Евгений Евтушенко

Дважды впервые. Стихотворения

ДВАЖДЫ ВПЕРВЫЕ

 

Как бы мне – опять впервые,

но не где-нибудь – в России

снова встретиться с тобой,

чтоб рука в предчувстве вспышки

робко вздрогнула на книжке

тонкой жилкой голубой.

 

То невидимое пламя

не погасло ль между нами –

и не греет, и не жжёт.

В нём теперь немного толку,

ибо, тлея втихомолку,

лишь теплинку бережёт.

 

Милая, ты так устала.

Ты женой прекрасной стала –

просто я боюсь, что мы

ну не то, что разлюбили –

перестали быть, кем были.

Ты пойми и обними.

 

Есть всегда несчастье в счастье,

и оно не в нашей власти,

нашей молодости страсти

невозможно повторить.

Но пока что мы живые,

можно дважды жить впервые

и друг другу и России

вновь друг друга подарить.

 

ДЕВЯНОСТО ДЕВЯТЬ

ХУЛА-ХУПОВ

 

             Памяти Чабуа Амирэджеби 

 

Это ж надо – выпало мне в небе

ухватить счастливую звезду,

будто с Чабуа Амирэджеби –

с лагерной легендою – иду.

 

Мало ль было, что ли, чудных ночек,

я их не забуду никогда,

только тянет вновь на огонёчек –

может, он и есть моя звезда.

 

Запахи магнолий так магнитны –

что-то листья шепчут в полумгле, –

может быть, самой земли молитвы,

чтобы счастье было на земле.

 

Дразнят ресторанчиками Гагры,

где нас ждёт любое что-нибудь –

то ли, может, нас возьмут за жабры,

то ли мы – красавицу за грудь.

 

И плакат с артисткой голопупой,

но не голой в целом, нас привлёк.

«Девяносто девять хула-хупов!» –

Это же ведь райский уголок!

 

Мы уселись, будто бы в Париже,

и от сцены всласть недалеко

в экс-именье княжеском, «в Гагрипше» –

видите: рифмуется легко!

 

И когда Она вальяжно вышла

только с хула-хупами двумя,

стало до дыхания всё слышно

в зале, усмирённо не шумя.

 

И была она чуть-чуть большая,

с выгибом дразнящим позади,

нехотя как будто обольщая

родинкой, где вырез на груди.

Было наливное тело спело,

и живот вибрировал, и грудь.

Бабочка, присев, едва успела

из-под хула-хупа ускользнуть.

 

Ну а хула-хупы прибавлялись,

змеями плясали на ногах,

с бёдрами и шеей забавлялись,

не могли насытиться никак.

 

А глаза страдальческими были

от такого тяжкого труда,

но казалось мне – меня любили

и, быть может, даже навсегда.

 

И соединились наши души 

её взглядом: ты смотри, смотри...

«Девяносто шесть! – сказал ведущий. –

Добавляю ей последних три!»

 

И сказались нервы и усталость,

и в глазах был горестный укор.

Еле устояла.

Зашаталась.

Рёв раздался: «Мировой рекорд!»

 

Подошла ко мне, как бы по краю

собственной судьбы,

спросив: «Как быть?

Я всегда глазами выбираю

в тот момент,

кого могу любить.

И не нахожу.

А ты мне, мальчик,

кажешься таким…»

Но в этот миг

кожи крокодильей чемоданчик

лёг на стол, и кто-то напрямик,

за моей спиной, как невидимка,

так сказал: «А ну-ка, поглядим-ка.

Женщина, я вам хочу помочь.

Мне от вас нужна одна лишь ночь».

Щёлкнул чемоданчика замок.

Я смотреть, что было в нём, не мог.

 

Женские слова были просты:

«Я – мать-одиночка. Ты прости».

 

Чабуа похлопал по плечу:

«Утешать тебя я не хочу.

Но запомнил я ещё с тюрьмы:

«Не были мы, кореш, матерьми».

 

Вздрогнули на всей земле халупы

и дворцы. Всё как рукой сняло.

Девяносто девять хула-хупов

осыпались медленно с Неё.

 

ПРОВЕРКА ПОТОПОМ

 

                  Валерию Якову

 

История наша – сплошное кочевье

на шаре земном – ненадёжном ковчеге.

И мы устоим ли назло мизантропам

в проверку потопом, в проверку потопом?

В потоп отвратительно мародёрство,

начальственной деятельности притворство,

А кто не впадает порою в отчаянье

во льду равнодушья, без веры в оттаянье?

Мы часто друг к другу завистливы, злобны,

так дохристианны, так междоусобны

и тонущих рядом спасать не способны.

За чей-то успех мы готовы загрызть, и

мы в бедности тонем, в богатстве, в корысти.

