Лев Либолев

Вода к воде. Стихи

***

 

Прогулка по бульвару удалась.

На выходе – каштаны, пушки, Пушкин.

Часы на горсовете, власти всласть,

кайма травы, подобием опушки

нестиранных газонных одеял,

подбитых пылью, стёганых матрацев…

Пора домой… А мог бы постараться

остаться с теми, кто не отделял

 

меня от этой властной суеты,

глотающей гуляющих под вечер.

Асфальт не стынет, улицы пусты,

каштанов парафиновые свечи

ещё горят, поддерживая зной,

подвижный, будто ртуть в стеклянной трубке.

Соцветия, обманчивы и хрупки,

на землю опадают белизной.

 

Домой… На это чудо не глазей.

Деревья, словно строгие колонны,

часы и Пушкин. Поодаль – музей.

Терзает сыновей Лаокоона

змея. И самого не пощадит

на клумбе в туберозовом экстазе…

А месяц, безобразно куртуазен,

читает запрещённого Рушди,

 

как будто возвращается к корням.

И мне пора… Прогулка завершилась.

В мешке бульвара трудно спрятать шило,

мне кажется – все смотрят на меня.

И Пушкин, и фонтан, что так журчит,

стихами сатанинскими болея…

Заманчивые пазухи аллеек

дыханием прохожих горячи.

 

Пора… Мой дом за тридевять земель,

мои воспоминания ослабли…

Садится летним вечером на мель,

ещё мальчишкой сделанный, кораблик.

А статую обвившая змея

впивается и душит непреклонно…

Домой крадётся тень Лаокоона –

уменьшенная копия моя.

 

 

***

 

Кем твоё болеет сердце?

Расскажи мне, кем болеет.

Там, в Сараево, эрцгерцог

чистой скатерти белее.

И в яремной – пуля-дура

жаждет крови Фердинанда.

A убийца у бордюра –

так и надо! Так и надо…

Кем болеет, ну, скажи мне,

злая смерть в автомобиле.

Спой мне гимн старорежимный

в честь того, кого убили.

В честь Софии, в честь любимой.

Ну останься же, останься…

Если б мимо… если б мимо –

шепчут белым губы Франца.

Плачет сердце покаянно,

то ли стонет, то ли ноет…

И беременны Балканы

не любовью, а войною.

 

 

***

 

Щебечут птицы – истина проста,

как дважды два. Гуляют суетливо

на полосе оконного отлива.

Прогулки птичьи – та же суета.

Не суета сует – иная суть

обычных истин, будничных прогулок,

и сколь ни говори – не обессудь,

слова заглушены трамвайным гулом.

Как будто рядом лязгают мечи,

а лица, отражённые на стёклах,

внушают мысль – какой из них Дамоклов?

О, суета… Куда она домчит

своих питомцев, пленников, друзей?

Мы все внутри – щебечущие птицы,

а в тесноте, голубка, не борзей,

уже пора немного потесниться,

почистить перья. Что же Вы, мадам…

Пора на выход, хватит щёлкать клювом.

Какой-то птах чирикает – люблю – Вам?

Мадам, ему любить не по годам.

А я? Так меч висит и надо мной.

Полоска жести сменится полоской

моeй строки… Уже в душе темно,

корявы речи и остроты плоски

и суетливы… Каждый здесь – ничей,

нахохлен мелкой птичкой на морозе.

Щебечем чушь в своих стихах и в прозе

под звонкий лязг Дамокловых мечей.

 

 

***

 

Сгустился полдень. Форточный проём

оплавлен по краям началом лета…

Шипит жара – давай-ка удерём,

как будто пташки малые из клеток.

Нырнём в толпу, вольёмся в этот шум

кипучих брызг над клумбами горсада…

О чём писать, не знаю, но пишу.

Не то что бы сюжет конкретный задан,

а просто так. О том, как воробьи

опять закатят сцену у фонтана…

Их много… И от них в глазах рябит…

Махну рукой. Подыгрывать не стану

весёлой и ребяческой возне.

Пускай себе орут, не зная меры…

Горсад. Жара… Мы таем вместе с ней,

мы две недолговечные химеры.

Она шипит – а надо ль это вам,

писать иносказания и бредни…

И гладит гриву каменного льва,

ведь в целом мире зверя нет безвредней,

чем это изваяние в саду…

Дичится камень огненной ладони.

И ждёт жара, когда под ней падут

лиловый василёк и жёлтый донник.

 

 

***

 

И, должное воздав классическому слогу,

заучим новый слэнг. Чего уж там скрывать –

писака тот же зверь – блюдёт свою берлогу,

и музу, как трофей, бросает на кровать

взбешённым дикарём, что кровушки отведал,

хотя точил клыки о древний мадригал.

Последователь вед, не знающий о ведах,

читающий модерн, проклятья изрыгал

всему, что пронеслось, сознание не тронув,

заметно устарев, и став почти смешным.

А люди книги жгли, царей свергали с тронов,

надменно говоря – а мы-то не спешим.

Уже постигли мат, жаргоны, диалекты,

и время приступать – мир жаждет новых вед.

Классическая чушь – основа для проекта,

а спонсор, как всегда, всё тот же душевед,

всё тот же душелюб… Вещает пышным штилем –

поверь – и аз воздам, неся не мир, но меч.

Такие времена… Давненько не шутили

и нас теперь никак от шуток не отвлечь.

Ну, что там на дворе? Прошло тысячелетье,

не стало крепостных, голодных и рабов?

И классика ушла, и время хлещет плетью,

сыны цареубийц бормочут про любовь.

Что было, то и есть, читай Экклезиаста,

меняются слова, но мир не изменить.

И скоро отомрёт ведическая каста,

ослабить не стремясь натянутую нить

земного бытия. Отдав крутые ксивы

на откуп молодым, не помнящим родства.

Пора, мой друг, пора… Стары и некрасивы,

освоим новояз – он восторжествовал,

и нам здесь места нет. Другие фавориты

у наших милых муз – им больше не до нас,

когда библейский Хам, весёлый и небритый,

их тащит не в постель, а прямо на Парнас,

нам нечего ловить. Пора и восвояси,

из тела рвётся прочь усталая душа,

и мы ей не указ… Молчим и крепко квасим,

смешные мудрецы, творцы Упанишад.

 

 

***

 

Растворяюсь в городе малой каплей,

как вода к воде – это будет после.

А навстречу – женщина, мой кораблик,

с небольшим уловом в сети-авоське.

Этот город – море. В его законе

ей идти судёнышком во спасенье.

Я бреду и сплю, и смотрю спросонья

на авоську, полную воскресений.

Не морской капусты и голотурий

для салатов мерзких, супов, оладий.

Ей противна кухня, в её натуре,

не унылый быт, а огонь во взгляде.

Неземном, особенном, каплей в море,

в этом душном городе, в общей стае,

где она любого легко заморит –

так измором падших берёт святая.

Так воздушно-капельно, сонно, вяло,

будто парус, рваный попутным ветром,

ухожу кварталом, где целовала,

и авоськой черпала километры

городской воды. А теперь строгает

втихаря салаты за миг до краха.

Но вода к воде – это жизнь другая,

и совсем не та, что из праха к праху.

 

 

***

 

Это является май. Он почти – Мамай.

Выжег и вытоптал полчища одуванов.

Если с дивана сойти – угодишь в нирвану,

а за окном – насекомая кутерьма

вьётся и мечется. Май – это властный хан,

сам заарканит расслабленную добычу

крепкой петлёй недописанного стиха.

И поднимаешься, шею склоняешь бычью,

сходишь с дивана неангелом на земле,

снова живёшь перепевами песнопений,

и каламбуром к тебе пристаёт репейник,

чтобы проверить – сомлел, или не сомлел.

Маешься майскими – праздники на носу,

войско мамаево строится на курганах…

Нужно бы вынести битву на Божий суд,

миром помолимся – и победим поганых.

Здесь, на окраинах, где никого никак

не одолеть никогда, в лопухах катаясь –

это в строке неуместная запятая

вместо уместной, забытой наверняка.

Луки натянуты, травы излучин рек

будут обстреляны солнечными лучами.

Майский наездник – неведомый имярек

не промахнётся, и после не скажет – амен.

Не прочитает молитву сухой лопух,

просто качнётся над павшими опахало.

Клевер безмолвно расступится пред нахалом,

спрячет… Шипастый будяк отведёт толпу –

воинство ханово – ленность и суету.

Но не комфортом диванным, а тенью пугал.

Ты убежишь и забьёшься в медвежий угол,

где одуваны давно уже не растут.

Там, где безлюдно, где ветер и зной в степи,

где миражами цветочки в хрустальной вазе

блёкнут, тебе намекая – найди оазис,

а не отыщешь – смирись и жару стерпи.

Как бы то ни было, это пройдёт потом,

даже в пустыне креста не снимай – и точка.

А на песке невозможно лежать пластом –

некуда спрятаться, чахлого нет листочка.

Так что – воюй, побеждай, не сходи с ума,

от безнадёжности ручку в руках ломая.

Можно лежать на диване в петле Мамая,

можно в тетради писать – наконец-то май!

 

 

***

 

Вполне по-обывательски умён,

любых имён чураясь изначально,

пишу стихи – живое мумиё,

которому не рад седой молчальник,

служака старый. Выслугою лет

не хвастаю, как мумией костистой,

лежащей на обеденном столе.

Набор литературного статиста

покоится в объёмистых томах –

бряцает автор новенькой медалью.

Ответом будут ругань и тумак,

из носу кровь. Коль худшего не дали,

то слава богу… Кухонный уют,

лекарственные запахи с полатей…

Чихнёшь – и чай ромашковый нальют –

испейте, обыватель, не хворайте.

В бутылочке зелёного стекла

настойка молодого базилика,

куриный супчик – это просто клад,

и рад ему талантливый калика,

как мумия, завидя саркофаг.

С набитым ртом за вечное не ратуй…

прожуй – и будет новая строфа,

чуть-чуть живее, жалкого обрата,

не годного хотя бы на творог,

а ты уже мечтаешь о сметане…

И выжжено смешливое тавро

на том, что никогда стихом не станет,

но будет текстом… Банкой для пилюль –

до них охоч любезный обыватель.

Пытаясь выжать честное «люблю»

из купленной шалавы на кровати,

в дыму сигарном. Имя не открыв,

и у неё не спрашивая имя,

он ждёт её ответа на порыв,

довольствуясь ответами любыми.

Итак – перо, бумага, пара строк

на кухоньке египетского стиля…

Ты доктор и больной, ты добр и строг.

людей простил, они тебя простили

за острый ум, похеренный легко,

в угоду меркантильным интересам,

и щёку подпирая кулаком,

попьёшь чайку, поборешься со стрессом…

И сдашься. Побеждает фараон.

Ты – мумия, но с мумиями рядом,

на кухне обретаешь новый трон,

и радуешься царственным нарядам.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера