Александр Кобринский

Опухоль. Рассказ-повесть. Окончание

На следующий день Валя уговорила профессора, который делал мне операцию, прийти посмотреть меня. Глянув на красно-розовый бутон опухоли, потрогав его пальцами, он сказал:

– Пролабирует снаружи. Повышенное внутричерепное давление исключено! О причинах исчезновения глотательного рефлекса вы должны догадаться сами. Говорю с вами, как со студенткой, прослушавшей курс лекций по нейрохирургии. Кормите маму только жидкой пищей, подложив ей что-нибудь под спину, чтобы придать сидячее положение. При этом ложечку вдвигайте подальше в горло, чтобы бульон стекал в желудок самотеком.

– Значит, будем оформляться? Долго же вы раздумывали. Флиртовали?

– А что это значит? – спросила я, притворяясь наивной,

– Если вы не знаете, я вам не завидую, – сказал он игриво, – тогда вы холодная женщина.

– Холодность предостерегает от глупостей, – отпарировала я сходу.

– От не делающих глупостей умного не дождешься. Вы, наверное, как та вдова из чеховского «Медведя», обрекаете себя на одиночество, – сказал он, засмеявшись, и когда я совсем было начала выходить из себя, пробасил, что все это шутки и что он со всеми так обходится.

– Давайте говорить о деле, – попросила я умоляюще.

На это он протянул анкету:

– Заполните и принесете, приложив заявление, автобиографию и справку с места жительства,

Мастерская размещалась в здании бывшей синагоги. Окинув взглядом эту желтую обшарпанную развалину, я подошла к подъезду и решительно открыла дверь. Увидела две лестницы – слева и справа.

Куда идти? Повернула налево, взобралась на самый верх. Никого! Сошла вниз и поднялась по второй лестнице. Тишина. Мертво. Прошла по узкому коридору. Открыла дверь и увидела тесное, грязное и холодное помещение, в котором ютились художники.

Не успеешь приехать на работу, начинает темнеть.

В три часа работать уже невозможно, густые тучи заволакивают небо; туман висит, образуя капли воды, которые незаметно оседают на землю. Бондаренко находит, что у меня в рисунке много ошибок. Говорит, что гениальных художниц не бывает, потому что женщины не умеют мыслить.

Воскресенье. Побывала на базаре. Зашла в универмаг. Стала в очередь за мясом. На подходе вытолкали и не признали. Ушла и всю дорогу плакала. Поднялась на университетскую горку. Остановилась возле ограды, все еще продолжая плакать. Но скоро слезы высушил яркий солнечный день. Вокруг блестело от снега. Внизу копошились люди, мчались машины, ползли троллейбусы, делая панорамное однообразие архитектуры похожим на огромный муравейник. И над всем этим зелеными куполами и золочеными крестами возвышался собор.

Портрет свежестью цвета обратил на себя внимание комиссии. Меня похвалили. Работу приняли. Я была на седьмом небе от счастья. На следующий день я обратилась к начальнику цеха Израилю Давидовичу с просьбой дать мне второй холст.

– С холстами трудно.

– Тогда я подожду, – ответила я, не желая быть навязчивой.

– Нет, нет. Мы сейчас что-нибудь придумаем. Вы должны быть окрылены энтузиазмом после такой похвалы и с удвоенной энергией приняться за работу. К тому же и Новый год будет казаться новым, если заработаете еще пару сотен.

Учетчица сказала, чтобы я немедленно ехала в худфонд на собрание живописного цеха, В президиуме сидели: зампредседателя, начальник цеха и профорг. Присутствующие обратили внимание на мой головной убор. Я очень любила носить мужскую шляпу. Даже немец Келлерт удивленно поднял брови и улыбнулся. Бросилось в глаза то, что многие пришли навеселе. Особенно выделялся своим красным лицом и синим носом Бондарчук. Образовалось два вражеских лагеря: члены Совета, с одной стороны, и художники-производственники с другой. Совет утверждал, что портреты не принимаются потому, что мы стали хуже работать, а мы – что при оценке качества нашей продукции никаких эталонов быть не может и что понятие «хуже-лучше» в нашем деле носит субъективный характер.

Выступил Бондарчук. Речь свою закончил тем, что Совет хочет съесть его, выжить. «Не выйдет!» – закричал он и начал рассказывать свою партизанскую биографию. Мне все это надоело, и я вышла в коридор.

Вскоре ко мне присоединился Келлерт. Я выразила неудовольствие своей работой в цеху. Сетовала на жизнь, не приносящую художнику вдохновения. Уже и собрание кончилось, а мы все стояли и разговаривали. Ехала домой одна. Настроение грустное.

Субботу и воскресенье гостила у родителей. Прощаюсь. До свидания, мои хорошие, милые, до свидания. Я плачу? Да, конечно, но что поделаешь! Автобус привез меня на железнодорожную станцию, набитую бродягами и всяким сбродом. Пьяные женщины, кричащий ребенок. Блюстители порядка. Отвратительная ухмылка дежурного. Хриплая ругань темного и серенького люда. Электричка. Сажусь. Здесь картина такая же.

Среди немногих коллег-художников, привлекавших мое внимание, я всегда выделяла Келлерта. Я часто наблюдала, как он, опираясь локтями о столик, о чем-то думал. Порою мне казалось, что его задумчивый, печальный взгляд сосредотачивается на мне. Его изумительные глаза проникали в меня, но о чем говорили они, осталось для меня тайной. Как-то я несла подрамник.

– Хотя бы помогли мне, – сказала я, обращаясь полушутя-полусерьезно.

– Не могу, – сказал он, останавливаясь и тяжело дыша.

– Вы заболели? – спросила.

– Сердце пошаливает, но думаю… – он страдальчески улыбнулся и добавил, пройдет!

В прошлогоднюю весну я заболела ангиной. Не появлялась на работе больше недели. Навестил меня Израиль Давидович.

От него я узнала ужасное – Келлерта уже нет. Боже, как жаль, когда умирают хорошие люди…

Приподнялась на локтях и повернулась на бок, чтобы видеть натюрморт, который висел на стене.

Подсолнухи. Подсолнухи в вазе. Букет подсолнухов. Самое уязвимое место в нашем деле – колорит. Многие не знают, что это такое. Свет представляется как добавление белил в краску, а тень – добавление сажи. А ведь у настоящего колориста секрет звучания живописи заключается в полноте цвета в тени, в полутонах и, наконец, в свету. Не белила дают свет и не сажа тень, а точно найденное соотношение тонов, какие есть в природе. Думая обо всем этом, я сползла с дивана на пол и на коленях добралась до шифоньера, где находились, уложенные в стопку, написанные мной этюды. Мне захотелось пересмотреть их. За этим занятием и застала меня дочь.

– Мама, что ты делаешь?! – произнесла она трагическим голосом, – тебе нужен полный покой.

– У-у-у! – махнула я рукой, показывая на дверь, требуя жестом не мешать, но Валя взяла меня подмышки, подняла как пушинку и уложила в постель. Вернулась, держа в руках шприц.

– Я провожу вас, – сказал он и, не спрашивая моего разрешения, пошел рядом. В пути что-то говорил, но я не вникала в смысл, слушала мягкое рокотанье его могучего баса.

– А дома кто-нибудь есть?

– Никого!

– Ну, это хорошо!

В темном коридоре я взяла его за руку, и мы осторожно пробрались к моей двери. Зайдя в комнату, он снял пальто, фуражку и сел возле комода, подальше от окна. «Хитрая лиса», – подумала я о нем и подошла.

– Я почти ненавидела вас.

– Ты мне нравишься, – сказал он и, посадив меня на колени, попытался поцеловать. Я стиснула зубы, но он был настойчив. Я почувствовала мужчину. Мне захотелось большего. Я разрешила целовать себя в открытый рот. Наши языки переплелись. Я чуть не потеряла рассудок. 

– Эля, дай грудочку поцеловать, – я сопротивлялась, но он обхватил мой бюст так, что в свободной его руке оказалось то, чего он домогался. Я вцепилась в его волосатую кисть, но не могла сдвинуть. 

– Пусти, не надо бояться. Я ничего тебе не сделаю. Убери руку. Я не буду трогать.

Я убрала руку, и тогда его страсть достигла апогея. 

– Если бы ты знала, как мне сейчас хорошо. Тепло. Как тепло! Не бойся, милая, я ничего тебе не сделаю, посиди так!

Во рту у меня пересохло.

Он не давал мне ни о чем говорить. Я сказала, что буду бить его. Он встал и надел пальто, но мне почему-то стало страшно, что он уйдет, и я задержала его. Он снова разделся и снова стал с бешеной страстью целовать мою грудь. 

– Ты любишь меня? – спросил он.

Я была без сил. Руки мои безжизненно свисали. В глазах потемнело. Он почувствовал мое состояние. 

– Я отнесу тебя в постель. Ты должна лечь.

– Хорошим это не кончится, – сказала я, и снова долго и неустанно он целовал меня, гладил ноги выше колен. Прикоснулся! Вдруг то ли пожалел, то ли сам устал.

– Проводи меня. На свежем воздухе тебе станет легче.

Утром вышла на работу. Мне казалось, что о моей вчерашней истории с председателем знают все. Как держать себя с товарищами? Не могу смотреть им в глаза. И в то же время, наряду со скованностью, какая-то легкость во всем, нежность. Кошачья нежность! Такое я всегда в себе презирала и не давала ему развиться до такой степени, чтобы оно могло меня захватить. Я стояла у мольберта и, машинально копируя, думала о нём. Попросили к телефону.

– Иван Михайлович, – сказал он, назвав себя. – Что у вас нового, как самочувствие?

– Благодарю, я здорова.

– Ну, это самое главное. Хочу видеть вас, – сказал он и, сделав многозначительную паузу, добавил, – у вас дома.

– Нет! – сказала я и положила трубку,

И вот я дома. Отчаянию моему нет предела. Жалко мне стало себя. Ужасно жалко. Сбросив одежду, я бросилась в постель и, зарывшись головой в подушку, зарыдала.

Часа два выла, не умолкая.

Пила валидол. Не помогало.

Хотела одного – скорее забыться. Но как это сделать? Я повторяла этот вопрос до тех пор, пока не уснула.

Слышу диалог:

– Как мама?

– Сносно,

– Ты кормила ее?

– Да.

– Чем?

– Куриным бульоном.

Как бы я к нему ни относилась, но и с ним у меня случались счастливые минуты. На третьем году нашей совместной жизни его призвали в армию. Служил он под Брестом. Я ездила к нему. Снимала квартиру. Он вел себя безукоризненно. Я чувствовала в нем не супруга, а пылкого любовника. В те дни я написала свою лучшую работу. Мне удалось изобразить праздничное единство несовместимых предметов. Композиция натюрморта – книга, чайник и кобура пистолета. Фон: деревья в цвету, открытое окно и занавеска – живое дыхание весны.

В нашу «синагогу» приняли нового художника – глухого мальчишку. Чувствую, что он – очередная жертва моих увлечений. Прошло две недели. Конец рабочего дня. Пересекла базар, Домой решила идти пешком.

Он вырос передо мной словно из-под земли. Схватил за руку, пытаясь остановить.

Я замерла.

Он отпустил, и я тут же помчалась от него вприпрыжку, вызвав удивление на его лице. Он догнал меня.

Я написала пальцем в воздухе, что верю в Бога, что реальный мир гадок, что я одинока, что любви не существует. Она – наша фантазия.

Он сказал, что все понял, что когда привыкнет ко мне, будет читать по моим губам. Договорились встретиться вечером.

Я думала, что мое прошлое приснилось мне, но я не спала. Я поняла это, потому что услышала бой курантов: 1, 2, 3, 4, 5, 6… Грянул гимн, возвещающий начало нового дня, в мои уши ворвался дикторский текст, но очень скоро я адаптировалась, настроилась на прежнюю волну – на дорогие моему сердцу воспоминания. Улица была узкой, уютной, с домами старинной архитектуры.

В начале улицы, по правой нечетной стороне стояло четырехэтажное здание, украшенное кариатидами. В нем находился райком комсомола. В конце квартала на одном из домов висела мраморная скрижаль: «Здесь с 1929 по 1941 год жил и работал выдающийся художник-баталист, академик Самокиш Николай Семенович». Дом, в котором жила я, был примечателен тем, что при великолепной готической внешности внутри напоминал общежитие. От трех до шести соседей на каждую кухню, Я снимала квартиру на втором этаже. Вид из моего окна был мрачный – слепая стена противоположного дома.

Целует мои руки, каждый палец в отдельности. Он такой цепкий и сильный, что волей-неволей приходится сливаться с ним, от чего меня начинает лихорадить.

Но в эти мгновения он отпускает меня. Вечереет. По кронам возбужденно скользит красный закат, и я подумала: разве это унижение, когда отдаешь все, что можешь отдать; я упаду на колени перед тем, кого люблю, – буду целовать обувь его; любые мои поступки, вызванные любовью, священны, и осмеивать их грешно.

И тут я опустилась перед ним на колени и поцеловала ботинок.

– Эля, что ты делаешь?! – воскликнул он и, схватив меня за плечи, поднял, встряхивая, как бы приводя в чувство. Я не помнила себя.

Я решила пить чашу любовного исступления, не отрываясь, до опустошительного конца. И вдруг он заплакал. Передо мной стоял не мужчина и даже не юноша… Ребенок, губы которого дрожали. Он захлебывался от слез. Припав к дереву, он вытащил носовой платок и закрыл лицо. Все его тело сотрясалось от рыданий. Я обхватила его шею руками, повернула его голову к себе, целуя в мокрые соленые губы. Понемногу он успокоился, но все еще продолжал всхлипывать, отвечая робкими извиняющимися поцелуями. Зажглись светильники, Я взяла его за руку и потянула за собой туда…

В темную глубину парка.

Моя дочь вернула меня в реальное. Приподняла и опустила на гладильную доску, оперев один конец в спинку диван-кровати. Теперь я не захлебнусь, потому что переведена в полувертикальное положение. Отвратительный теплый куриный бульон стекает по пищеводу самотеком. Я не хочу есть, но обижать моего повара не намерена. Рот открываю добровольно. По зубам постукивает металлическая ложка…

Считаю движения поднимающейся и опускающейся руки. Пятьдесят. Тарелка опустела. Процедура кормления окончена. Моя голова вновь лежит на подушке. Гладильная доска убирается за шифоньер. Лицо у дочки довольное. Сейчас побежит на свидание к своему Джафару. Уходит. Я остаюсь одна.

Когда он появился, я объяснила ему, что на втором месяце…

– Немедленно принять. Измерьте температуру, – приказал он дежурной.

Меня завели в ванную комнату, предложили больничную сорочку и халат. Когда брили, я закрывала ладонями лицо и этим вызвала смех санитарок.

Привели в палату. Легла на свободную койку. Повернулась к соседке. Чувствуя приближение рокового часа, попросила рассказать, какие муки предстоит мне перетерпеть, больно ли, долго ли, не умру ли я, так как это моя первая беременность.

Она успокоила меня и сказала, что через два дня выпишут. Вышла походить по коридору.

Из чистого любопытства заглянула в операционную.

– Заходите, – услышала мужской голос.

Зашла – увидела кресло в боевой готовности и врача.

Он стоял возле умывальника и тщательно мыл руки. Вытер и, обращаясь ко мне, предложил снять халат и сесть в кресло.

– Зачем? – спросила я, находясь во взвинченном состоянии.

– Как зачем? – переспросил он, ошарашенный моим вопросом. – Вы, милочка, раздевайтесь. Мне ведь некогда.

– Отвернитесь! – потребовала я.

Препираясь с толстенной медсестрой, заняла чертово место и дала подготовить себя к этому аду. Ни разу в жизни мне не приходилось испытывать такой жуткой и гнусной боли. Я вцепилась в кресло. Пальцы на руках одеревенели. Я думала, что их парализовало. 

– Долго ли еще? – кричала я, умоляя прекратить эту пытку.

– Еще целую жизнь, душечка, – сказал он и вдруг, – готово!

Словно электрическим током пронзило меня это слово. Пошатываясь, возвращаюсь в палату. Боли не чувствую. Если она и есть, то пустячная по сравнению с той. Мимоходом глянула в зеркало. Лицо – зеленое. Ложусь. Бездумно смотрю в окно на снег, который спокойно кружится в воздухе.

Мне уже хорошо.

Совсем хорошо.


К списку номеров журнала «Литературный Иерусалим» | К содержанию номера