого жилища с комнатой наверху. Нет двери из дома и трёх ступенек во двор, жутко напоминавший двор провинциального родного городка. И даже не мой собственный, а чужой. Двор дома, где ещё до моего рождения жили родители. Двор двухэтажного барака с печным отоплением. Поэтому и стоят поодаль стайки с углём и дровами. Поэтому и валяются во дворе битые кирпичи — соседи недавно перекладывали печь.

Я догадался было, что вижу сон. Это во сне мы ругались с женщиной, с которой я и не виделся-то уже года три. Даже по телефону толком не общался. Эх, мама, непутёвые у тебя сыновья! В один год оба развелись.

И когда мой сын был таким, с начинающим формироваться торсом, мы жили в общежитии, на пятом этаже. В комнатке в восемнадцать квадратов. Никаких своих комнат «наверху» и дворов из другого региона. Только свёл в голове концы с концами, а тут стук в дверь. Она распахивается — за ней мой мальчик. Не переступая порога, в перепачканных серых плавках, он говорит…

Закуриваю вторую, дрожь внутри не уходит. На часах — глубоко за «после обеда». Занятия в школе закончились, и мой звонок не помешает ему на уроке. Сотовый телефон. Не надо бегать по морозу: искать карту и автомат. Просто извлечь из памяти аппарата слово «сын» и нажать кнопку. Что сказать? Вряд ли он поймёт мой лепет. Он ещё мал и не классифицировал свои сновидения. А даже если и так, брат же себя не «поберёг»? Хотя, может же отец позвонить сыну? Просто так. Без повода. Среди недели. А не перед выходными, спрашивая: приедет он ко мне или не приедет. Иногда не приезжает. Говорит, мама не пустила. В дневнике замечания по поведению. Я у него вроде кубка. Награда за хорошее поведение. Я для него — наказание. Меня у него отбирают. И тогда внутри мальчонки просыпается свой «котёнок». Только сиамский. Люди зовут его — обида. На маму, на меня, на нас. На то, что мы разошлись.

И тогда он находит внутри себя груду битого кирпича и пытается строить собственный уголок, где не настигнут дождь и снег, где он сможет сам решать, чего хочет.

— Папа, а зачем, вообще, люди живут? Если всё равно умрут — зачем живут? — спросил он у меня на прошлых выходных.

Просто так спросил, мимоходом.

Уф! Сложилось! Ещё до того, как мне ответили, всё стало понятно. На том конце сотовой связи на мои расспросы о школе, о друзьях, о хомяках и велосипеде неохотно и удивлённо отвечал не тот белобрысый мальчик, что сегодня пришёл ко мне во сне. Говорил подросток с прыщиками на лбу, с меня ростом, со стройным, подтянутым телом. Говорил о компьютерных играх, сыпал терминами, среди которых никак не могло затесаться слово «помереть», если только не с ироническим оттенком. Он предпочитает слова «мочкануть» и «скопытиться».

Подлиза-мозг хохотал надо мной, превратившись в озорного прапора, обожающего «подставлять» «салаг». На выходных сын задал вопрос, на который я не ответил, сделав вид, что не услышал. Потому что не знал, как на него ответить. Подсознание швырнуло в сон ситуацию, разбудило котёнка, позволив полдня решать его для себя. Искать ответ. И если бы не эта приставка «по», меряющая время от двора, где рос мой старший брат, когда меня не было, до сотовой связи, я бы попался. Так бы и грыз себя ради банального выкрика: «Как жить?! Да так и жить! Жалеть, обижаться! Ошибаться даже. И грусть над ошибками. Пока у меня не было тебя, я тоже маялся: зачем, для чего?! Но когда появляется тот, кто не сможет сам, без тебя, выжить; тот, за кого ты в ответе, вся эта ерунда уходит! Зачем жить? Да затем, чтобы перестать задавать себе этот дурацкий вопрос!»

Возвращаясь на рабочее место, чтобы узнать, кого всё-таки в какой отдел перевели, я ещё раз условился с собой, что сны — просто отзвуки былой информации. Если только не снятся тараканы. Тараканы — это к деньгам. Проверено.


Цыплёнок табака

Ничего с собой не могу поделать — люблю курицу-гриль. Даже не целую, а тощую прожаренную полутушку. Если хотите — самая что ни на есть мужская холостяцкая еда. Гастрономический изыск бюджетника и алиментщика, занятого подработками и общественной деятельностью. Процесс её покупки и поглощения — не таинство, но уже вроде культа, достойного отдельного повествования. Так-то я не лентяй и обожаю готовить. Во времена популярности «ножек Буша» закупал коробку, забивая обе морозильные камеры. И даже когда не было денег на хлеб, всегда было, чем накормить семью. Я придумал с десяток вариаций запечённых в духовке окорочков. Помнится, приходит дочь из школы: «Папа, у нас сегодня опять курица?». «На этот раз в апельсинах!». Ну, это когда после новогодних праздников апельсины оставались…

Сейчас же, после развода, у меня нет духовки, престарелый холодильник дышит на ладан. При наличии денег можно себя и побаловать. С работы — делаю крюк, поскольку поблизости куры-гриль не производятся. Несу домой горячую, испускающую аппетитные запахи, некормленый желудок урчит в предвкушении. Включаю фильм, ем, насыщаюсь. И даже если отрубят свет, что стало привычным, можно, закрыв глаза, размазывая по нёбу хрустящую корочку, видеть собственные фильмы, из памяти…

Когда Ярмольник показал по телевизору пантомиму про цыплёнка табака, а зал передачи «Вокруг смеха», смеясь, аплодировал, я, наделённый нехилым чувством юмора, растерялся. Не мог понять, почему это смешно. А если что-то неясно, то куда? К родителям. Отчим, сквозь газету наблюдавший за телевизором, попытался мне объяснить, что цыплёнок табака выглядит так, как показал его Ярмольник. Это-то я сообразил. Поскольку предъявленные актёром спортсмены и предметы были похожи.

Запутался. Знал что такое — табак. Отчим курил «Беломор» и вокруг пачки на тумбочке всегда скапливались пахучие крошки. Знал что такое цыплёнок. Но зачем и кому пришло в голову посыпать цыплят табаком? И почему это смешно? Вот этого понять не мог.

Закат брежневской — расцвет черненковской — эпохи в ракурсе продуктовых магазинов провинциального городка представлял собой пару сортов варёных колбас, огромный, с бычью голову, лоснящийся и обыденный шмат жёлтого масла в витрине. Сахар и мука в бумажных пакетах. Донельзя разбавленная сметана, булькающая в бидон. Тощие селёдки в банках. Хлипкие до синевы куриные тушки, которые мама варила часа два, чтобы они стали мягкими и съедобными. Варёную курицу я терпеть не мог. Сгущёнку нам посылками слали родственники из Канска. Тушёнку — из Гудермеса. Из фруктов и конфет — что успеешь хапнуть под Новый год, отстояв километры очереди. Из лимонадов — «Буратино». В соседнем большом городе спокойно продавались сладкие кукурузные хлопья, иногда, приезжая к родственникам, я набрасывался на лакомство, пока блюдо не пустело.

После школы мы с пацанами гуляли по городу, по людным местам — базарной площадке, у автовокзала. Порой везло: найдёшь одиннадцать копеек. И наградишь себя коржиком и стаканом газировки. А кому очень везло — двадцать копеек: это и беляш, и сок с мякотью.

То есть я просто не мог себе представить, что цыплёнок табака — это такая еда. Поэтому пустился на эксперимент. Стащив у отца папиросу, раскрошил её над коробкой с цыплятами, ожидая, что будет смешно. Но ничего весёлого не случилось. Цыплята так же бестолково носились по коробке, думая, что им принесли пожрать.

В конце апреля мама всегда покупала пару десятков цыплят по 5 копеек за штуку. До середины мая они жили в коробке на балконе. И если принести пшена, то, подскакивая, сбегались в один край коробки, толкая и давя друг друга. Пара-тройка задавленных цыплят — нормальный ежегодный отсев.

Как-то в школе, отвечая на биологии про естественный отбор, я добавил от себя, что Дарвин не совсем прав. Гибнут не только самые больные и слабые, кто не смог пробиться за едой. Но и самые резвые и развитые. И привёл в пример наших цыплят. Чем вызвал дружный смех в классе и заслужил «погоняло» Цыплёнок. Но если и вправду так? Пара-тройка задавленных всегда равнялась паре-тройке ретивых. Они первыми пробовали силу крыльев. Не уследишь — и перемахнули через стенку коробки. Пара прыжков — и вниз с балкона, насмерть. Я и сейчас уверен, что был прав. Поскольку самых сильных, самых задиристых однокашников, от которых мне доставалось, которые всегда готовы были поднять на смех или звездануть в ухо, уже нет в живых. А я сижу и ем курицу.

Ближе к концу мая мама перевозила окрепших цыплят на дачу, в специальный загончик, и начинала кормить не только пшеном, но и травой. То ли от перемены места, то ли от изменения в пище или от болезней каких куриных, но погибало ещё несколько. То есть миграция — тоже небезопасна. К осени, обычно, от двух первоначальных десятков оставалось восемь-девять голов. Всё лето, оперяясь, они давали яйца, а потом и сами погибали под топором отчима, складируясь в морозилке до Нового года. В тот год, когда этого человека не стало, мне пришлось самому взяться за топор.

Впервые я увидел и попробовал цыплёнка табака в Барнауле, куда мы со старшим братом поехали погостить к родственникам. К слову сказать, из-за того, что у одних дедушки с бабушкой было четверо детей, а у других — шестеро, родственников у меня наблюдается бессчётное количество. Моё преимущество — то, что я последний, поздний ребёнок у самого последнего и позднего из шестерых. Поэтому самый-пресамый младший родственник. Двоюродные сёстры и братья — здоровые, состоявшиеся мужики и тётеньки, имеют жён и мужей, по нескольку детей, которые, будучи моими ровесниками, приходятся мне племянниками.

В Барнауле у нас было два брата, живущих в разных концах города. Мы как раз и поехали, нагостившись у одного, к другому. Сели в трамвай у кинотеатра, заняли свободные места сразу перед открытой задней дверцей и наблюдали, делясь едкими замечаниями, как к трамваю несётся мужчина, будто это последний трамвай в его жизни. Его решительный и стремительный бег, видимо, вызвал уважение у вагоновожатой, потому что трамвай подождал и с шипением закрыл дверцу только, когда мужчина вскочил на ступеньки. Он стоял прямо за нами, тяжело дыша несколько секунд. А потом, ни слова не говоря, с силой толкнул наши головы.

От возмущения я задохнулся, побагровел и брат, но, обернувшись,— мы оба выпучились. В трамвай вбежал ещё один наш двоюродный братка, из Новокузнецка, по папиной ветке. Что Коля делал в Барнауле, я не помню. Очевидно, по каким-то делам приехал. Но, увидев нас, входящих в трамвай, понёсся, как чёрт, чтобы не потерять. Он же не знал, куда мы едем. Да и сотовых тогда не было.

Колю я знал плохо. Только в лицо. Видел редко. Но мой брательник с ним одногодка, поэтому им друг с другом жутко интересно, а я остаюсь в стороне. На полпути вышли из трамвая, потому что Коле в ту сторону ехать-то и не надо было. Решили посидеть где-нибудь, поесть. И увидели кафе «Цыплёнок табака». Принесённая курица была жёсткой, перчённой и невкусной. Но братья под водочку уплетали за обе щёки. Говорили и говорили. А я сидел и смотрел в тарелку. На недоеденного цыплёнка. Переживал разочарование. Когда с пацанами мы, везунчики, покупали коржик и сок, хвастаясь друг перед другом, кто чего ещё ел повкуснее, я, как правило, проигрывал. Да — я не жевал апельсиновых жвачек, не пробовал морепродуктов и красной рыбы; не видел банан и гранат. Показывали — знал, как выглядит варёная кукуруза. А кукурузными палочками из соседнего большого города — не удивишь. Потому спросил однажды, а пробовал ли кто цыплёнка-табака? Никто не пробовал. И я решил, что вырасту, обязательно попробую и всем расскажу.

Но это была невкусная курица. И рассказывать про неё было стыдно.

К слову, мне было четырнадцать, а я и в кафе-то толком не был. Когда проходил под вывеской «Цыплёнок табака», раздевался в гардеробе и, затаив дыхание, чуть ли не на цыпочках выдвигался между тёмно-зелёных штор в почти пустую залу, невольно сравнивал свои ощущения с посещением театра. Так выходила Наташа Ростова на свой первый бал.

С театром, кстати, мне тоже не повезло. С полгода назад активистов от класса наградили билетами, и нас повезли в тот большой город, где в изобилии водились кукурузные палочки. Шефы выделили транспорт. Им оказался оранжевый «Урал», обычно возивший на смену шахтёров. Небольшая коробка с ограниченным количеством мест. Мы с товарищем, с классической фамилией — Кузнецов, заняли, как нам казалось, наиболее выгодные места — боковое сидение над колесом. Хоть ноги можно было свободно вытянуть. Кстати, Кузнецов появился в городе недавно, жили мы по соседству и частенько просиживали друг у друга за шахматами. Он, в основном, снисходительно выигрывал, владел фотоаппаратом, тощий и высокий настолько, что мне рядом с ним отводилась роль Санчо Пансы.

По случаю выхода в театр мама отгладила мне костюм, перешедший в наследство от брата. Благо я догонял его в росте, но не в ширину, и пиджак чуток болтался, да и рукава опускались до пальцев. Мне даже повязали галстук.

Перед тем, как тронуться, водитель предупредил, что если кого затошнит, то надо постучать в дверь и попросить остановиться. Я ухмыльнулся, поскольку меня никогда не тошнит ни в каком транспорте. Почти всю дорогу мы с Кузнецовым проболтали, не помню о чём. В «Урале» было душновато, я расстегнулся, снял шапку, положил её на колени, а в неё примостили кузнецовский фотоаппарат, который я должен был беречь. В какой-то момент Кузнецов отвернулся к окну, да и я тоже устал говорить, начиная потихоньку скучать в ожидании театра. Внезапно товарищ повернулся — лицо в лицо — замахал рукой в сторону двери, держа другую у рта. Над ней смешно выпучились глаза и раздулись щёки. Он напоминал анекдотичного инопланетянина, и я хотел было ему об этом сообщить. Но в следующую секунду из-под руки Кузнецова полился воняющий поток. Но в шапку не попал, поскольку, памятуя о ценности фотоаппарата, её я успел резко отдёрнуть. И принял от него на колени и на полы пиджака.

Вокруг почти началась суета, но мы тут же подъехали, и обсуждающая нас ребятня с учительницей во главе двинулась к театру. А мы вдвоём, отчитываемые «шефским» водителем, должны были прибирать за собой. Кузнецов возвышался зелёной каланчой, неспособной к телодвижениям. Он только наблюдал, как я водительской лопатой накидываю в салон снег и выгребаю всё оттуда. При помощи снежка кое-как почистил и себя, но гардеробщица настолько пристально оглядывала мой пошедший пятнами костюм, что стало совсем неуютно. Нашедшая нас учительница показала, где туалет, и я долго отмывал одежду у раковины, а ожившая сволочь Кузнецов при этом фотографировал. Через какое-то время он притащил в класс фотоотчет о поездке, притом всё, что он снимал из зала, оказалось размытым и тёмным, зато я рядом с умывальником в некрасивых позах получился отменно.

К началу действия мы опоздали, и спектакль совсем не запомнился, поскольку на всём его протяжении я переживал, что сижу с мокрыми штанинами, и жалел костюм брата. А, может быть, не из-за этого. Там, в театре, разглядывая фальшивое движение людей на сцене, я впервые начал чувствовать нечто, которое никак не мог сформулировать. Но казалось — приходило понимание чего-то такого важного, от которого не уйти и не спрятаться.

Так и сидя с братьями в только что загадочном кафе, рассматривая невкусную курицу на тарелке, я поймал себя на схожем ощущении. И опять никак не мог его ухватить. Оно ускользало, подобно ящерице, оставляя в ладони холодный и склизкий хвост. Только годы спустя, получив высшее, оставив за спиной две попытки кандидатской, прочитав кое-чего в каком-то количестве, я ухватил, поймал юркую ящерку.

В театре, а затем — в Барнауле я впервые ощутил превращение храма в плацебо. Причём самое символичное, что в Барнауле. Не будь этого города, не было бы и меня. Именно здесь почти тридцать лет назад молоденькая ткачиха, недавно приехавшая из алтайской глубинки, и солдат срочной службы, призванный из Сибири, встретились по комсомольской линии. И поженились, когда срок службы отца подошёл к концу. Длинная, сложная и в чём-то романтичная история. С трагическим финалом. Отца не стало, едва мне исполнился год.

Своим же детям я почти не могу рассказать ничего романтичного. С их мамой мы познакомились в библиотеке, куда нагнали старшеклассников из разных школ на встречу с местными поэтами. Мне же было дано особое указание от учительницы — почитать что-то своё, поскольку она была в курсе, что кропаю. Оказалось, поэты проводили поиск молодых талантов и из всей шоблы взяли в студию только троих, кто осмелился выступить. Одна девочка затем как-то быстро перестала посещать литпосиделки, а мы заученно встречались на автовокзале, ехали в другой район, затем провожались, знакомились с компаниями друг друга. Вмешался и пресловутый комсомол, организовав фестиваль эстрадных жанров. Мы просиживали вместе репетиции в ожидании своей очереди. И все номера заучили наизусть. Выступали, заняли первые места: я в художественном чтении, она — в бардовской песне. Ещё год я мотался по всяким подобным фестивалям, а она — поступила в институт. Из доказательств романтичного остался пыльный чемодан, полный писем друг к другу.

Отчего-то в литстудии меня считали перспективным и настойчиво советовали съездить в областной центр на семинар. Поскольку моя девушка училась в том самом областном центре, то идея приглянулась. Захотелось не только переписываться, но и увидеться. Посоветовавшись со знакомым организатором эстрадного фестиваля, что ходил в секретарях горкома комсомола, быстро решил финансовый вопрос. От горкома оформили командировку.

Не хочу сказать, что по итогам семинара меня настойчиво зазывали в областное литобъединение, но схема уже была апробирована и запущена. Я брал у мамы десять рублей на проезд туда-обратно на поезде, в горкоме — командировочный бланк. Ранним утром на перроне встречала любимая, и если у неё не было в институте занятий, чуток прогулявшись, мы шли в обком комсомола, где раз в месяц собирались дарования со всей области. Если было холодно, болтали на скамейке в предбаннике пару часов под недовольными взглядами сонной вахтёрши. Перед началом занятия приходила ещё более сонная тётенька и по предъявлении паспорта и командировочного бланка шустро выдавала двадцать рублей всем, у кого такие документы были. Десятку потом я возвращал маме, а другую… Чёрт знает, что придёт на ум с такими деньжищами! Эта заветная для любого школьника бумажка — извините, не коржик за восемь копеек. На неё можно упиться лимонада, сходить на футбол после литературного занятия, при условии, что в тот день идёт матч на близстоящем стадионе. Можно сводить девушку в кинотеатр!..

Как раз в один из таких приездов, наслушавшись находившихся на взлёте популярности Цыганкова с Самойленко, я прямиком по Весенней двинул к политехническому. Ещё с час сидел на скамейке, разглядывая важных голубей у ног. Вероятно, даже сочинял что-то. Про голубей. А когда у неё занятия в институте закончились, мы долго бродили закоулками между корпусами, поскольку опоздали на запланированный ранее киносеанс в «Космосе». Можно, конечно было, дождаться другого, но тогда я мог не успеть на поезд со всеми этими милыми провожаниями с поцелуями и прохладными ладошками в моих лапищах.

Вынырнув между корпусами общежитий, слегка озябнув, упёрлись взглядом через дорогу в павильон «Цыплёнок табака». К слову сказать, снаружи он был точной копией барнаульского. Она как-то быстро сообщила, что девчонки из группы нахваливали это заведение, а я с унылым ворчанием посетовал, что пару лет назад пробовал такого цыплёнка и остался недоволен. Как известно, сытый голодному не товарищ.

Имеющий советскую десятку и пропустивший тёмный зал в кинотеатре, где можно тайком обниматься, вряд ли может понять озябшую и полуголодную студентку со стипешкой сорок рублей в месяц. Но против логики не попрёшь, надо перекантоваться где-то ещё с часок, и желательно — в тепле, пока не настанет время ехать на вокзал. Ещё сомневаясь, я оказался у крыльца. Из-за двери потянуло чем-то настолько вкусным, что последняя нерешительность исчезла. Дёрнув массивную ручку, мы вошли… в самое прекрасное место на свете.

Ничего общего с помпезно-ветхим барнаульским кафе. Витражи во все стены. Блеск хромированных перил у раздатки, миниатюрные белые столики и стульчики, благоухание жареного мяса и чего-то ещё — непередаваемого. За раздачей яств полные тётеньки в колпаках. Вроде бы такие, как и везде в общепите, но чуточку другие. Их халаты и колпаки белоснежно сверкают; на лицах вымученно-приветливые улыбки. Обращение вежливое, словно ты для них самый долгожданный клиент. Поэтому не хочется обращать внимание на цены. Как писали в газетах, «кооперативное движение набрало размах», и, наверное, впервые я в чём-то стал согласен с Горбачёвым.

Опять-таки, в отличие от барнаульского, где мы были чуть ли не единственными посетителями, здесь «яблоку негде упасть». Милые улыбчивые женщины с детьми. Солидные подтянутые мужчины в костюмах и галстуках заботливо и солидно обхаживали и женщин, и чад, принося и унося посуду. В длинной очереди мы, уже в нетерпении пританцовывая, смущённо оглядывались, выискивая свободный столик. И как только место освободилось, я лаконично предложил девушке его нам занять. А минут через десять, словно рыцарь букет, нёс прекрасной даме тяжёлый поднос с двумя тарелками и остро пахнущими пиалами с непонятным содержимым, что подсунули в довесок.

Затем я неоднократно пытался приготовить такой же чесночный соус. И пару раз получилось чуть ли не один в один. Хлопот-то! Пара долек чеснока, соль и тёплая вода. Но всё дело, как обычно, в пропорциях… Вначале мы не понимали, что делать с пиалами, исподтишка поглядывая на нарядных посетителей, каждый из которых казался завсегдатаем. Макать! Конечно же! Маслянистая подсоленная водичка затем несколько часов держит на нёбе вкус курицы, словно поел ну вот только что…Половинки скромной цыплячьей тушки исчезли как-то совсем быстро. Уловив тоскливый взгляд напротив, машинально подсчитывая в уме остаток средств в кармане, сообщил, что сам-то как-то наелся, но ей могу предложить ещё порцию. Купил, вновь отстояв в очереди. И когда повторно нёс блюдо — для неё, темнокудрой прелестницы, сидящей спиной к прозрачному витражу, на секунду, на долю секунды почувствовал… И слова-то не подобрать — что! Много лет спустя подобное волнение я ощутил, впервые переступив порог храма. Где всё вроде сложно и непонятно, но в то же время узнаваемо и естественно.

Она кушала и даже что-то пыталась щебетать. А я смотрел над её плечом, над чуточку приподнятым розовым воротником, над склонёнными смоляными прядками — туда, через стекло. На мир. Модный дизайн витражей. В тепле, в уюте, в окружении вкусных запахов и завсегдатаев, наверное, представляешься им, людям, шагающим мимо по мартовской слякоти, успешным и жизнерадостным. Это я-то? Полусельский парнишка с нескладными стишочками, за душой — горстка беззлобных амбиций и рубль с мелочью на всё про всё. Да. Это я.

Это я сижу в уютном кооперативном кафе посреди областного центра, угощаю девушку дорогим блюдом своей мечты и разглядываю площадь, памятник, голубей и скамейки, где непонятно кем ютился всего-то пару часов назад. И именно тогда, в те минуты, когда пространство одновременно развернулось за горизонты, при этом чётко и выверено сжавшись, я извлёк из себя весь имевшийся запас амбиций и послал его в мир, как покати-клубочек, и получил ясный ответ. Обо всём. Возможно, таким же прозрачно-чистым возвращаешься к себе после длительного покаяния и исповеди. Не знаю. Пока по части исповедей и покаяний мне не особенно везло, слишком неуклюже выгляжу в церкви, и она отвечает мне тем же: её музейные служители напоминают тот неудачный фальшивый спектакль. Хотя, с другой стороны, церковь без служителя — пуста, словно экскурсионный автобус без гида.

Но когда сплелось, смешалось: лёгкая сытость, любимая напротив, розовая кофточка, мир нараспашку,— я увидел свой путь. Судьбу, если угодно. Знание снизошло ниоткуда. Не имея никаких на то оснований, я уже был уверен, что проживу здесь, в областном центре долгие и долгие годы. С этой женщиной напротив. У нас родится двое детей. А большинство из тех поэтов, которым я сегодня с утра заглядывал в рот, когда-нибудь будут бегать за водкой для меня. Нет, я, конечно же, не стану большим писателем и выдающимся поэтом. Никто не станет. Но клубочек уже покатился, и остаётся идти за ним, упорно, пробираясь по бурелому и бросаясь вскачь — по просторным полянкам. Но, в основном, идти в безвестности, в пренебрежении. Просто идти. Нагонять попутчиков и терять их. Потерять и эту женщину, и, возможно, наших детей, и других женщин. Но всё равно идти. До своего места. Оно есть. И никуда не денется, пока я не дойду.

Словно что-то приоткрылось, выпрыгнуло пружинкой чёртика из «Бриллиантовой руки» и никак не хотело залезать обратно. Пока я не увидел, что и моя возлюбленная, отодвинув тарелку, тоже смотрит сквозь и над. И стал думать, как глупо мы выглядим: уставившиеся непонятно куда — лучшая реклама этого заведения: наелись до осоловелых грёз. И разорвал непонятное витание в облаках каким-то глупым вопросиком, мол, вкусно было? На что получил странный ответ:

— Знаешь, давно хотела тебе сказать,— она изменилась: передо мной не студентка, строящая из себя серьёзного и взрослого человека, а больше этого, больше себя — женщина.— Помнишь, когда мы познакомились в библиотеке… Как только села рядом с тобой, то в голове прозвучал голос: «У вас будет двое детей и вы проживёте вместе всю жизнь»… Так странно… И сейчас… Ну что-то типа того же… Что-то почувствовала…

И мы принялись разглядывать друг друга. Как-то по-новому. Понимая, что ничего не изменить, не исправить, и не стоит менять или исправлять.

Если же мне представится случай поведать нашим деткам что-либо из романтического о нас с мамой, то я мог бы рассказать именно это. И то, что ответил ей:

— А мне показалось, что мы проживём вместе не одну, а несколько жизней…

Вероятно, я даже поверил в то, что произнёс из меня поэт. Тот, из другой жизни. Который достиг своего места. Но без неё. Немного умудрённый и потому косноязычный до лёгкого лукавства.

Как и сейчас. Была! Была у меня возможность им об этом рассказать. Спрашивали даже про истории нашего знакомства и решения пожениться. И я даже заикался о том кафе… Но рассказывал почему-то про другое. Даже не о том, как внезапно начали строить планы над пиалами с чесночным соусом и обглоданными куриными косточками. Какие могли быть планы по поводу семьи у провинциальной безотцовщины?! Какими могли быть мечты в стране, которая готовилась рухнуть в пропасть, что было понятно всем, даже таким оборванцам, как мы? Всем, кроме Горбачёва и Ко. Планы свелись к двум вещам: после школы мне надо тоже поступать в институт в этом областном центре, а не в Томске, как собирался, и — желательно приехать на майские, когда её соседки по комнате разъедутся по домам. И был ещё один план: как можно чаще кушать в этом кафе.

Детям же я рассказывал о поварёнке. Почему-то тогда он мне казался важнее всех наших планов и даже на мгновение приоткрывшегося ведения судьбы. Потому что был смешнее. Каланчой возвышаясь за пухлыми, белоснежными, приветливо-суетливыми пингвиноподобными тётеньками среднего возраста, с непроницаемым вытянутым личиком, он деловито вышагивал, порой пригибаясь, над готовящимися цыплятами. А когда распрямлялся, то курносенький носик его гордо стремился к потолку, удерживая аккуратные кругленькие очочки. Как у Знайки на картинках в детской книжке. Высоченный, почти мультяшный колпак делал и без того высокого поварёнка выше всех в этом кафе: и раздатчиц, и завсегдатаев. Важный, священнодействующий, он словно искоса и свысока наблюдал за всеми сразу. С видом, что ему неважно, насколько все ему благодарны за вкусную курицу. Он был до неприличия молод. А-ля Демьяненко в лучшую пору, снизошедший с экранов и университетов до нас, сирых, чтобы, накормив, облагодетельствовать. И был бы действительно комичен, если бы не обыденный факт — это он готовил самую вкусную курицу, что я когда-либо пробовал. А значит, имел полное право выглядеть как угодно.

Было очень неприлично разглядывать работников общепита, но мы с будущей женой, быстро разобравшись с ближайшими планами на жизнь, исподтишка рассматривали всех, почему-то наперебой хихикая. До поезда оставалось всего ничего, но мы не решались покидать кафе с его поварёнком, занимая такой нужный другим людям столик. Да нам уже не надо было куда-то спешить. Судьба заглянула на запах курицы и всё рассказала.

Кроме одного нюанса. Как и в любом храме, здесь присутствовал маленький и приятный обман. Дело в том, что нам не подавали цыплёнка табака. Нас угощали другим, новым блюдом, название которого ещё не было озвучено не только в нашем мировосприятии, но и в доживающей последние месяцы всей советской стране. Здесь готовили курицу-гриль. После чего, готовую, приплющивали на манер «табака». Естественно, по сравнению с той, барнаульской, курицей, да в придачу с находчивым соусом, по вкусу — небо и земля. И мы прощали этот милый обман, поскольку не знали слова «гриль», и влюбились в молодого новатора.

Мы часто даём себе обещания, которые не в силах сдержать. Нет, само собой, как только я приехал поступать в институт, встретившись, сразу же побежали в «наш» «Цыплёнок табака». А потом, ну как-то с деньгами стало туговато… А потом…снимали утеплённую веранду в частном доме за ж/д вокзалом. Жена растила животик, в магазинах, даже имея талоны, ничего невозможно было купить, в кинотеатры, наводнённые новыми американскими фильмами,— без очереди не попасть. А где ещё коротать зимние вечера не имеющим ни телевизора, ни радио, ни газет? Со стипендии в выходной — в «Цыплёнок табака». Это стало превращаться из ритуала в рутину. Порции уменьшались при попытке удержания цены. Затем заведение плюнуло на тонкости и целиком окунулось в законы рынка. Так что в последний раз мы зашли, посмотрели ценник и грустно вышли. И поварёнок у плиты, сам недовольный таким поворотом дел, выглядел виноватым и злорадствующим одновременно.

А вскоре мы переехали на другой конец города в семейное общежитие. И, занимая с шести утра очередь у магазина, чтобы купить по «визиткам» причитающиеся в месяц на человека килограмм сахара и муки, бутылку водки и пять пачек сигарет, я и думать забыл о каких бы то ни было цыплятах, тем более — табака. Года через четыре, оказавшись между корпусами политехнического, где мы бродили когда-то с озябшей студенткой, а ныне в поисках здания столовой, в котором, по слухам, в субботу давал представление самодеятельный театр «Ложа», состоявший пока из единственного актёра, некоего Гришковца, не удержался — сделал крюк. Открыл вкусно пахнущую дверь, скользнул взглядом по неунывающему поварёнку и порадовался, что есть в мире нечто неизменное. Заходить не стал — денег не было всерьёз, давно и надолго.

А ещё через год, окончив вуз и шныряя по городу в качестве молодого поднеси-подая в коммерческой фирме, безотчётно готового выложить рублики за вожделенную еду, бодренько рванул на себя дверь «Цыплёнка табака». Но дверь была закрыта. Меняя работы, как носки, так или иначе проходя мимо, уже для проформы дёргал массивную ручку, пока в витрине не появилась обнадёживающая табличка «Ремонт». Случилось — даже работал чуть ли не напротив, через пару домов, и первое время, выскакивая в поисках перекусить, ещё на что-то надеялся, забегая в переулок между площадью и кинотеатром. Но табличка «Ремонт» угнездилась настолько прочно, что, годы спустя казалась неотъемлемым атрибутом окружающей действительности.

Причём, на удивление,— клубочек разматывался по указанной тропинке: у нас родился второй ребёнок, у меня вышла первая книжка, а вызванное этими обстоятельствами чувство ответственности подгребало под себя всё новые и новые работы, переваливая за три-четыре одновременно. А между ними, полусонный робот, что я из себя представлял, вваливался в двери уже родного Союза писателей и извлекал из кармана заработанные купюрки. И поскольку этим жестом ощутимо отличался от большинства имевшихся в многокабинетье писателей и поэтов, они, невзирая на свои заслуги перед читателем и обществом, ретиво скользили к ближайшим ларькам. Отхлебнув сивушного из грязного стакана, побалакав о том, о сём, узнав новости, перекинувшись в шахматишки, я летел на очередную работу. Вскоре обрушившийся дефолт подсократил количество работ и денег, но высвободил массу времени, в которое вмещалось всё больше и больше глотков из знакомого мутного стаканчика.

Дети к тому времени подросли и могли сидеть сами с собой, то есть старшая — с младшим. Жена так же принялась зарабатывать самостоятельно, иногда порхая в длительные командировки. И сложилось как-то, что очередной свой день рождения я отметил именно в Союзе писателей, с размахом так, активно, словно не будет больше никаких дней рождений. Причём вероятность такого исхода на тот момент мне казалась фактически безусловной. Поскольку я отчётливо начал понимать, что Лермонтова в этом возрасте уже похоронили, а я, так и не выскоблившись из «подающего надежды», превращаюсь в лысеющего пьяницу без какой-либо перспективы не то, чтобы на жильё и место в этой жизни, но даже и на публикацию в местном журнале.

И посреди веселья, среди похлопывающих меня по плечу заслуженных мэтров, пивших за мой счёт, я вновь поймал внутри скользкое, навзрыд прохладное ощущение обмана. Причём нашёл явного виновника, обещавшего, да надувшего. При этом хихикающего из-за угла. Под предлогом «покурить» вырвался на свежий воздух. Спешно оставив за спиной могучие двери Союза писателей, прятавшего в своих недрах пьяную мишуру, мельтешение мыльных пузырьков, рванул, не разбирая светофоров, к драмтеатру, вдоль него, по аллее, мимо политехнического… Почему-то казалось, что на этот раз всё получится, совпадёт. Я войду в храм и кину его служке в высоком колпаке «предъяву» за «кидалово по жизни». Ишь! как видения судьбы навеивать — мы тут как тут, а как пустышка выпала — видите ли, «Ремонт»!

Не знаю, сколько я стучал ногой в двери и пытался выцарапать сквозь стекло ненавистную табличку. Вероятно, до тех пор, пока не понял, что сил нет. Ноги отказывались двигаться, и, присев на ступеньки, я курил, с ужасом осознавая, что не знаю, куда идти и стоит ли вообще идти куда-то. На второй сигарете, почти засыпая, поймал за кончик хвоста чёткую до прозрачности мысль, что надо что-то менять. Но ящерка, как всегда, вырвалась без подсказки.

Это сейчас я прикидываю, что в возрасте убиенного Михаила Юрьевича мог бы спокойно перейти в его нынешнее местопребывание, закемарив на февральском крыльце закрытого кафе. Хотя, кто его знает? Чужд я романтике. Скорее всего, чуток протрезвев, двинулся бы я знакомой дорогой к шабашу Союза, поскольку до дома вряд ли уже ходил какой-либо транспорт. Но случилось обыденное, до предела будничное. Меня «приняли» мимо проезжающие менты. Поэтому я склонен верить как раз во вторую версию своих предполагаемых действий. Потому как в «бобике» сразу сконцентрировался на ситуации, закрутил «кубик-рубик» имевшихся в памяти телефонов… Длительное проживание в большом городе обязывает к различным знакомствам, среди которых у меня завёлся бывший муж подруги нашей с женой общей подруги. Который не раз в совместных застольях рекомендовал обращаться к нему, не последнему сотруднику районного медвытрезвителя, если даже привезут в медвытрезвитель другого района. Не было тогда сотовых, на память приходилось рассчитывать. Не подвела. Как только привезли, попросил позвонить. Напомнил про свой день рожденья, обещал бутылку коньяка, словом, унижался, пока не разрешили. Бывший муж кого-то там ни с того ни сего оказался на рабочем месте, попросил передать трубку дежурному. После чего меня… отпустили!

Ни туда, ни сюда. Посреди ночного города, между домом и Союзом, где меня, вероятно, ещё ждали, без денег и транспорта я шагал под снегопадом, доверяясь ногам. Пьяненький, довольный благополучным разрешением проблемы и одновременно мучимый мыслью, что придётся ставить «пузырь» этому «бывшему мужу». Отчего-то не захотелось его благодарить. Вообще никого. Я не стал серьёзным поэтом. И никто не стал. За что кого-то теперь благодарить? Особенно какого-то там мента из «трезвиловки». И решил его забыть. Но этого мало. Надо было сделать так, чтобы и он меня забыл. Никогда не нашёл…

Умные ноги привели домой. Фактически трезвого и без подарков. Заспанная чернокудрица открыла дверь, чем несказанно удивила. По моим расчётам она ещё дня два должна была быть в командировке. Обнимая её, прижимая к себе, я хотел жарко шепнуть в ушко: «Давай уедем из этого города? Навсегда». И осёкся, внезапно услышав: «Меня на работу зовут. В Красноярск. Потому пораньше и отпустили, чтобы решить… Поедем?».

Никогда тот мент от меня не получит бутылку.

…Въезжая под утро в подзабытый, но до тоски пропитавший поры городишко, отчего-то вспомнил это её «поедем?». Ласковое, вопрошающее. Что же должно было произойти, чтобы это же личико однажды перекосилось безобразной гримасой, это стройное тельце взвилось змеёй, исторгая мат и крики? После чего ледяные слова: «Я не хочу больше жить с тобой». Словно имела право решать, словно не было «Цыплёнка табака», очередей по отоварке «визиток», словно не было ничего — и даже этого, с надеждой, «поедем?»

Город встретил убогой гостиницей, Союзом с теми же лицами, что и девять лет назад, ощущением — словно не уезжал. Но лукавлю, лукавлю… Я другой, и лица другие. Встречаются незнакомые, молодые. А некоторых уже никогда не встретить. Но отмечаешь, узнаёшь что-то в суете. Программа конференции настолько насыщенно-обременительна, что и перекусить некогда. И в краткий промежуток между заседаниями из здания в здание, чуть ли не умоляя, бросаемся к организаторам: «Где поблизости можно поесть?». Амфорный молодой человек, роясь в памяти, как сплёвывает: «Через площадь, направо — «Цыплята табака».

Боже мой! Теперь я понимаю, что такое девять лет. Как я мог забыть?! Бодро указывая коллегам дорогу, щекочу себя смешком, поскольку мне потом — на вокзал, за билетами. Как когда-то, как в первый раз. Как, чёрт его знает, сколько лет назад. А со мной уже нет той женщины, и детей вижу от случая к случаю… Клубочек мотает свою предсказанную нить: я вваливаюсь в долгожданно открытое заведение в компании писателей, что утвердились в литературе, когда меня ещё к детскому саду близко не пускали, к которым и сам пару лет назад постеснялся бы подойти, настолько далеки они от полузабытых снисходительных местных «мэтров». Получается, что и я тоже. Я? Полусельский парнишка с умеренным запасом амбиций? Да, это я вхожу в то самое «Цыплёнок табака» — наряду с именитыми и известными. Можно было и офигеть, если бы не фокус превращения храма в плацебо.

Мы вошли не в тот «Цыплёнок табака». Мы оказали в том же помещении, при том же расположении стойки с блюдами, хотя и видоизменённой до буфетной. Нас встречала неопрятная тётка, словно подачку, вышвыривая на тарелках полусъедобную, по-барнаульски жёсткую курицу. Исчезли в небытии радостные белые стульчики, мамы и дети, папаши в галстуках. За круглыми деревянными столами, накрытыми кумачовыми салфетками, изображавшими скатерти, среди давно немытых витражей сидели бомжеватого вида типчики. По одному за столиком. Перед каждым стаканчик чего-то невразумительно красного, бережно отпиваемого мелкими глоточками. Без какой-либо закуски. Алкаши не общались друг с другом, смирно отбывая свою дозу. На первый взгляд, половина из них уже была бездомной, другая — стремилась к этому.

И мне стало до щемления стыдно, что привёл цвет сибирской литературы в эту, с позволения сказать, «атмосферу». Однако голодному «цвету», кажется, было всё равно. Его обескураживало только отсутствие выбора среди салатов. Курица исчезала. Мы гуртовались у единственного свободного столика с краю, насыщаясь и попутно обсуждая тяготы конференции. Коллеги сокрушались по поводу ещё предстоящего плотного графика и в чём-то завидовали мне, вполне законно сматывающегося с мероприятий за билетами. И не складывалось, никак не складывалось дружелюбного общения и уюта. Попутно звонили на сотовый организаторы, поторапливая и напоминая, но мне всё больше становилось наплевать. Постепенно ускользали разговоры коллег. Откуда-то выскорлупливалась абсурдная связь между «я не хочу с тобой жить» и недобрым взглядом неряшливой тётки за буфетной стойкой. Словно моя бывшая жена оказалась виновата в превращении милого кафе в забегаловку. Или, что более вероятно, это я пинал дверь настолько сильно, что вывернул реальность наизнанку. Я всё пытался уловить движение в проёме служебного входа, ожидая, что вынырнет оттуда белоснежный высокий служитель в очочках, осыплется грязь с витражей, и под крики «розыгрыш» ворвутся к нам все, кого я любил. Друзья, жена, молодые, покончившие с собой поэты, дружелюбно похлопывающие по плечу мэтры, любовницы, дочь с сыном, и — пусть — даже знакомец из медвытрезвителя.

Я так был к этому готов, что когда через секунду ничего не произошло, почувствовал, что могу зажать рот и выпучить глаза, как мультяшный инопланетянин Кузнецов из детства. Поэтому, пробурчав что-то про «покурить», покачиваясь, направился к выходу. И едва не заверещал, как в фильме ужасов, когда один из алкашей почти нежно придержал меня за рукав. Худой, небритый, в толстых линзах, он прошептал: «Мужичок, дай сколько не жалко, а?». От отвращения я дёрнул рукой, вырываясь. Даже хотел сказать что-то обидное. Возможно, дать по морде. Возможно, получить. Уже не важно.

Но он привёл свой последний аргумент. От удивления вытаращившись, автоматически выгребая из кармана на стол, что есть,— пару десяток с мелочью,— я разглядывал его, соображая, что меня изначально взбесило. Прося, он не смотрел на меня. Куда-то мимо. И теперь, шепча: «Благодарю, благодарю»,— шарил мимо денег, торопливо скользя пальцами, словно старый тополь высохшими ветками. Даже за толстыми линзами почти совершенно слепой, сгорбленный, облезлый человечек, сказал: «А я когда-то поваром здесь работал».

Мне внезапно захотелось расстегнуть новёхонькую дублёнку, залезть во внутренний карман белоснежного отутюженного костюма, достать и отдать ему всё, что было с собой на командировку, но я почувствовал спиной, что коллеги и так пристально наблюдают за моими действиями. Или мне показалось. Или тот, кем я стал… кем был всегда… разумно пресёк эти действия, позывом тошноты вызывая на воздух…

Я обречённо курил на тех же ступеньках, что и девять лет назад. И не хотел ничего менять. А, возвращаясь с вокзала в Союз писателей, где после мероприятия ожидался банкет, как обычно, опережающий количеством спиртного закуску, купил по дороге курицу-гриль.


Окурок

— Скажите, метр — это много или мало?

Девушка была почти симпатичной, молодой, не молоденькой, а уже молодой. Я приметил её, подходя к остановке, поскольку становился третьим. По количеству ожидающих можно строить предположения, давно ли ушёл автобус и скоро ли будет следующий. То есть, девушку я приметил не с целью завязать знакомство (хе-хе, не в этот день), а просто как человеческую единицу. Само собой, попутно отметил её молодость и симпатичность по сравнению с полной тётенькой с кудрями и пухлыми пакетами нараспашку. По всему выходило — автобус ушёл недавно.

Между мной и дамами на остановке стояло дерево, вероятно,— тополь. Не знаток в породах деревьев (тем более — в этот день), просто мимоходом зафиксировал: старое, небольшое дерево с искривлением и наклоном в сторону автострады. Собственно, и на дерево-то не похоже — так… растёт, непонятно что, непонятно где. Потому что и остановкой-то назвать было трудно небольшую асфальтовою дорожку в кармане-выемке автомобильного полотна. Ни тебе скамеечки, ни укрытия от дождя. Просто три человека, дерево, а на дереве прибита табличка с обозначением остановки. И если под такой табличкой собрались трое и стоят, рано или поздно автобус должен здесь оказаться, распахнуть двери, убаюкать на свободных — конечно, свободных! в девятом-то часу — сиденьях, отвезти домой, где я мигом, едва раздевшись, рухну спать.

Это был очень длительный и тяжёлый день. Я устал так, что едва стоял на негнущихся ходулях, которые раньше принимал за ноги. До шаблонной буквальности «я их не чувствовал». Так — ощущал, когда передвигались. Ощущение строилось на соприкосновении подошв с асфальтом. Или голова уже отказывалась воспринимать всякую фигню, вроде ощущений. Короче говоря, я стоял на незнакомой убогой остановке и «тупил». Помимо резкого желания немедленно спать, было ясное понимание полного безоговорочного счастья. Да, я устал, но так много сделал сегодня! Всё сделал! И трещащее по швам от усталости тело одновременно казалось лёгким, воспаряющим. Несомненно, этому поспособствовала и бутылочка пива, которая оказалась спасительной в этот ветреный, порывистый, но по-майски тёплый денёк.

Что ни говори, я был осоловело доволен, благодушен и готовился поспать. Как вдруг передо мной возникла эта пигалица и спросила:

— Скажите: метр — это много или мало?

Вообще-то я живу в центре мегаполиса и, передвигаясь, так или иначе попадаю то на соцопросы, то под объективы телекамер; время от времени выгребаю из карманов скомканные листовки и рекламные проспекты. По роду занятий сталкиваюсь с десятками сумасшедших женского пола, решивших, что пишут стихи. В большинстве случаев они начинают знакомство с нестандартных вопросов, щеголяя знаниями биографии Сурикова и Хабенского, цитируя Бродского и Фёдора Илоева (на этом месте может стоять любая фамилия местного поэта, ранее меня ознакомившегося с творчеством этих дам). И тут, подойди ко мне полная кудрявая женщина с таким вопросом, не задумываясь послал бы… к коллеге в литстудию. Поскольку, как правило, лит. сумасшествие — дело возрастное.

Девчушка с её математическим вопросом никак не могла оказаться узнавшей меня поэтессой. Вероятно — соцопросница, решившая скоротать ожидание дополнительным процентом к рабочему дню. И в любой бы другой день я бы с удовольствием ответил ей, какую марку сигарет предпочитаю, какие магазины посещаю и какие фильмы мечтал бы посмотреть. Но сегодня, включив автоматом чиновничий холодок и поставленный дежурный баритон, не предполагающие дальнейшего диалога, ответил чисто по-одесски:

— А почему вас это интересует?

Но нечаянная собеседница внезапно взбодрилась:

— А я решила именно у вас это спросить!

Озадачившись, я задумался над ответом. Но поскольку устал, как собака, и думалка не работала, ответил, как есть:

— Мне кажется, метр — это мало.

— Тогда почему вы не прошли этот метр и не бросили окурок в урну?

На секунду мне стало стыдно, и я даже попытался найти глазами урну, куда я должен был выбросить бычок. Видимо, машинально курил и машинально отщёлкнул. Знаете, в юности у нас было одним из признаков крутизны отщёлкнуть большим пальцем окурок небрежно и нарочито, причём как можно дальше. Въелось, вошло в привычку.

Но урны не было! Остановка, тётка, девушка напротив, дерево справа. Никаких урн! Наоборот! За спиной девушки порывы ветра мотали по асфальту целлофановые пакеты, обёртки из-под «сникерсов», упаковки из-под семечек, старые листья. Мой окурок в этой вакханалии мусора, пожалуй, был самым смирным и незримым. И я хотел было об этом сказать. Но девчушка опередила и произнесла, гордо отвернувшись:

— Загадили город,— внезапно добавив: — На х…

Организм вспомнил, что существуют ощущения, но сделал это зря. Ибо ощущение было такое, словно ударили. Если бы не это её «на х…», я бы извинился, поскольку был не прав. И если бы она, мило улыбаясь, попросила, поднял бы, не задумываясь, свой бычок и бережно водрузил бы туда, куда мне скажут, поскольку был благодушен и до последней секунды — счастлив.

Но девчушка, в два раза моложе меня, отошла на несколько шагов, словно и не было никакого разговора. И мне внезапно захотелось подойти к ней, попросить прощения, поинтересоваться, откуда у неё возникла тяга к чистоте: с субботника, по работе или просто по жизни? Словом, сделать всё, чтобы умиротворённое настроение вернулось.

Я мог бы ей рассказать о конце 80-х, о захудалом райцентре, где рос среди «гопоты», где умение «щёлкать бычком» выручало от тягучего выяснения «ты чьейных будешь?». Я мог бы рассказать, что после долгожданного телефонного звонка от тёщи в полдвенадцатого ночи выпил рюмку водки и лёг спать, заведя будильник на семь утра. О том, что полвторого меня разбудил другой звонок, от жены. Которая слабо прошептала, что лежит в коридоре на сквозняке, и просила ей отдельную палату. О том, как, так и не уснув, я с утра снял деньги и понёсся на другой конец города, муторно и долго выяснял с врачами, что почём, купил палату (в больницах это называют добровольной материальной помощью). С беляшом и пивом дождался во дворе, когда она мне отсигналит по телефону, мол, теперь порядок, но привези мне то, то и то. И поесть чего-нибудь. Как выяснял в приёмной, что ей можно, что нельзя. Как съездил домой, собрал, по дороге купил, отвёз. Встретился с тестем, нанял машину, заехали в магазин, загрузив такси под завязку. Как расставляли с ним всё дома. Как тёща сварила, отвёз горячего, а теперь еду домой, вновь через весь город…

Мы уже сидели в автобусе. Мне досталось свободное место — лицом к салону. Сидевшая напротив, чуть поодаль, девушка, смотрела в окно, делая вид, что ни о чём не спрашивала. Или не в её силах более смотреть на козлов, разбрасывающих окурки. А я сожалел, что так и не подошёл к ней на остановке, не сказал самое главное. И вероятно стоило бы сейчас подсесть и сказать просто:

— Девушка, простите меня. Я так сегодня устал, замотался. Но я больше так не буду. Ведь у меня сегодня родился сын. И я счастлив.

И тогда бы она оторвалась от безучастного рассматривания города, повернулась бы ко мне и резюмировала бы:

— А мне по х…

Поэтому я так и сидел на месте — лицом к салону. Девушка вышла минут через пять. Оказавшись дома, я выпил ещё рюмочку. За то, что обошлось. Что мои в отдельной палате и больше не лежат на сквозняке. Что кроватку, ванночку, коляску, распашонки, конверт и кучу другого из заранее составленного списка я купил и привёз. Жену накормил… Уже засыпая, нащупал зазвонивший телефон:

— У меня молоко слабо идёт! — чуть ли не плакала.— Привези завтра грецкого ореха и томатного сока, хорошо?

— Да, да, хорошо, конечно.

— Вы всё купили?

— Да, да. Только той синей ванны не было. Зелёную купил. Ничего?

Утром, после посещения роддома, я вновь оказался на остановке с прибитым к дереву её обозначением. Курил. И знаете что? Урна оказалась сразу за деревом. Переполненная через край.

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера