Рафаэль Шустерович

Переводы. Уоллес Стивенс. Уроки фортепьяно

РОЖДЕННОЕ  ЗВУКОМ

 

Если поэзия Икса – музыка,

То она навещала его по собственной прихоти,

Недоосознанная, прямо через стену

 

Или потолок, звуками неотсортированными

Или же выбранными в спешке, на волне

Присущей им свободы, и не стоило бы даже знать,

 

Что Икс – всего лишь помеха, человек

Слишком сам по себе, и что бывают слова,

Которым лучше без автора, без поэта,

 

А то и с отдельным автором, другим поэтом,

Неким нашим приращением, мудрым

Превыше всякой мудрости, искусственным

                                                      существом

 

На должном удалении, сторонним комментатором,

Вместилищем звука, к которому никто

                                                  не приближается

Слишком подчеркнуто. У него мы приобретаем.

 

Скажите Иксу, что речь не есть отчищенная от грязи

Тишина. Она – тишина, запачканная еще сильнее.

Для уха она больше, чем подражание.

 

Ему недостает этой извечной сложности.

Его стихи – не с другой стороны жизни.

Они не из тех, что делают видимое немного менее

 

Видимым или, отзвучивая, подпитывают сознание

Странными гудками, которые сами подпитываются

Причудливыми особенностями звука.

Не так мы выражаем себя в стихах.

Мы высказываемся фонемами, растущими

Из-под ног, возвышаемся невысказанностью

                                                      нашей речи.

 


ANGLAIS  MORT  á  FLORENCE


(СМЕРТЬ  АНГЛИЧАНИНА 


ВО  ФЛОРЕНЦИИ)

 

Всё скареднее за весной весна,

И музыка – скупее. Брамс, когда-то

Пособник тайный, избегает встречи.

 

Дух, разуверившись в рутине счастья,

Уверен в разуверенности, где

Былой сподвижник поручил его

 

Воспоминаниям – и не дал утешенья.

Уж год, как он сказал: луна нагая –

Не та, что видел он и ощущал

 

(В неясных схожестях луны и лада,

Когда был юн), нагая и чужая,

Скудней блестит с приглаженных небес,

 

Используя покойничьи румяна.

И он, решась, оформил завещание,

Взывая к Брамсу – подыскать замену

 

Словам. Теперь и музыка, и он –

Частицы величавого порядка;

Но было время: мог стоять и сам.

 

Его подняли – Бог и полицейский;

Но было время: мог стоять и сам.

Он уступил великому единству;

 

Но было время: мог стоять и сам,

Не отличая бытия от счастья,

И вот сгустились краски и поблекли.

 


ГНОМ

 

И вот приходит сентябрь, плетет паутину.

Плетет паутину, в нее придется одеться.

 

Соткалась зима, ее пережить придется –

И зиму, и паутину, и воющий ветер.

 

Пускай ради мыслей о лете, тебе присущих,

Закуклившихся в соломе, младенцем в лохмотьях.

 

Твой разум соткан, твой разум трёпан и стёган

Под этим разбросанным громом,

                                        рассыпанным солнцем.

 

Вот всё, что ты есть, тебя воплощающий гном,

Прядется, прядется, и ждет, чтоб его надели –

Не маска, не одеяние – но существо,

Обрывок вялого лета для зеркала стужи,

 

Сидящий у лампы твоей, цитрон под рукою,

И капельки кофе... Иней сверкнет в щетине.

 


МАЛАЯ  ИЮНЬСКАЯ  КНИГА,  XVII

 

Не рад уже ни вишням и ни сливам,

Не верю в акварельную луну;

Без сердца, не умею быть счастливым,

То в Рай,  то в Ад кромешный загляну.

 

Всё было: юным ласточкам кружиться

У сентября на мертвенном краю,

И пепел Вавилона здесь ложится

Мне на уста, пока еще пою.

 


БЛАНШ  МАККАРТИ

 

В грозное зеркало неба глядись,

Не в это стекло: ему отражать

Только поверхность – изгиб руки,

Наклон плеча, взыскующий глаз.

 

В грозное зеркало неба глядись.

Пригнись к невидимому; склоняйся

К символам нисходящей ночи; взыскуй

Откровений – мерцающих искр!

 

В грозное зеркало неба глядись:

Луна-невидимка ждёт в полынье

Тёмного «я», и крылья звёзд

Рвутся из тайных укрытий ввысь.

 


УРОКИ  ФОРТЕПЬЯНО


В  МУЗЫКАЛЬНОЙ  ШКОЛЕ


ИМЕНИ  СВЯТЫХ  АНГЕЛОВ

 

Придёт ещё время девочкам этим, присевшим

                                                          у длинных

и чёрных своих инструментов, осваивать

                                                  темы любви –

Им всем, помрачневшим с годами, влекомым

                                                   неведомо чем,

подправляя этюды, играемые во исполненье себя,

Присевшим у этих сверкающих форм,

                                        отражающих смутным

стеклом своим роз пестроту или всё,

                                                          что угодно.

