Юрий Макусинский

Сентябрь. Стихотворения

Сентябрь

 

Еще не прячут недра рестораны,

и ветер западный ласкает город мятой,

еще бурлит на Невском чужестранный

бесполый люд — нахальный, но опрятный.

 

Еще резвятся дети у фонтана,

считая лужу морем необъятным,

но взгляды горожан уже туманны:

пока — тепло, но робко и невнятно.

 

Еще мне выпить хочется спонтанно,

и вечер с другом провести приятным.

Сухим вином наполнены стаканы —

течет беседа в русле аккуратном.

 

Сентябрь полон грусти и обмана,

а воздух — крымским запахом бесплатным. 

 

 

Двое в городе

 

Мимо дворцов, вокзалов и трамваев,

сверяя путь по звездам и крестам,

в цветных снегах московских утопая,

плывут Цветаева и Осип Мандельштам.

 

Их шаг нетороплив. Стезя — прямая.

Бредут по мостовым и по мостам,

лихих людей и дней не вспоминая,

в седьмое небо — к святочным светам.

 

Слова из горсти в горсть пересыпая,

не дав соприкоснуться рукавам,

они беседуют о чем-то в недрах рая,

но смысл речей их — недоступен нам.

 

Рождественские сумерки мерцают

и прилипают к мерзнущим губам.

 

 

Урок истории

 

У Горчакова много было дел:

младенца Бисмарка лелеял в колыбели

и турок бил разительной шрапнелью

идей и слов, но счастья не имел.

 

И у Лаврова тоже есть предел

возможностей: он мыслит на пределе

реальных слов и нереальных целей,

и хорошо еще, что жив и цел.

 

В руке моей крошится школьный мел,

за окнами вовсю звенят капели,

но строгость муз не терпит суеты.

 

Я рассказал студентам, как сумел

про русских дипломатов, что умели

ваять политику предельной красоты.

 

 

Захару Прилепину

 

Петербург достоин своих строителей:

от Петра до Павла — любви стяжателей.

Хорошо, когда мы встречаем в Питере

настоящих русских живых писателей.

 

Не похож ты вовсе на небожителя,

и рука тверда — честь пожать ее,

но душа укутана в теплом свитере,

а глаза — фотонные отражатели.

 

Хорошо, что в небе нет истребителей,

что враги от злости пока не спятили.

Ты прошел по Лиговке — небо в литерах,

не дождем рассыпалось — водосвятием.

 

Слава — Богу, ангелам и родителям,

и твоим любимым друзьям — читателям!

 

 

Дочери Лариске

 

Ребенок надежный. Мой асс. по актерам.

Твой профиль тревожен: то белый на черном,

то черный на белом — с улыбкой-вопросом,

и женская тайна в распущенных косах.

 

Умна. Безупречна и в пошлом и в горнем.

Со вкусом — порядок. О прочем — поспорим:

о фильмах и книгах, о предках раскосых,

о крымских степях и сортах кальвадоса.

 

Читаю во взгляде характер — упорный,

но голос — веселый, и юмор проворный,

в движениях властных — и скифы и россы,

и нежность румяная — в цвет абрикоса.

 

Все будет в порядке в реальности вздорной:

там где-то за кадром отец с папиросой.

 

 

Владимиру Олейнику

писателю, философу и другу

 

Я разбрасывал эпитеты, как снасти,

на других друзей я тратил алфавиты,

а тебя, едва сказав наутро «Здрасьте...»,

я угрюмо оставлял в стихах забытым.

 

Я с тобой молчу — о родине и власти,

и в сражениях умов давно мы квиты,

мы не треплем всуе Канта и схоластов,

Кьеркегором и Фурье по горло сыты.

 

Но поверь, в природе нет такой же масти,

чтоб совпала у философа с пиитом

так же точно, так же прочно, так же страстно,

как у нас с тобой, но в таинстве сокрытом.

 

Наш союз возник внезапно, и не гаснет

тихий свет беседы нашей и молитвы.

 

 

Бродский

 

Иосиф, не Виссарионович, прощайте:

теперь Вы памятник — себе, стране, эпохе,

в которой пылкий юноша прыщавый

речами Вашими молился в каждом вздохе.

 

В купели невской ледяной — крещальной,

и в скользком воздухе тяжелом, как молока,

Ваш нервный дух грассирует печально

и тонет в будничной январской суматохе.

 

Давно пронзительная нота отзвучала,

над выцветшими линиями — грохот:

теперь Васильевский не остров, но начало

 

словесности для школьных скоморохов.

Тоской заснежены гранитные причалы,

а девочки из прошлого — старухи.

 

 

Ирине Феляуер

 

Вечер тихий стелется над крышами,

всенощная в храме на Конюшенной:

«Господи, воззвах к Тебе, услыши мя...» —

двадцать лет я голос дивный слушаю.

 

Вьется ладан облаками пышными

по родному храму между душами,

и плывут над огоньками рыжими

твои звуки чистые — воздушные.

 

Над мостами, по Неве поникшими,

над садами — до весны бездушными,

над людьми — и важными, и лишними,

неприметными, но очень Богу нужными.

Рай — невидим, но из мира вышнего

льется музыка, устам твоим послушная.

 

 

Про любовь

 

Черно-белые духи моей возлюбленной

я готов вдыхать веками — мною куплены,

а она, смахнув улыбкой звуки голоса,

теребит мои серебряные волосы.

 

Выпадает счастье — кости лягут дублями,

жаль, что в нардах были шансы все загублены,

но зато в любви свезло — налитым колосом

я клонюсь к земле: все было, все исполнилось.

 

Мной хоромы для нее мечтами срублены,

сын рожден, повержен змий — мечи затуплены,

посадил когда-то дерево, но молодость

быстро кончилась — пошли смешные полосы.

 

Мои брови черно-белые насуплены,

но скрипит по снегу счастье старым полозом.

 

 

Элеоноре Акоповой

 

Я созову друзей на брачный пир,

на юбилей порочного союза:

полвека я сожительствую с музой

заботливой — не голоден, не сир.

 

Надену я торжественный мундир,

и серенады стану петь, и — блюзы,

как шпагу буду гнуть гипотенузу

в пространстве, зарифмованном до дыр.

 

И ты придешь. Ты принесешь мне мир,

улыбку робкую и радость не в обузу,

и сладко спрятав лень в уютной блузе,

разделишь хлеб со мной, вино и сыр.

 

А на десерт нам — ломтики арбуза

из нашей юности. И сливочный пломбир.

 

 

Родительская суббота

 

Суббота в ноябре. Свинцовая Нева,

осенняя — всегда моей тоске причина,

из робкой тишины по вечерам — едва

мне ваши голоса с молитвой различимы.

 

Пусть в зеркале моем — седая голова

и мудрые глаза усталого мужчины,

но слышу я в ночи привычные слова:

— Мне грустно без тебя, сыночек мой   любимый.

 

Зажгу лампаду, мне — дорога не нова:

иду по именам. И список этот — длинный.

Но жив мой добрый друг, и мать моя жива,

и неотпетый дед, и предок мой былинный.

 

У Бога мертвых нет. Реальность — неправа.

Дрожит в моих руках молитвослов старинный.

 

 

Иллюзии

 

Дождинкой по стеклу стекает время сна,

иллюзии миров роятся в душах спящих,

нам дела нет совсем до смыслов настоящих,

и вера от отцов нам больше не нужна.

 

В пасхальные часы, когда придет весна,

усердно помолюсь в уме для пользы          вящей,

достаточно раз в год покаяться — не чаще,

чтоб новою мечтой упиться допьяна.

 

 

Иллюзия моя со мной всегда нежна,

заботлива в быту, по своему — изящна.

И есть, и пить, и петь с иллюзиями слаще,

чем праведно говеть на свадьбе без вина.

 

Я погружаюсь в сон, как в океан кипящий,

но всякий раз опять не постигаю дна.

 

 

Калека

 

Переведи, сестра, меня через майдан:

я от рождения и слеп, и глух — навечно,

не вижу глаз и лиц, не различаю речи,

не ведаю путей. Не избран и не зван.

 

И для меня твой мир — иллюзия, обман,

fata morgana, бред в сознании увечном,

в нем радость бытия предельно скоротечна,

и правит им не Бог, а лжец и шарлатан.

 

Я знаю свой маршрут, как старый партизан,

кромешный мрак в уме изучен и размечен,

все слышу наизусть, все вижу безупречно:

вот мостик, вот фонарь, а вот шумит фонтан.

 

Ты не жалей меня! Я властвую беспечно

в узилищах моих, и от восторга — пьян.

 

 

Городской парк

 

Цветные пятнышки веселого сюжета

по парку в полдень разбросало лето:

здесь жарят шашлыки, там в грязной майке

пивной мужик катается на байке.

 

А вот старушка в крепдешин одета —

седая правнучка барона и корнета,

тиранит таксу словом, как нагайкой,

а рядом — правнук с детской таратайкой.

 

 Щебечут птички, детки, много света,

в кустах — заезжий вор и два поэта

с утра текилу пьют и травят байки,

и делят яблоко, как лагерную пайку.

 

Плывет блондинка томная в штиблетах,

за ней — узбек в оранжевой фуфайке.

 

 

Вечер с другом

 

Мне древний друг сегодня визави:

сопит в углу и водку пьет устало,

мы говорим о Боге и любви,

и вифлеемских звездах пятипалых.

Мы обсуждаем город Тель-Авив,

арабский мир и киевское сало.

В хрустальной вазе тает горка слив,

но слов хватает нам — о чем попало.

 

Крепчает хмель и в мыслях и в крови,

глаза нам закрывая, как забрала:

мы жаждем подвигов, себя отождествив

с варягами, достойными Валгаллы.

 

Но сколько душу водкой не трави,

всегда ей будет мало, мало, мало.

 


Аромат девушки

 

Почему бы тебе не родиться в Арле?

Я бы звал тебя арлеанской девою,

изучил бы французский и стал бы Шарлем,

попивая бордо — у подножия где-нибудь.

 

Здесь — окно навеки затянуто марлей,

сквозь нее луна, как сквозь сито сеяна,

я живу на стуле — небритый карлик,

ты шуршишь в ночи, окруженной стенами.

 

Не Версаль, конечно, не Монте-Карло,

не блестит корона, как пот на темени!

Я вдыхаю твой аромат хрустальный —

результат любви в полуночной темени.

 

И звенит холодной клинковой сталью

то ли лунный луч, то ли совесть гения.

 


Эскиз

 

Еще не кончились слова о Петербурге,

и слезы наши — не обильнее дождей:

ночами бледными поэты-демиурги

творят миры — в размерах ямб-хорей.

 

 Вдоль Спаса-на-Крови приезжий бюргер

ведет в музей ухоженных детей,

а у мольберта, доедая бургер,

художник мерзнет — выпить бы скорей.

 

Размеченные с точностью хирурга,

блестят каналы в свете фонарей.

По набережным бродят драматурги,

почти похожие спросонья на людей.

И правит берегом химера металлурга:

всегда суровый бронзовый жокей.

 


Мартовский дождь

 

Давно растаял черно-белый снег

колючий и смешной, как стекловата.

По скверу шел оранжевый узбек

с метлою и совковою лопатой.

 

Он шел — вперед, не поднимая век,

петляя под дождем замысловато.

И каждый год, да что там — каждый век,

весенний дождь влечет его куда-то.

 

Порой мне кажется, я тоже человек

неординарный, в курточке с заплатой,

чужих кровей — малороссийский грек,

в чужих штанах и с маленькой зарплатой.

 

В моих слезах сквозь ироничный смех

весна и дождь, конечно, виноваты.

 


Солнце Петербурга

 

И что с того, что солнца нет сегодня?

На то он — север, чтобы жить впотьмах:

весь день брожу по дому в преисподнем,

всю ночь привычно путаюсь в псалмах.

 

Тяжелых дум бесстыжие отродья

шумят в ушах и корчатся в перстах,

я их гоню молитвою Господней,

они горят в отместку — на устах.

 

Так и живу. Есть у меня в передней

скелет в шкафу. И есть рояль в кустах.

Есть даже хлеб. И даже рубль — последний.

 

Все остальное вроде на местах.

Вот только солнца нет. Оно намедни

застряло где-то в питерских мостах.

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «ЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬ» | К содержанию номера