Рафаэль Левчин

Метареалисты и другие

I

– ...Могу рассказать, как я охотился в Африке на львов с Хемингуэем, а Эренбург подарил мне русский самовар. Могу рассказать, как я встретил в трамвае Павла Зурзмансора и что он мне сказал...
– Вы в самом деле знаете Павла Зурзмансора?
– Нет, – ответил Виктор. – Я пошутил.
А.Стругацкий, Б.Стругацкий, "Гадкие лебеди"


     Одно из придуманных Парщиковым созданий носило имя "павлик", и мы часто употребляли его как синоним слова "дебил". Другое: "колощатка" – гигантский кролик с колёсами вместо передних ног, обитающий в Австралии...

     Мы познакомились с Алёшей в 1973 году. У него в комнате над кроватью висел выдранный (натурально, именно выдранный, а не вырезанный) из газеты портрет молодого Вознесенского. Когда я спросил его, знает ли он такого поэта  –  Мирослава Валека (его я в то время как раз начал переводить), Алёша обиженно ответил: "Откуда? Как ты думаешь, сколько мне лет?!".
Ему было около девятнадцати, а мне – двадцать семь...

     В таком духе можно продолжать довольно долго – например, как мы вчетвером  (я, моя жена, Алёша и его щенок-дог Прошка) однажды пили вино и заедали солёным огурцом, откусывая от него по очереди, в которой щенок был третьим. Вино хранилось в канистре для непищевых продуктов, и мы все слегка отравились.
Прошка, нельзя не отметить, был очаровательный пёс  –  величиной с небольшую пантеру, с хвостом, как стальная пружина, с торчащими ушами, которые догам почему-то полагается подрезать и которые Парщиков подрезал ему как-то не так. Впоследствии, когда Алёша перебрался в Москву, Прошка попал к другому хозяину, переименовавшему его в Поля.

"Звала Полиною Прасковью..."

     Я сижу ("...в своём саду, горит светильник...") за компьютером и набираю этот текст. Набираю, а не пишу. При нашей последней встрече с Парщиковым, лет двенадцать тому назад залетевшим в Чикаго (где я обитаю с 91 года), он спросил, какой у меня компьютер, и прыснул на мой ответ, что, мол, пишу по старинке от руки... Кажется, и тут выходит не по-моему. Вставленный в тот же компьютер диск выдаёт крики дельфинов – надо полагать, брачного периода...

     Не проще ли, однако, взять то, что уже есть  –  мою же статью "Карлос Кастанеда как зеркало такого себе андеграунда" , и от неё отталкиваться? Там и эпиграфы покруче, вот хотя бы этот, из Брюсова: "…И лучший друг пришёл к кровати,// И бормоча слова проклятий,// Меня ударил по лицу...".
Хотя мне сейчас – статья написана как-никак в 94-м! – кажется более подходящим такой эпиграф:

     «Поэты Иван и Илья пьют водку.
Иван говорит:  –  Пушкин действительно великий русский поэт.
–  Действительно, –  говорит Илья, –  великий поэт.
Но тут кончилась водка."

Любопытно, речь о Жданове и Кутике, или случайное совпадение имён?

Итак, цитирую свою статью:
"О существовании Кастанеды пишущий эти строки впервые узнал от киевского поэта Игоря Винова, впоследствии идейно сблизившегося с организацией "Память" и схлопотавшего за это отнюдь не символический пинок в зад от московского поэта Александра Ерёменко, если, конечно, не преувеличивает рассказавший всё это шведский  поэт Илья Кутик. Впрочем, когда пишущий эти строки припоминает ну очень православного Винова последних лет, то склоняется к мысли, что поэт Кутик скорее приуменьшает.
В стихах того же Винова впервые встретил пишущий (в дальнейшем для краткости п.) и слово "андеграунд" (именно в таком написании, коего и поныне придерживается), но спросить о его значении тогда постеснялся. Винов был уже очень продвинутым, уже и Ницше читал, а п. ещё нет. Впрочем, не столь уж много времени спустя п. стал осознавать и себя частью оного андеграунда и тем хвастать, как дурень – молодой женой,..".