Блондиночке Бланш с чуть заметной косинкой

                                                                 в глазах,

в ослепительном зале, под бирюзовым

                                                    каскадом света,

Чьё сердце вдруг забормочет в такт музыке,

                                        обратившейся в голос,

пугающий новизной;

 

И Розе, мечтательнице миткалевой –

                 шёлка ей и венчальных ракушек –

презревшей бессмысленность клавиш;

                                   и маленькой инфанте,

Джоконде – она вновь и вновь расставлять

                               будет розы, роняя листья

на льющуюся поверхность лака;

И самой уверенной, Марии, что носит

                                        дешевые украшения

и вырастет невозмутимой, неутомимой;

Криспине, вострушке, краснеющей легко,

желавшей извлечь невозможное из бесконечных

потертых тетрадей наставников: те на глазах

                                                      постареют,

скудней и скудней возмещая ее волнение; –

Во дни, когда тонущая тональность любви

                   будет жадно тянуться за утешением,

медлительно уходя в разрежённое бытие,

И эти чёрные, длинные инструменты вдруг

                               станут безмерно малы им –

нуждающимся во многом, столь многого ждущим

от музыки.

 


ВНЕБРАЧНОЕ

 

Грозовую музыку смутных времен –

В мире, так и не определившемся

По части своих мировых планов –

Надо бы исполнять на гармонике.

 

Бедное фортепиано

Всхлипывает, когда луна над Ист-Хартфордом

Пробуждает к величественному фортиссимо

Наше ощущение зла,

 

Наше ощущение, что время оказалось

Подобным воде, бегущей по канаве

Вдоль аллеи в никуда,

Без начала – или какого-то понятия о конце.

 

Старуха, что колотит в дверь –

Вовсе не великая судьба.

Это старая сука, старая пьянчуга,

Только что горланившая в темноте.

 

Воспой ей семикратный «амен»,

Белый февральский ветер,

Сквозь сонмы и сонмы голосов

В маленькой церквушке,

 

Под звук гармоники –

Словно заговорили все наши предки,

Le père Бенджамин, la mère Бландена:

Мы забыты вами, а значит – и не жили.

 

 

 


РОЛЬ  ИДЕИ  В  ПОЭЗИИ

 

Вопроси философа, отчего философствует,

Побуждаемый к тому не иначе, как тенью отца,

Не допускающей никого до предела ночи.

 

Не приукрасить песнопение является отец.

Он выкликает другого, патриархи

Истины. И вышагивают вокруг, повелителями

 

Здешних песнопений и проповедей, поважнее бурь

Или туч, что замешкались над морем. Это они –

Время, по прошествии долгого времени.

 

И вот, день воцаряется и густеет вокруг фигуры –

Ярко-синей на своем пьедестале –

                                  словно желающей сказать:

«Я – величие новонайденной ночи.»

 


РАЗМЫШЛЯЯ  О  ВЗАИМООТНОШЕНИЯХ


МЕЖДУ  ЗРИМЫМИ  МЕТАФОРАМИ

 

Лесные голуби поют по всему Перкиомену.

Окунь залег на дно, всё еще помня индейцев.

 

В ухо рыболову, который весь превратился

В ухо, лесные голуби впевают единую песнь.

 

Окунь всё смотрит вперед, против течения, в одном

Направлении, отпрядывая от всплесков

 

Струйных острог. Рыболов превратился весь –

В единственный глаз, которому голубь что тот,

                                                               что этот.

 

Собственно: голубь один, один окунь, один рыбак,

Только гуль переходит в гуль-гуль, гуль-гуль. Как близко

 

Вариации подходят к главной неназванной теме...

Для одинокого уха такое звучит идеально,

 

Заяви об открытии. Для одинокого глаза

Голубь мелькнет на мгновение,

                                    все ж оставаясь голубем.

 

И одинокий рыбак, быть может, единственный,

В чью грудь этот голубь впорхнет – и замолчит.

 


ЗАСТОЛЬНОЕ

 

Положим, умираем – вполне.

Жизнь, стало быть, то,

Что можно любить, можно – не.

 

И вправду, почему я сам

Радуюсь красной листве,

Серо-травяным небесам?

Неужто они одни

Остались – тот, этот цвет?

Не они одни, но – они, –

 

Об этом мои слова.

Радуйся тому, чему рад,

И да краснеет листва.

 

Впрочем, не в этом суть.

Можно любить, можно не:

Ложится по-разному путь.

 


ПЕРВИЧНЫЙ  СМЫСЛ  ВЕЩЕЙ

 

Когда опадают листья, мы возвращаемся

К первичному смыслу вещей. Как будто

Мы добрались до края воображения

И застыли в пассивном осознании.

 

Не выберешь и прилагательного

Для этого первобытного холода,

               для этой беспричинной печали.

Огромное здание съёжилось в маленький домишко.

Ни шляпки не бродит по подобравшимся этажам.

 

Теплица никогда так не нуждалась в покраске.

Дымоходу полвека, он заметно покосился.

Грандиозные усилия пущены на ветер,

                                               один из повторов

В повторяемости людей и насекомых.

 

Но отсутствие воображения надо ещё

Вообразить. Огромный пруд,

Самая сущность его, без отражений – листья,

Тина, вода вроде мутного стекла, выражающая некое

 

Молчание, молчание выглянувшей крысы,

Огромный пруд, замусоренный кувшинками – всё это

Надо вообразить, как неизбежное знание,

Обязательное, как обязывает необходимость.

 


ПОЭМА,  ЗАМЕНИВШАЯ  ГОРУ

 

Вот она, слово в слово,

Поэма, заменившая гору.

 

Он вдыхал ее кислород и тогда,

Когда томик упал на стол лицем во прах.

 

Ему вспоминалось, как он нуждался

В цели, чтобы шагать собственной дорогой,

 

Как перемещал сосны,

Сдвигал скалы, прокладывал тропку среди облаков

 

К единственно верному месту обзора,

Где он ощутил бы себя цельным

                            необъяснимой цельностью –

К тому совершенному утесу, где его несовершенству

Откроется, наконец, вид, к которому они

                                                       пробирались,

 

Где можно лечь и, оглядывая море внизу,

Распознать свою несравненную, уединенную

                                                             обитель.



БОЛЬНОЙ

 

Как будто оркестры чернокожих плывут в небесах

Юга, оркестры тысяч чернокожих,

Терзая губные гармоники по ночам – а сейчас гитары.

 

Здесь же, на Севере, так запоздало, так поздно,

                                                   слышны голоса,

Строй голосов, бессловесных, далеких, глубоких –

Плывущих хоров, долгие линии и повороты

                                                           звучаний.

 

В постели же, в некоей комнате, одинокий, слушатель

Ждет унисона мелодий плывущих оркестров

И уходящих хоралов, ждет его – и представляет

 

Слова зимы, когда те и те соберутся вместе

На потолке дальней комнаты, где он лежит,

Слушатель, прислушиваясь к теням, их наблюдая,

 

Выуживая из себя самого, из всего, что в нем есть,

Речь для негромкой добротной хвалы,

                            добротной, добротной хвалы,

Мирных, блаженных слов, ловко слаженных,

                                               спетых, сказанных.



ЖЕНСКИЕ  ДУШИ  НОЧНЫЕ

 

И вот, став невидимой, я иду без мантильи

В многорогой ночи, её героиней.

Берегут меня совы, их хохлатая свита хранит

 

Расстояние между мной и теми – с пятерицею чувств,

От стоянья к стоянию, и ничто не утрачено –

Сугубо, зрение – но пришла метафизическая слепота,

 

Слепота, при которой увидеть – значит сфальшивить,

Беззаконно вломиться. Привет вам, вне-сёстры,

Боевые подруги древности, ведающие товарки...

 

Или это я, скитаясь, познаю единственным

                                                         чувством –

Не из тех пяти – на этом свидании

Высочайшей любви, в ночи человечьей?


 

 


ПАСЬЯНС  В  ОДИНОЧЕСТВЕ


ПОД  КРОНАМИ  ДУБОВ

 

В забытье карт

Оказываешься среди чистых принципов.

 

Ни карты, ни деревья, ни воздух

Уже не существуют. Это бегство

 

К основам, к медитации.

Наконец-то знаешь, о чём думать, –

 

И думаешь об этом, не отдавая отчёта,

Под деревом, дубом, совершенно свободен.



В  КРАЮ  НОЯБРЯ

 

Тяжко снова услышать северный ветер

И увидеть, как машут верхушки деревьев.

 

Их метание, шумное, мощное – прежде,

Много прежде, чем чувство, прежде, чем речь.

 

Но они говорят. Так бормочут предметы,

Говорят из глубин, где нет ещё знания

 

И ещё не выпестовано откровение.

Словно критик Бога, мироздания и

 

Человечьей природы, сидящий в раздумье

На бесплодном троне в своей пустыне.

 

Всё мощнее, мощнее, всё громче, громче

Машут, машут, машут, машут деревья.

 


первое тепло


А может быть, я прожил жизнь скелета,
Вопрошающего о действительности,
Соплеменника всех костяков мира?
Но здесь, сейчас, мной позабытое тепло становится
Частью большей действительности, частью
Благодарности действительности;
И потому – подъём, как если бы я жил
С тем, что могу и тронуть, и обнять.


К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера