Константин Комаров

Черный ящик любви. Стихотворения

* * *    
Катись, катись, колечко,  
по мякоти колец  
и всё, что бесконечно,  
закончи наконец,  


чтоб я предстал — уравнен —    
как О среди нулей —    
лети, лети, журавлик,  
сквозь стаю журавлей.  


Довольно вшей карябать  
у речи в парике.  
Плыви, плыви, кораблик,  
по твёрдой по реке.  


И, встретившись с латунью  
заплаканных лакун,  
сквозь тишину блатную  
кричи, кричи, крикун!  


И через предфинальный  
слепой фанерный мрак —    
свети, свети, фонарик!  
Молчи, молчи, дурак!  


Скули немой скалою  
под сухонький смешок.  
Боли, боли, былое.  
Стихай, стихай, стишок…  

* * *    

 

         Юрию Казарину


Двухцветной пешеходной зеброю  
прозрачный путь пересекло  
стекло, смесившееся в зеркало,  
забывшее в себе стекло.  


Но, не поверенные алгеброй,  
слова ещё ищи-свищи  
по тем краям, где крылья ангелы  
распахивают, как плащи,  


где звуки, что ещё не розданы,  
скользят утраченным стихом,  
не ярче дыма папиросного  
в свердловском воздухе сухом,  


и неба минного, минорного  
им никогда не миновать,  
ведь всё, что не поименовано,  
им суждено именовать.  


Губам не каждым тайно вверено,  
как масло, растопить число,  
чтоб дерево сквозь слово «дерево»  
обычным чудом проросло,  


чтоб снов серебряные вентили  
вели к изнанке след витой  
и чтоб дышала лунка светлая  
в воде, измученной водой.  

* * *  
День был присыпан и побелен  
и страшен, как Толстой в гробу,  
и я увидел новый берег    
в свою позорную трубу.  


Он восставал за дней туманом  
и расстилался, как кровать,  
но был оптическим обманом,  
как начал я осознавать:  


всего-то я жирок на попе  
в мечтах пиратских нагулял,  
да в оскопленном телескопе  
последний треснул окуляр  


да рядом мой дружбан по дури  
глотает текстов мумиё  
и все выпрашивает бури  
и не дают ему её.  

* * *  
С тех пор, пока не будет больше смерти,  
пугать рассогласованностью фраз  
мне некого: здесь слишком много смелых,  
но смелость вся выходит напоказ.  


И всё идёт достаточно цивильно,  
дрожат кулисы, заняты места,  
но грифель проникает в сердцевину  
обычного тетрадного листа.  


И циферблат с улыбкою акульей  
глядит в глаза уснувшим наяву,  
и между строчек гулкие лакуны  
слова глухие держат на плаву.  


Так сумрачно, так далеко от века,  
так ненавязчив ядовитый пар,  
и быть немного больше имярека —    
последний твой случайный гонорар.  


И больше вроде незачем пластаться,  
и можно тихо лечь ни для кого.  
Но не прощает этого пространство,  
а время не прощает ничего.  

* * *    
Диван ли, кресло ли, софа ли —    
всё проседает и скрипит —    
бежишь, как тигр на сафари,  
но кто-то вечно жмёт repeat.  


И над тобою без движенья  
свисает небо, как скала,  
и сцеживают отраженья  
беременные зеркала.  


Сухие сновидений иксы  
да игреки пустых картин  
из горла высекают искры,  
насквозь трахею прокоптив.  


И ждешь, как под ребро удара,  
небытия из-за угла  
и угораешь от угара  
взрывающегося котла  


своей башки неплодородной —    
насоса зачумлённых сем.  
И с ангелами по дороге  
уматываешь насовсем.  

ОТ СЕБЯ
Холст окоёма холост, как патрон.  
Секи его глазами, он блефует!  
Но мир за ним, оставшись на потом,  
в одну скруглился точку болевую.  


Вдыхаешь носом, выдыхаешь ртом,  
и каждый выдох, словно залп, короткий,  
и пальцы нервно щупают картон  
забитой плотно черепной коробки,  


найти пытаясь тайный узелок,  
где встретились духовное с телесным,  
и разорвать его, и всем назло  
стать, наконец, себе неинтересным.  


Так честь тебе, двойник мой, и хвала,  
хвала тебе — икаю я и каюсь.  
Я зарекался видеть зеркала,  
они — ни от чего не зарекались.  


«Я у тебя тебя не отниму» —  
ты обещал среди своих угодий.  
И отнял вот. На зависть одному,  
на радость всем и на беду — другому.  


О, мой двойник, далёкий, как Тибет,  
вниз падающий мордой, словно бутер,  
я от себя ушёл, но не к тебе,  
и больше отсебятины не будет.  


А будет только взгляд через окно  
на закрома пустеющие снега,  
и крови крошево ещё шумит, а кро-  
ме, что нам нужно для побега?  

* * *  
Я прошёл по касательной  
замозоленных строк,  
мой полёт показательно  
безыскусен и строг.  


Со штурвалом не фомкался,  
не летел сквозь метель,  
не выкидывал фокусов  
я и мёртвых петель.  


Но под злобное лязганье  
незаконных зевот  
я разбился об ясный и  
неживой небосвод.  


И остался не на день, и  
не на два, не на три,  
а навечно — ненайденным  
чёрный ящик любви.  

* * *    
Пока словечки тощие  
у времени в почёте,  
мой карандаш подточенный  
ему неподотчётен.  


И есть причина веская,  
как воздух в тесной колбе,  
что рвётся ткань словесная  
от скорости и скорби.  


Но слизью всё пропитано  
и даже летом скользко  
мне в переулках Питера  
и двориках московских.  


И я уже не пробую  
похмельные восстанья —    
не столь хорош для Ёбурга,  
сколь плох для мирозданья  


с его ноздрями-соплами,  
с глазами пропитыми  
и с речью обособленной  
больными запятыми.  


Но если воды ночи твердь,  
подобную болиду,  
несут, то в одиночестве  
мне сдохнуть не в обиду.  

* * *  
Коловращение колдобин  
в затылке гладкого пути,  
на коем каждый шаг подобен  
паденью птицы во плоти  


в край непочатый, в гулкий прочерк,  
где, средь зевот ища завет,  
перепечатан, перепончат,  
бог расплетает тьму и свет,  


а ангел-писарь, вдрызг упившись,  
перо макая мимо строк,  
вещает: «всяк сюда ступивший  
пребудь навеки одинок».  


А мы еще не наиграли  
на это, карандашик мой,  
мне только звезды на экране  
небесном говорят — домой!  


И я ступаю, спотыкаясь,  
по крайне вымерзшей весне  
и залегаю спать, икая,  
и ангел радуется мне.

К списку номеров журнала «ГВИДЕОН» | К содержанию номера