АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Андрей Ширяев

Последним выходом дождя. Стихотворения

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

 

Любовь к большим поэтам — у каждого своя. Остаются в памяти разные строки, становятся родными разные стихотворения. Эта подборка стремится показать многогранного поэта Андрея Ширяева глазами его читателей: здесь собраны стихотворения разных лет, присланные на страницу памяти поэта теми, кто его помнит и любит.

 

Наталья КРОФТС

 

*   *   *

 

В далекой дали, за орбитами планет
танцует женщина, похожая на свет.


А рядом — там, где сушится белье,
танцует свет, похожий на нее.


Играет сын, похожий на нее.
Кружится мир, похожий на нее.


Танцует женщина. И на ее плече —
танцует космос в тоненьком луче.



*   *   *

 

Болеро. Граммофон. Проходные дворы.
Мимо юных пожаров по веткам скользя,
я услышу, как в небе поют топоры,
точно ангелы. И обернуться нельзя.


И проснуться нельзя. Только медленный свет,
только шорох иглы по изгибам реки,
и ползут, оставляя светящийся след,
по ресницам оранжевые мотыльки.


Ненадежное сердце, стыдясь хрипотцы,
тянет время — по жилам, вперед и назад,
и на правом предсмертии жизни рубцы
набухают кленовым огнем. Листопад.


На горящих листах ты отыщешь меня
и допишешь простым граммофонным пером
к партитуре реки и ночного огня,
и короткого вдоха любви. Болеро.



*   *   *

 

Вот мы и не увиделись. За лето
засохло все, что требовало влаги.
Сезон ресниц. Стрельба из арбалета
в бочонок из-под выпитой малаги.


Полет на наконечнике. Гитара
в холодных пальцах. Вспышка кокаина
и гонка на взбесившемся «Камаро»
из джунглей в горы, вверх по серпантину.


И море. Пахнет порохом и сеном
от партизанской ржавчины и стали,
от ночи у старьевщика на сером,
когда-то разноцветном одеяле.


Прости. Немного слишком откровенны
желания и действия. На марке с
почтовым штампом — профиль Картахены.
Проси. Тебе воздастся. Это Маркес.


И это — одиночество. Беглянка,
монахиня, хранящая за крохи
любви чужую память, точно склянка
с водой из доколумбовой эпохи,


возьму тебя у терпеливой пыли,
войду, огнем и осенью наполню.
Ты говоришь, мы были вместе? Были.
Наверное, мы — были. Я не помню.




РОМАНС

 

Так и будет. Вымокнет сирень,
смолкнут скрипки, выгорят обои,
и поманит пением сирен
этот мир, покончивший с тобою.


И не хватит воска. А дожди
не способны вылечить от жажды.
Я когда-то вспомню — подожди —
это тело, данное однажды.


Заструится сладкое вино,
наполняя жертвенную чашу,
дух поймет, что так заведено,
и ягненок удалится в чащу.


Тело оправдается строкой;
угадать в любимой Саломею
и познать от рук ее покой
только этим телом и сумею.


Не затем ли в небо нас вели
медленные скрипки на концерте,
чтобы притяжение земли
нам понять, как притяженье смерти,


мне понять, от смерти уходя,
что любовь страшнее и священней.
И последним выдохом дождя
оборвать цепочку воплощений.



*   *   *

 

Очередной надоевший миллениум
старой охотничьей песней отмечу.
Может, стрелой побегу за оленем,
может быть, выбегу стрелам навстречу.


Будет полет по вершинам соцветий,
вечный вьюнок и душистая жимолость —
все, что в пятнадцать холодных столетий
не уложилось.


Перьев и платьев податливый ворох,
шорох огня, протянувшего руки
нам, заплутавшим в ночных коридорах
лютневой музыки ласковой муки.


Вздрогнут стихи в паутинках курсива,
быстрые луны вино взбаламутят…
Все это будет безумно красиво.
Слишком красиво. А значит — не будет.




СТАРЫЙ ПОДЪЕЗД

 

Ты уходил. Теперь пора платить.
Верни свой взгляд продавленным ступеням.
Вот твой порог, который преступить
В тот миг не показалось преступленьем.


Но Бог с тобой... И так недолог век,
Что в нем одна жестокость бесконечна.
Бог может все. Но только человек,
И только — может быть бесчеловечным.


...И по щекам ударит, закричит
квадратный свет на кафеле прохладном,
ознобный запах кошек и мочи
в покрытом мягкой копотью парадном...


Не прогадай же, равный из людей,
Когда судьба положит в изголовье
Порог подъезда Родины твоей —
Бесценный дар. Прими его с любовью.


Прощай, мой сын, усталый мой сверчок,
Прощай. А там, когда погаснет спичка,
Приляжет небо на твое плечо
Той женщиной в случайной электричке.



*   *   *

 

Виноград обратится вином. Виноградные слитки
обратятся — не смертью ли — завтра и позже, минуя
паутину блестящих следов виноградной улитки,
паутину лозы, оплетающей чашу земную.


Посмотри, в этом космосе тесно и богу, и магу,
и тебе, человеку, растившему пьяные грозди,
и другому, тому, кто глотает горячую влагу
и миры подгоняет вращением клоунской трости.


Эй, коверный, коварный, кривой, как твои же ходули!
Чаль тихонечко к берегу, гни заскорузлую спину
над усталым кормилом. Связали тебя, окунули
тощим телом в пахучую жирную юрскую глину.


Так и будем теперь, если хочешь, от мая до мая
маяками швыряться во тьму и вытягивать нити,
эти звездные тяжкие грозди в давильне сминая,
день за днем говорить с дневником на привычном санскрите…



*   *   *

 

Эдинбург задыхается в ливне. Пора уезжать.
Ускользнуть из ловушки горбатого мокрого рая.
Но от этого взгляда становится трудно дышать.
Уезжаю, Мария. Четыреста лет уезжаю.


«Голливуд, Холируд — все равно, мой поэт, все одно».
Обернувшись к заливу, отнимешь холодную руку
и обронишь небрежно, что быть героиней кино
всяко лучше, чем вяло глотать сен-жерменскую скуку.


Два часа. Кока-кола и хаггис. Пробраться к столу,
умоститься, с плаща отряхнув мутноватую воду,
и принюхиваться с подозрением, сидя в углу,
к забродившему солоду и захмелевшему сброду.


Королевская Миля длинней королевского сна,
но короче пути к эшафоту…
                                               К вокзалу — налево.
Отбывая от Уэверли, точно восходишь со дна
пересохшего дикого зева.




ГАЛАПАГОСЫ

 

В короткий перелет на Санта Круз
не входят ни прощание, ни слезы.
Немного грусти, да. Но эта грусть
короче, чем сухой негромкий хруст
колес по полосе. Галапагосы
под брюхом «Бриттен-Нормана» лежат,
как стайка львят во вспененном джакузи.
Из банки бьет фонтаном оранжад,
шипит пилот и стекла дребезжат
о новой суете на Санта Крузе.


Когда-нибудь в каком-нибудь дупле
сухой ветлы, в коробке из-под чая,
забытой в старом письменном столе
на сотню лет, в огне на фитиле
я оживу, себя не ощущая
последней черепахой на Земле;
и соберу мозаику, в которой
окно и штора, а в окне за шторой
невероятно тихий океан,
некрашеный причал, катамаран,
баллоны с газом, крыша ресторана,
телятина и соус бешамель,
и сонная морская игуана,
изысканная, как Коко Шанель
к восьмидесяти, запах майорана,
чуть теплое чилийское вино
и шорох вечноудивленных крабов,
и чей-то торс в дырявом кимоно
в окне напротив.
                             Ступни расцарапав
осколками ракушек, по воде
вернусь туда, где берег мира, где
расклеванные чайками останки
собаки, ожерелье позвонков,
изгиб волны, изгиб островитянки
в волне, акула у подводной банки,
испуганная радуга мальков —
бесчисленных, невинных, обреченных
и вечных, точно память в эмбрионах
людей и черепах. Людей и звезд.
Людей и пустоты.
                             Взметнется хвост
ночного ската, обожжет. В сожженных
глазах взойдет прибой. И я войду
в прибой, в кораллы, где в колючих кронах,
в давным-давно потерянном саду
учился смерти у новорожденных
и жизни — у последнего в роду.



*   *   *

 

Золото в горле. Ржавчина на броне.
Время стоит, как вышка. Горит барак.
Из-за угла барака идут ко мне
друг мой далекий и недалекий враг.


Кто-то успеет раньше. Вскипает свет,
сойка следит за всплесками острия,
женщина смотрит в сердце и плачет вслед:
«Двое из вас умрут. А потом — и я».


Дебет и кредит. Очередь. Скрип ремня,
голос, стянувший горло двойным узлом.
Два не разделишь на два. Найди меня
неподалеку — в небе за тем углом.

 

Публикацию подготовила Наталья КРОФТС

 

К списку номеров журнала «ДЕТИ РА» | К содержанию номера