Позорная мания чуть ли не в каждом

придумывать снова врагов из сограждан.

Живём, будто каждый врагами притиснут,

и нам не поможет ни тыщепартийность,

ни стадность попсовых притопов-прихлопов–

лишь те, кто избавит нас всех от потопов.

Вот что помогло нам, когда на Кубани

потоп зарычал и попёр по-кабаньи,

ломая все двери и люльки калеча,

разбив тишину, как с цветочками глечик.

И плыли иконы сквозь грязь и окурки,

плыл рядом Христос в эмчеэсовской куртке,

родной, как в солдатской былой гимнастёрке,

держа двух мальцов-близнецов на загорбке.

Неужто нужны все потопы, несчастья,

чтоб вспомнили мы, что такое участье?

И вдруг фронтовая забытая сила

воскресла во многих и нас воскресила.

Цветы зацвели по заросшим окопам

в проверку потопом, в проверку потопом.

И только когда и в потопе не дрогнем,

мы право имеем назваться народом.

 

ШЕСТИДЕСЯТНИК

 

                                   Л. Жуховицкому

 

Как выжил я в двадцатом диком веке?!

В бесчеловечьи вышел в человеки,

ушёл из-под назойливой опеки

сначала только партии одной,

а после от соблазнов прочих партий,

не уступая драгоценных пядей,

свободы, как земли своей родной.

 

Я был и есть и буду я свободен.

Весь шар земной мне родина всех родин,

и если он шепнёт – присядь, приляг,

избегнув клятв пустых «лжепатриотства»,

пускай лишь сердцем об землю потрётся,

и это будет выше всех присяг.

 

В двадцатом веке я не ждал напрасно,

что будет в двадцать первом всё прекрасно –

двадцать второго всем накладно ждать…

когда шестидесятников плеяда,

и та порой друг в друга так плевала,

что нам пришлось все бастионы сдать.

 

Мы думали, что антисталинисты

все на подбор душою чисты-чисты

и только сталинисты все нечисты,

хотя на шеях и у них кресты.

Но можно называться демократом

и быть таким бесстыдно вороватым,

что Бог брезгливо смотрит с высоты.

 

Немного надо вам сейчас отваги,

чтоб в телике съязвить мне свысока,

что был я, правда, против танков в Праге,

но ведь потом не вывели войска.

 

О, наши доморощенные будды!

Со мною говорите вы, как будто

вы написали «Бабий Яр» – не я,.

и это вы,

не я,

слёз не лия,

на почту, что была, на счастье, близко,

вбежали и не испугались риска,

вас пропустить к окошечку моля,

особо важной телеграммы для –

из Коктебеля прямо до Кремля,

и выпала из пухлых губ ириска –

так вздрогнула тогда телеграфистка,

спросив за телеграмму три рубля, –

забыв про мелочь, так дрожало личико,

и полетела птичка-невеличка,

из рук твоих, моя сестра-сестричка,

вторжение трусливое клеймя.

 

А в этот день по Праге так могутно

Шли танки. Им там было неуютно.

Не вывели их… Чья вина? Моя!

Ну а потом в Москву летел я к Гале,

и на костре мы самиздат сжигали

и ожидали всё-таки ареста,

но, может, в тюрьмах не нашлось мне места,

И долго-долго танки без идиллий

не выводили и не выводили...

К сомнениям фрондеристой Москвы

не арестован был поэт, увы!

И низко посчитал наш высший свет –

живучий подозрительно поэт.

Но самая страдальческая участь

средь мертвечины,

может быть, живучесть.

 

Такой высокомерности породу

я знаю – это ныне наша знать…

Не лезьте проповедовать свободу,

Когда вы – за свободу оскорблять.

 

Пока в деревне бабушек лампады

от их ночных молитв дрожат в углу,

работают вовсю уже лопаты,

чтоб схоронить всё, что перечит злу.

 

Зло и во власти, служащей лишь власти,

но и в безвластьи хаоса толпы,

и в умных подлецах, и в глупом счастьи,

когда гордятся тем, что так тупы.

 

Зло не в идеалистах, так ершистых,

а в тех, кто рвутся вверх, нам всем грозя,

и чуточку похожи на фашистов,

а это нам ни чуточки нельзя.

 

И я, шестидесятников наследник,

кто с детства помнит слово Магадан,

из могикан, но только не последних, –

наивных, но бессмертных могикан.

 

Мы сами – двадцать первый век. Мы сами

в ответе перед ним и небесами.

Так что же мы у собственных ворот,

порой в трясине, а порой разини,

чего-то ожидаем от России,

когда она от нас так много ждёт?

К списку номеров журнала «ДЕНЬ ПОЭЗИИ» | К содержанию номера