Главная | Журналы | Персоналии | Книги | Медиа | ПОМОЧЬ МЕГАЛИТУ |
Центр |
Самуил КурОб авторе: Родился, жил и работал в Белоруссии. Педагог по образованию. С 1996-го в... >>> |
Виктория МалееваОб авторе: Культуролог, поэт, кандидат филологических наук, доцент кафедры русского языка... >>> |
Виктор ФетОб авторе: Поэт, биолог. Родился в 1955 г. Окончил Новосибирский университет... >>> |
РегионыЦентрРоссияАбаканАнадырьАрхангельскАстраханьБарнаулБелгородБлаговещенскВладивостокВладикавказВладимирВолгоградВологдаВоронежЕкатеринбургИжевскИркутскКазаньКалининградКалугаКемеровоКраснодарКрасноярскКурганКурскЛенинградская областьЛипецкМоскваМосковская областьНарьян-МарНижний НовгородНовосибирскОмскОрелОренбургПензаПермьПетрозаводскПетропавловск-КамчатскийПсковРостов-на-ДонуРязаньСамараСанкт-ПетербургСаратовТверьТулаУлан-УдэУфаХабаровскЧебоксарыЧелябинскЯкутскЯрославльЗападная ЕвропаАвстрияАлбанияБельгияБолгарияБосния и ГерцеговинаГерманияИзраильИрландияИспанияНорвегияПольшаРумынияСловенияФинляндияКавказАзербайджанАрменияГрузияАзиатско-Тихоокеанский регионАзиатско-Тихоокеанский регионАфрикаАфрикаВосточная ЕвропаБеларусьМолдоваУкраинаЦентральная АзияКазахстанКиргизстанТаджикистанУзбекистанСеверная АмерикаКанадаСШАСтраны БалтииЛатвияЛитваЭстония |
Ольга ДерноваВ обход волнений. Стихотворения*** Больше нечем хвастаться и чваниться, ни к чему забота о вещах. Маленькое тайненькое знаньице в голову приходит натощак. Будто кто неведомый расщедрился: мир затих под стеблями травы. Съешь его, пока он не заветрился или гнить не начал с головы. Мир-дракон, убийца или пьяница, обездвижен и лишился сил. Маленькое тайненькое знаньице шепчет в ухо: фас его, куси! И душа кусает, не подавится, и дракон становится сильней. Но душа становится красавица. Так что мир пасует перед ней.
Пчёлы
Александровой О. М.
Все пчёлы – бред, но пасечник не прав. Когда среди пахучих летних трав он делает портрет на фоне змея, ему – налево, на гаагский суд, а Эвридику мёртвую несут – направо, мимо Аристея.
Их развели судилище и морг. Он ничего поделать бы не смог: змеиный яд не лечится пчелиным. А змей, семейный тихий капитал, извилисто его сопровождал, как эхо, по долинам.
Все пчёлы сдохли. Вынесен вердикт, и Аристею это повредит, но быстро утешается бессмертный. За новым роем тянется рука: он – в голове убитого быка. И, кажется, несметный. Теперь к Орфею. Месть – его вдова. Он занят. Насекомые-слова гудят во рту – неясные, о чём вы? Тут Аристей сработал как трамплин. Он – пасечник, хозяин всех долин. Вы – стрелочники, пчёлы.
Ты внук Земли: тяжёл и невесом, то по траве пройдёшься колесом, то спелых вишен высосешь из пальца. Но пчёлы... пчёлы всё-таки фигня. И ты, овладевающий меня, не рой себе. Не парься.
PoetreeПоэзия, поветрие – такое, допустим, poetree, чьё тихое дыхание, как «поэ», исходит изнутри. Мы все его вдыхали незаметно, а в это время дерево с кустом нам открывали разговорник ветра, тяжёлый первый том. И вот была поэзия открыта, но мы не ради прихоти и сбыта мечтали захватить её живьём – чтоб дать ей свет. И не искать лимита в дыхании своём.
Переплёт…А человек, попавший в новенький переплёт, – книга в слоновой башне. С полки его возьмёт и прочитает кто-то, сторож или жилец; тот, кто из переплёта выбрался под конец.
Плещется флаг над башней синим чужим чулком. Помнишь, ты был бумажный, с кожаным корешком. Помнишь, касался литер и оживил слова. Чьи-то пылинки вытер краешком рукава.
Людям нужны герои, книге – чтецы. Итак, скажешь: нас было двое. И попадёшь впросак. Весь в золотых вкрапленьях, рядом таился он – башни бывалый пленник, снова переплетён.
Иды непреходящиеНа улице ли, в чаще ли, в степи ли, в груди ли что-то прыгает – алле! И мартовские иды наступили по всей земле.
Вот крокусы с кинжалами тупыми, болезненнее острых в сотни раз. Да, мартовские иды наступили; спасибо, не на нас.
Об этом не писал покойный Вилли и позабыли короли, что мартовские иды наступили. Но так и не прошли.
Разговор Брута с призраком– Здравствуй, призрак. – Здравствуй, Брут. Наварил ты каши. Чьи войска идейней мрут, те, должно быть, наши… – Нет, не смейся, пожалей сердце человечье. – Просто логике моей нанесли увечье. Где болотистей всего, там гуляют лярвы. Где исчезло божество – это круг полярный. Мысли вьются – о, кульбит мотыльков капризных! – Потому что ты убит? – Потому что не добыт сожаленья признак.
Посмертная болтовняПохожи в чём-то, а в чём-то нет, вот Гамлет, а рядом – Брут. Один другому почти сосед: ведь оба они умрут. И в Первом фолио, как в гробу, очнутся – ни бе, ни ме, творцом закованные в строфу и в Дании, как в тюрьме. Но с передачами к ним в тюрьму являются – так быстры – Офелия – к милому своему – и Порция; две сестры. Хотя уже между ними нет ни горечи, ни огня, но задушевнее всех бесед – посмертная болтовня. «Зачем разрeзала ты бедро и внутренности сожгла?» «Затем, что сына бы твоего я выносить не смогла». «Зачем твой облик в реке завис и тиной покрылся лоб?» «Меня два горя тянули вниз. Ну, как тут не пить взахлёб?» «А ты, любимый? На что твой пыл (А ты, родной? Обо что твой пыл) наткнулся – (разбился – ) щёлк?» «Я гражданином (Я сыном) был. И родина – (месть – ) мой долг».
ГобеленВернулся просвещённый принц в средневековье, в ночь. Из лап у дяди вырвать приз ему уже невмочь. Но сколько дум, вещей и лиц к нему обращено: пока он пьёт своё вино, глядит в своё окно, – его затягивает в плен… Допустим, старый гобелен проступит в темноте. На нём из ниточек олень с облавой на хвосте. Он тяжко ранен, хочет пить; короче, дело дрянь. И рвётся скрученная нить, растягивая ткань. Но нет у мальчиков чутья на ужасы и смерть (и значит, нам с тобой, дитя, уже не повзрослеть).
Морских колёс, блескучих спиц немало за кормой оставил просвещённый принц, вернувшийся домой. А дом его давно убил. Он дома – бешеный дебил, последний идиот. И, как вергилиев солдат, его Горацио ведёт в сугубо личный ад. А там, в аду, его отец – оленем нитяным: среди осиновых сердец искусно сотканный крестец мелькает перед ним. И нить особенно туга в той части полотна, где венценосные рога. И их нацелить на врага препятствует она.
Так густо ужас набелён, как лицедейский съезд. А кто разрезал гобелен, пускай его и ест. Когда закачены белки в изнанку полотна, когда загонщики – дички, то смерть приручена. Не страшно тех, кого любил, преследовать, как крыс, поскольку дом тебя убил.
Твой личный дом тебя убил. И косточки обгрыз.
*** Вошь Гамлета, грызи интеллигента, привей ему холеру и чуму. Ни радости, ни сладости момента не позволяй почувствовать ему. Ты этим отомстишь ему отчасти за то, что он с мыслительных высот не о сверженье действующей власти, а лишь о правде думал, идиот. Пусть на культуру он слезами каплет, в её лучах сияет даже вошь. Шепни ему: «тебя кусает Гамлет» – и он легко проглотит эту ложь. И не заметит, где допущен промах. А ты докажешь, тельцем шевеля, что славный принц по части насекомых неотличим от злого короля.
Звезда
2D-человечки готовят еду, от принтера пахнет горелым. А ты провожаешь глазами звезду в костюме серебряно-белом. В двубортном наряде из чистой фольги двойник пролетает над миром, он две удивлённых надбровных дуги склонил над лукулловым пиром. А там соловьи воскресают во тьме, листвы нарезается мякоть. И можно курить и смотреть аниме, смеяться, работать и плакать; полночи не спать, если ты молодой, смотреть на звезду с пиететом. А в будущем станешь похожей звездой и с завистью вспомнишь об этом, – как тот, прозябающий в чёрном пуху: двойник, или зверь, или киборг. Какое ты тело – плевать наверху, придумай, любое на выбор.
*** Район – как говорится, спальный. Или кухонный, паразит. Там талый лёд копировальный один в один отобразит на прогибающемся мраке растянутые фонари, как восклицательные знаки со светом, пляшущим внутри. Но дальше – все собачьи кучи и луч, скользящий в ритме ног, вбирает призрачный, плавучий, полурасплавленный каток. Как символ ночи просторечной, где только издали видны недостижимый плюс аптечный и дверь в приёмную весны.
*** Весну увидела туманную и приняла её всерьёз. Хочу одежду самотканую, такую же, как у берёз. Пугливым – не казаться призраком, потусторонней белизной. И всем одетым, то есть, признанным, теплее стало бы со мной. Ещё зелёной этой ветоши себе потребую без слов, и толще станут руки-веточки, и многослойнее – покров. Легко берёз очеловечивать, себя – труднее и больней. И белизною не отсвечивать, тоскуя, в общем-то, по ней.
*** Сегодня о жирафах-альбиносах я грезила. Но это – наяву: зелёный чад в изысканных берёзах, друг с друга объедающих листву. Блуждать по Гумилёву – не потрава. Потёртый том легко перелистну, открою на странице про жирафа и для себя кусочек отщипну.
Пришельцынад полями шевелятся концентрические круги приближаясь к пришельцам сделай шапочку из фольги сколько племя их лютое ни топтали ни жгли дети рвали их путая с растениями земли не буди это лихо дремлющее вокруг их молочная лимфа темнеет на коже рук и жарою разморены из-под детской руки разлетаются в стороны сигнальные маячки словно белые оспины на губах ветерка поцелуем разбросаны до дальнего далека
*** Какую дань, цветущие дети мая, взимать мне с вас? Допустим, называться иван-да-марья – по мне как раз. Да будет марье жалко своей косички, когда она горячим дуновением электрички расплетена. Нагрянет миг цветения и отступит, влепив щелбан. Захочет марья плакать, но приголубит её иван.
Вот так у шпалы русским гермафродитом цвети, свети на затенённый опытом или бытом кусок пути. Уже недолго маяться, милый ангел; исполнен план у пригородной ветки: из «мариандль» в «октавиан».
*** Мы гуляли в Москве необычной, далеки от Москвы. Где сирени вздымались кавычки в обрамленье листвы. Где, ломая упругие ветки у чужих гаражей, две бабули одной малолетке намутили дрожжей. Что забудется – то и приснится где-то в самом конце: и расплывчатый штамп на странице, и синяк на лице. Слабых сумерек хлеб пропечённый, пресноватый на вкус, – и старик забывает, о чём он, и забыл карапуз. Лишь сирень на квартиры к знакомым залезает тайком, о карниз опираясь надломом, как родным локотком.
Одуванчики во дворе лютеранской кирхи
Лютераннее утра не будет. Под готическим шпилем пышней травяной поднимается пудинг и становится пухлой квашнёй. Переливчато, гулко и странно напевают басами шмели – и зелёное тело органа прорастает из-под земли. Пара трубочек, жёлтая искра, но надменно звучит похвальба: «Мы слыхали великого Листа, мы важней, чем сады и хлеба. Одуванчики всех музыкальней, органичнее, ярче, сильней!» Так под окнами залы читальной лепят музыку. Шепчут о ней. Мало весит один одуванчик: пара нот, золотая щепоть. Но цветам подыграет шарманщик, как подсказывал Листу господь. Видишь нотную грамоту пуха? Не слышна, так хотя бы видна, деликатно касается уха – что, мелодия? Точно, она.
Сказка. ХХ век
До чего же эта сказка моя нелепа, и её подкладка не до конца ясна. Человечек Юнга сбегает с печатью Лема, потому что – дух бродяжничества, весна. Предъявляя контролёру охранный пропуск, покидая освещённые корпуса, он садится на последний ночной автобус; на последний – уходящий за небеса. Человечек Юнга – лёгонький, плоский, мелкий, вроде ангела, что выродился в стрижа. Он подходит к человеку с особой меркой: в человеке слишком крошечная душа. И пока мы тут болтаемся вправо-влево, он глядит на нас фанерным своим лицом, всё хорошее скрепляя печатью Лема, всё ненужное – стирая другим концом. Приглядишься к ним: линейка и ластик, что ли, но – живые, но – замыслившие побег. Как бы символ. Или память о нашей школе – той, где мы учились целый двадцатый век.
*** Маркс-энгельс-ленин Это я говорю о чёрных профилях леса нюхающих зарю В небо они воткнули бороды-колтуны Долго варили кашу на топоре войны Долго гремели ложкой Сблизившись не спеша долго вели беседу над котлом кулеша И завершая сцену «равенства а ля рюс» тихо во мраке мялся берёзовый профсоюз
Шарик
Облако выплакало глаза. Светлому, из послушных, облаку выболтала гроза тайну шаров воздушных. Кто им летать у земли мешал? Знать, чересчур летучи: каждый ушедший на небо шар делался центром тучи. Каждая туча была сырой, угольной или смольной. Каждая первая по второй била пучками молний. Лишь разглядев далеко внизу друга и воспротивясь, тучи бросали играть в грозу, снова рвались на привязь. И устремлялись, ища похвал, вслед за бечёвкой пульса… Жаль, что никто их не узнавал! Шарика в туче – не узнавал. И не кричал: «Вернулся!»
В обход волнений
Абиогенез волнует меня, и фаза быстрого сна, живущего под пижамой; ядро Земли, одна античная ваза. И брутов урок волнует меня, пожалуй. Ночные автобусы манят меня, прельщают, на твёрдых ладонях кресел меня качают. Шиповник волнует: он – не ручная роза. Команды стрижей. Идея метемпсихоза. По линии этой – дальше, слегка дурея. Волнуют меня раскидистые деревья. Дубовая черепица, чешуйки липы. Равненье людей на юнговы архетипы. Внутри у меня, как мясо внутри пельменей, есть разум. И как навеки вода волниста, так разум всегда струится в обход волнений, поскольку живёт по логике колониста: боится удара в спину и ждёт коварства… А мне о другом хотелось бы волноваться. О том, что духовный опыт, телесный опыт сплетались внутри, как синий и красный провод, и свет прорастал лиловый. В него продеты, бренчали во тьме излюбленные предметы. И двигались, нанизанные на обод. К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера |
ГолосованиеВыберите название/тему следующего раздела проекта "Вещество"ЖурналыСИБИРСКИЕ ОГНИВРЕМЕНАКыштым-ГраниСОТЫВЕЩЕСТВОАРТИКЛЬДАЛЬНИЙ ВОСТОККОВЧЕГМОСТЫМЕНЕСТРЕЛЬПриокские зориВИТРАЖИДОНДРУГОЕ ПОЛУШАРИЕБАЛТИКА-КалининградНОВЫЙ СВЕТНАЧАЛОСлово-WordКольцо АЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРАДЕНЬ ПОЭЗИИЖурнал ПОэтовСВОЙ ВАРИАНТГРАФИТИНЫЕ БЕРЕГА VIERAAT RANNATЮЖНОЕ СИЯНИЕЛитературный ИерусалимЖурналы, публикация которых на сайте прекращена:Пятью пятьКочегаркаРусское вымяЕВРОПЕЙСКАЯ СЛОВЕСНОСТЬЕВРЕЙСКАЯ СТАРИНАЗДЕСЬЛитСредаЗаметки по еврейской историиСемь искусствЛиФФтОСОБНЯКСЕВЕРЛИТЕРАЧЕЛОВЕК НА ЗЕМЛЕЮЖНЫЙ УРАЛИЛЬЯСеверо-Муйские огниАРГАМАК-ТатарстанСлова, слова, словаЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАДВОРКИКАЗАНСКИЙ АЛЬМАНАХПять стихийЗАРУБЕЖНЫЕ ЗАПИСКИГВИДЕОНИНФОРМПРОСТРАНСТВОСорокопутДЕРИБАСОВСКАЯ - РИШЕЛЬЕВСКАЯСТЕРЖЕНЬТело ПоэзииБАШНЯБЕЛЫЙ ВОРОН22ВОЛОГОДСКАЯ ЛИТЕРАТУРАНАШЕ ПОКОЛЕНИЕУРАЛРУССКАЯ ЖИЗНЬДЕТИ РАФУТУРУМ АРТАРТ-ШУМЛИТЕРА_DNEPRТРАМВАЙЧЕРНОВИКЗАПАСНИКЗИНЗИВЕРЫшшо ОдынПРЕМИЯ ПБЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫЛИКБЕЗЗНАКИ11:33ВАСИЛИСКДЕНЬ И НОЧЬУРАЛ-ТРАНЗИТНОВАЯ РЕАЛЬНОСТЬАЛЬТЕРНАЦИЯ |