     Ещё один анекдот. Однажды мы с Виновым и его однокурсницей (для меня это был, кажется, третий курс Литинститута, для него, значит, второй) ехали в подмосковной электричке. Девица положила ноги на противоположную скамью. Сидевшая в том же вагоне поддатая компания сделала ей замечание. Слово за слово, и они кинулись нас бить. У Винова были спадавшие из-под шляпы волосы до плеч. Ему бросили: "Ну, ты, поп, отойди!" – и Винов скромно отошёл, оставив меня с толпой один на один. Я – тоже, что и сказать, ума палата – упёрся ладонью в физиономию ближайшего ко мне нападающего и как-то, абсолютно того не желая, ухитрился расцарапать его ногтями до крови. Как – поныне понять не могу. Допустим, у меня были нестриженые ногти, но не до такой же степени! Так или иначе, увидев кровь, нападающие мгновенно превратились в жертв нападения и завизжали: "Он ему глаза выцарапал! Милиция!! Милиция!!!". Тут же, как чёртик из табакерки, появился молодой милиционер, но, к счастью, он сразу увидел, что они пьяны, а мы трезвые, и посоветовал разойтись подобру-поздорову...

      "...но это было позже, а тогда Винов, вручая п. пачку машинописных листков (умереть и не встать, сколько всего поколение п. читало в самиздате! первым, что припоминается, была "Оза" – и кто сегодня на трезвую голову поверит, что когда-то Вознесенского читали в самиздате?!) с завлекательным названием "Сказки о силе", строго предупредил:
– К этой книге надо отнестись всерьёз. Не просто как к литературе.
П.отнёсся – и продолжает относиться – очень всерьёз, тем не менее именно как к литературе. Как к литературе, относится п. также к Библии, Дхаммападе, Ригведе, Эдде и так далее. Сакральность не отменяет и не заменяет литературных достоинств .

     Возвращаясь к "Сказкам" – уже после того, как п. их прочёл, выяснил, что это, условно говоря, том четвёртый, нашёл постоянный источник Кастанеды и стал его усиленно пропагандировать среди друзей, знакомых и недругов, которых уже тогда было немало... –  в совпечати появилось первое упоминание:  в журнале "ВопЛи"  среди прочих родимых пятен буржуазной культуры были названы "психоделические романы Карлоса Кастанеды". Любопытно, что первый, ещё рукописный, сборничек поэта Парщикова, подаренный им некогда п., ныне утраченный и практически предвосхищавший всё, что есть интересного у концептуалистов, назывался "Психоделики" .

     Итак, параллельно с погружением в мир Кастанеды, пересекающийся с мирами "Центра циклона", "Похождений вынужденного мессии"  и т.п., падавшими, в свою очередь, на почву, взрыхленную Судзуки (кажется, "Железная флейта" была раньше всех), происходило всё большее отождествление себя с миром андеграунда. В данном контексте это означает – альтернатива официозу, что опять-таки понималось более чем широко. Кастанеда мощно овладевал умами и давал причудливые результаты, на которые сам едва ли рассчитывал. Возможно, будущие исследователи ещё определят степень влияния Кастанеды в том, как и когда поколение п. стало "выключаться" из мира, в который оно было "включено", и уходить в дворники, истопники, сторожа, монтировщики декораций, натурщики... С точки зрения п. Кастанеда был для его поколения тем же, чем для пресловутых шестидесятников – Хемингуэй: учителем мужества, иронии и самоуглубления. В значительной мере благодаря Кастанеде  поколение п. смогло понять издевающихся над Хемингуэем Воннегута и Дыгата.
Переходя от всего поколения к сравнительно небольшому сообществу, а именно к группе, к которой принадлежал некогда и п., и все упомянутые выше поэты,.."

     Прерву автоцитату – другой автоцитаты ради (из неоконченной книги "НУ, НЕТ!", глава "Автоинтервью", 89 год):
"…пишу чуть ли не с тех пор, как себя помню... Окончил Литинститут. Вольнослушатель Восьмого Всесоюзного Совещания молодых писателей, где
услышал: "...печатать будем тогда, когда научится писать то, что нам надо …". Входил в группу поэтов, которая существовала примерно с 76-го по 81-й, сменив за это время несколько названий: "апокалиптики", "НТР-пантеисты", "постфутуристы" ... Входили Игорь Винов, Александр Ерёменко,      Илья Кутик, Алексей Парщиков, Юрий Проскуряков, Александр Чернов, примыкали Юрий Арабов, Александр Волохов, Иван Жданов, Виктор Зуев, Олег Мингалёв, Владимир Мирзоев, Владимир Потапов, Сергей Соловьёв и др.  Группа распалась по инициативе Парщикова. Заикающийся термин "метаметафористы" появился позже… Было время – я стыдился того, что чуть ли не единственный из группы не вышел в печать. Потом стал гордиться: дескать, не "продался"... хотя у меня нет
доказательств, что мои бывшие друзья за свои публикации чем-то заплатили. Я могу только предполагать это, зная мир "литературной мафии"… Ну, вот, впрочем, косвенное доказательство: в киевском журнале "Радуга" печатают стихи Парщикова, а вскоре в журнале "Юность" появляется хвалебная рецензия Парщикова на сборник стихов Мезенко, заведующего отделом поэзии "Радуги". Хотя Парщиков не хуже меня знает, что Мезенко – не поэт, а графоман, облечённый небольшой властью ... Ничего не поделаешь, за выход в печать надо платить. Те немногие вроде меня, кто этого делать не умеет, обречены не вписаться в систему.
– То есть если бы ты умел...
– К стыду моему, боюсь, что да. Я не святой, не аскет, не боец – я просто пишу стихи и хочу, чтобы у них был читатель...".

      Конец цитаты, возвращение к предыдущей: "…а также многие неупомянутые, нельзя не назвать особо Юрия Проскурякова, быстро ставшего в группе кем-то аналогичным Кастанеде. Во всяком случае, его тексты были не менее многочисленны и загадочны. Взять хотя бы его поэму в письмах "Полифем"... хотелось бы надеяться, что она не утрачена...".

(В моём компьютере какая-то загвоздка: букву "з" он печатает удвоенной, а то и утроенной, приходится всё время править. Это вполне типично для моих отношений с техникой. Так что всё-таки выходит по-моему.)

О Проскурякове надо, конечно, сказать гораздо больше.

       «Ну, ты-то понимаешь, что лидеры в группе мы с тобой!" – однажды заявил мне Парщиков. И хотя мне уже тогда было наплевать на какое бы то ни было лидерство, но совсем не было безразлично, что думает обо мне Алексей. Лишь годы спустя я понял, что другим он говорит, с некоторыми вариациями, примерно то же самое.

Продолжу автоцитирование: "…читая Кастанеду впервые несамиздатного, п. испытал сложное чувство радости и огорчения сразу. Привыкши к пиратским, непрофессиональным переводам Кастанеды, часто весьма далёким от литературного русского, п. не столь уж легко освоился с более литературизированным вариантом.
"Место, которое занимает миф в ряду других видов языковых высказываний, прямо противоположно поэзии, каково бы ни было их сходство. Поэзия необычайно трудно поддаётся переводу на другой язык, и любой перевод  –  искажение. Напротив, ценность мифа нельзя уничтожить самым плохим переводом. Как бы плохо мы ни знали культуру народа, создавшего миф, он всё же во всём мире любым читателем будет восприниматься как миф... Миф – это язык, но этот язык работает на самом высоком уровне, на котором смыслу удаётся отделиться от языковой основы, на которой он сложился."
Конечно же, писания Кастанеды – это мифологические романы. Независимо от степени их документальности. Иначе говоря, это овладение внелогическими, иррациональными коммуникациями.
"Суждения дона Хуана казались произвольными, нелогичными. Я не мог представить жизнь, лишённую упорядоченности. Не хотелось кривить душой и соглашаться с ним просто так. Жить так, как он предлагает, – невозможно..." .
И вот, на протяжении лет, пришедшихся на относительную молодость и время существования группы, проходя по этим многим томам, каждый из которых повествует о тех же событиях по-иному, порой просто отрицает то, что было рассказано в предыдущем (ср. "Всё в этой книге – сплошная фома!" , "Всё сказанное в этой книге может оказаться и ложью..." , "А вы знаете, книги, что вас уже больше, чем людей?"  и т.п.) п. стал – весьма ещё смутно и медленно – осознавать нечто.
"То, что мы делаем, – бесполезно. Но прежде мы должны знать, что наши действия бесполезны, и всё же мы должны их продолжать, как если бы этого не знали. Это КОНТРОЛИРУЕМАЯ ГЛУПОСТЬ МАГА.
Твои поступки кажутся тебе важными, потому что ты научился думать, что они важны.
Человек знания... знает, что он, так же, как кто бы то ни было, не идёт никуда. Он знает, что нет ничего более важного, чем что-либо ещё. Он не имеет ни чести, ни величия, ни имени, ни страны, – а только жизнь, чтобы её прожить… И человек знания предпринимает усилия, и потеет, и отдувается, и если взглянуть на него, то он точно такой же, как и любой, за исключением того, что глупость его жизни – под контролем.
При том, что ничего не является более важным, чем что-либо ещё, человек знания выбирает поступок и совершает его так, как если бы последний имел для него значение.
Но он знает, что это не так.
С другой стороны, человек знания может выбрать быть пассивным и никогда не действовать, как будто быть пассивным имеет для него значение. И это также будет контролируемая глупость.
Он любит кого хочет или что хочет, но он использует свою контролируемую глупость, чтобы не заботиться об этом."
Принадлежность к андеграунду и к определённой группе, гордость по этому поводу – такая же глупость, такие же выброшенные на ветер силы, время, жизнь, как, например, колошмаченье головой об стенку в стремлении пробить её и напечататься. Как утверждает дон Хуан, не потому воины выигрывают свои битвы, что бьются головами о стены, а потому, что берут эти стены штурмом.
"– К тому, что случилось, отнесись серьёзно. Вчера ночью ты встретился с силой, вступил в грандиозную битву...
– Но ведь на самом деле никакой битвы не было?
– А что вообще есть "на самом деле"? – невозмутимо спросил дон Хуан..." .

Прервусь – опять ради другой цитаты, на сей раз из неожиданно присланной Парщиковым книжки "Переписка":
"...если говорить о поэтах близкого мне склада, то очевидно, что там всё ещё впереди, потому что для объезда тех мощностей, которые получили раскачку просто до одурения подкожным языком, нужно физиологическое взросление, и, подобно итальянским герметикам или новогреческой плеяде, они получат выразительность на других возрастных ступенях, чем те, кто набрёл на материал с более мягкими углами и решениями... Не оплошно и Володя Аристов употребляет слово школа, а не направление, т.е. консталляция обретёт полноту только при возникновении учеников, и мне интересно, достигнет ли банда такой кульминации и в какой неожиданной форме появятся пресловутые ученики...".

Банда – выражение, которое я впервые услышал от Парщикова в его приезд в Чикаго.
Как известно, случайных оговорок не бывает.
Но, в той же книжке, чуть раньше, Парщиков заявляет: "В Москве у художественной среды исчезли последние намёки на сопротивление, и многие оскотинились. Я никогда не представлял себе Москву такой соглашательской, культуру без андеграунда и авангарда... Художнику необязательно взвинчивать своё достоинство, отказываясь от денег, но жаль, что ни в каком виде ценность неангажированности не существует...".
Надо будет ещё вернуться к этому заявлению.

Возвращаюсь покамест к своей статье:
"...Перечитывая сегодня, например, статью А.Ровнера и В.Андреевой "Третья литература"  с безудержными самовосхвалениями: "...время выхода задавленных духовных энергий", "...можно поражаться молодой упругой энергии, алертности , чуткости... Поразительна была та щедрость, с которой знающие делились с непосвящёнными, поразительна была готовность непосвящённых  слушать знающих и следовать за ними...", "для тех, кто впитал Лао Тзе, Дхаммападу и Библию, советская жизнь была несуществующим миром беспамятства и абсурда", "...область трансцедентного становится магнитным центром и главным объектом внимания художника-метареалиста...", "...и в стенах воздвигнутого ими мифа... уже живёт и утверждает себя новое время, новый эгрегор..." и т.п., и т.д. –  хочется повторить слова дона Хуана, сказанные после того, как Карлос прочёл ему отрывок из "Тибетской книги мёртвых":
– Не понимаю, почему эти люди говорят о смерти, как о жизни.

      Глупо было бы плевать на своё прошлое, открещиваться от своей принадлежности к андеграунду. Но ещё глупее не признавать, что наш специфический советский андеграунд был уродливым отражением не менее уродливого официоза. Так раб не представляeт себе иной справедливости, кроме возможности оказаться на месте рабовладельца. Короче, чума на оба дома ваши! Много ли радости от того, что вместо Веры Пановой всюду стали печатать Леру Нарбикову?
Впору писать памфлет "Кадавр".
В конце одной из книг Кастанеды ученики дона Хуана должны прыгнуть в пропасть, чтобы либо погибнуть, либо, если накопили достаточно мастерства, перейти на другой уровень, что и происходит с большинством из них.
Если для поколения п. вопрос об отношении к официозу был непрост и выражался спектром от тотального отрицания до частичного приятия, то для следующего поколения этого вопроса не существовало. Юная художница и поэтесса Юля Кисина (ныне, как и Парщиков, в Германии) всерьёз верила, что может стать ведьмой, и очень этого боялась. Зато на мучительный вопрос отвечала уверенно и исчерпывающе: "Продаваться не стыдно, как не стыдно есть и испражняться!".
Проведя часть жизни в попытках стать своим в официозе и убедившись в невозможности этого, другую часть – в попытках стать своим в андеграунде и осознании бессмысленности этого, ещё одну часть – в глупой гордости тем и этим (мол, воробьи летают стаями, одинокими – орлы...), п. лишь теперь смог убедиться, что у него, как сказано в книге "Огонь изнутри", нет ничего, что нужно было бы защищать, и научившись у Кастанеды только "остановке внутреннего монолога" (да и то не полностью – или, вернее, полностью, но, как известно, не до конца), вспоминает слова пятнадцатилетней давности, сказанные негодующим другом:
– Ну, и чем ты так восхищаешься у Кастанеды? Что тебя в нём поразило? Всё равно, как если бы ты пошёл в лес, выкопал ёлку, принёс домой, посадил в кадку и обнаружил, что она – пахнет!..
Тогда п. не нашёл, что сказать. Сегодня ответил бы так: религия и искусство произрастают из одного корня – магии. Если бы Гёте мог вызывать демонов, ему не надо было бы придумывать Фауста.
Не случайно ведь, как подмечено в книге "Сила безмолвия", поэты неосознанно тяготеют к миру магии; а поскольку они не являются магами, тяготение – это всё, что у них есть...".

...Цитировать –  особенно самого себя – легко и приятно. Труднее писать остранённо-сдержанно, даже сейчас, столько времени спустя. Сам в который раз пытаюсь понять, почему.
Нужно ли вообще об этом? Может, лучше только о стихах?..

В 1984 году я встретил на улице в Киеве Игоря Винова. Группа уже прекратила своё существование, но мне тогда было свойственно хранить тёплые воспоминания о ней (отчасти этим объясняется сей текст, хотя сантиментов давно уж нет и в помине). Итак, остановились потрепаться. Винов тут же стал мне показывать литинстутский альманах "Тверской бульвар", в котором его напечатали, и рассказывать о каких-то других готовящихся публикациях. Порассказывав так минут двадцать, он спросил:
– Ну, а у тебя что?.
– А у меня по-прежнему ничего, – ответил я.
И тогда Винов произнёс фразу, которую не забуду и в аду:
– Ну, старик, я же не виноват, что я не еврей!..

И в самом деле – он же не виноват!

А кто виноват? И что делать?..

Именно Винов попытался возродить группу лет через пять после этого разговора. Пригласил меня и какого-то странного юношу, чью фамилию я и не пробовал запомнить, в подвал, который он только что получил во временное пользование – в те занятные перестроечные годы это было просто. На первые же его слова о "группе" я ответил: "Игорь, если ты станешь на улице и будешь кричать: 'Ребёнок, родись!' – он от этого не родится...".
По слухам, которые позже стали циркулировать по Киеву, Винов был в это время связан с некоей специфической группой, якобы изучавшей ритуалы и вовсю сотрудничавшей с "конторой". Не думаю, впрочем, что это правда. Меня, кстати, в химерном городе Киеве органы склоняли к сотрудничеству  –  перед самым нашим отъездом. Им очень хотелось иметь свои глаза и уши в Независимом  Профсоюзе литераторов (среди организаторов которого был и я и который превратился впоследствии в "союз воров в законе", как выразилась поэтесса Наташа Дорошко). К счастью, это был уже 91 год, когда надавить посильнее они как бы стеснялись.
И вот недавно мне прислали из Киева статью Игоря – весьма доброжелательный, но и весьма виновский отзыв  на мою книгу "ВОДАогонь":
"...Рафа, как и любого живого поэта, вечно окружали представители бытовой магии и неплохо проводили время. И в Киеве, и в Москве он находился в зоне авангарда, которая сегодня превращена в площадку экономического и метафизического заговоров (именно культурологическая и критическая неуловимость авангарда, его связь с бытийствованием и духом времени, в ХХ веке  – веке безвременья – оказались абсолютно значимыми в поле гиперреализации симулякров и контроля над арт-рынком). Поэтому современный художник-авангардист вынужден противостоять не только эстетизированному обывателю с его стереотипами "прекрасного" и самого средоточия авангарда – "возвышенного", но и культурно-экономическому клану, в который входят и сами собратья по перу. Раф, как мне видится, зачастую не рефлексировал социально-культурные контексты и не всегда осознавал игры, в которых участвовал, но никогда не изменял своей поэтической позиции и (вольно или невольно) магической десимуляции.
         Эстетический радикализм выстроил Рафа как поэта, поэтическое событие и личную онтологию вопреки культурной ситуации и вопреки его собственным теоретическим посылкам. Именно это качество, прежде всего, определяет феномен личности Рафа..." .

Парщиков люто возненавидел Винова ещё при жизни группы, где-то в начале 80 года. Дело в том, что в журнале "Литературная учёба" (каким роскошным нам казался тогда этот журнал, как мы хотели там напечататься! – и Алексей напечатался-таки, его поэма "Новогодние строчки" появилась там почти без купюр, лишь слово "Кришна" заменили словом "рикша", и Парщиков якобы сострил: "Почему не Мойша?") поместили статью Винова. Решительно не помню, о чём была эта статья, помнится лишь одна фраза: "Открываю дверь – на пороге стоит поэт с украинской фамилией и арапским профилем…".
Казалось бы, что ж тут плохого – но Парщиков решил, будто Винов таким образом доносит на него, что он – еврей!!!
Надо было, конечно, обладать незаурядным воображением Алексея, чтобы решить, что речь идёт именно о нём (с каких пор "Парщиков" – украинская фамилия?), не говоря уж о весьма спорной ассоциации арапского профиля с еврейством (видимо, через Пушкина и его окаянное эфиопство) – но переубедить Алёшу не удалось. Полагаю, это ускорило распад группы (инициатива в этом, как уже было сказано, принадлежала Парщикову) .
Вообще Алёше всегда было свойственно верить, что за ним непрерывно охотятся спецслужбы. Ещё со школьных лет в Донецке у него был друг, некто Вася Чубарь. Этот Вася считал Парщикова – тогда просто Сэнтика  (школьная кличка Алёши, и как-то я не удосужился спросить, а что, собственно, это значит) – великим русским поэтом (аббревиатура ВРП), а себя соответственно называл сэнтиковедом. По идее, радоваться надо, что имеешь такого почитателя  –  но Алёша пребывал в полной уверенности, что Вася следит за ним по заданию КГБ! Так продолжалось до тех пор, пока Чубарь в середине семидесятых не свалил в Америку. Самое время бы рассмеяться над своими страхами, но Алёша заявил, что, несомненно, Васька уехал по заданию!.. ну, в самом деле, кого сейчас выпускают? а вот его почему-то сразу выпустили, ага!
Тем не менее Алексей посвятил Чубарю ещё в бытность последнего в Союзе прекрасное стихотворение, начинающееся:

Как впечатлённый светом хлорофилл,
от солнца образуется искусство,
произрастая письменно и устно
в Христе и женщине, и крике между крыл.

Так мне во сне сказал соученик,
предвестник смуглых киевских бессонниц…

И заканчивающееся:

…блажен, кто в сад с ножом в руках проник
и срезал ветку гибкую у сада.

А на ноже срастались параллели,
и в Судный день они зазеленели.

В сборнике Парщикова "Выбранное", лежащем сейчас передо мной (дал почитать Кутик), стихотворение напечатано без последнего двустишия. Но я-то его помню таким…
Примерно в это же время он написал:

О сад моих друзей, где я торчу с трещоткой
И для отвода глаз свищу по сторонам!
Посеребрим кишки крутой крещенской водкой,
Да здравствует нутро, мерцающее нам!..

А также:

Сменились имена, пока, сияя каской,
Оглядывал холмы угрюмый Ахиллес.
Промасленный шатун с копьём наперевес,
Скучает без тебя небесная коляска!..

Одно из самых моих любимых (очень близкое, как если бы мне посвящённое) парщиковских стихотворений этого периода:

СЦЕНА ИЗ СПЕКТАКЛЯ

Когда, бальзамируясь гримом, ты, полуодетая,
думаешь, как взорвать этот театр подпольный,
больше всего раздражает лампа дневного света
и самопал тяжёлый, почему-то двуствольный.

Плащ надеваешь военный – чтобы тебя не узнали –
палевый, с капюшоном, а нужно – обычный, чёрный,
скользнёт стеклянною глыбой удивление в зале:
нету тебя на сцене – это ж всего запрещённей!

Убитая шприцем в затылок, лежишь в хвощах заморозки –
играешь ты до бесчувствия! –  и знаешь: твоя отвага
для подростков – снотворна, потому что нега –
первая бесконечность, как запах земли в причёске.

Актёры движутся дальше, будто твоя причуда
не от мира сего – так и должно быть в пьесе.
Твой голос целует с последних кресел пьянчуга,
отталкиваясь, взлетая, сыплясь, как снег на рельсы…

(Насколько приятнее цитировать стихи, чем рассказывать о нестихах! Но нестихов всегда больше. Впрочем, из них-то, как известно, стихи и растут, не ведая...)

Однажды Алексей пришёл ко мне домой и принёс новое стихотворение. Прочитав, я заявил:
– Что ж, старик, здорово!
Он чуть помялся и попросил:
– Слушай, пойди ещё Лиле покажи, что она скажет?
Я послушно пошёл на кухню, где моя жена приуготовляла для нас скромную закуску, и протянул листок:
– Вот, Лёша стих написал, хочет знать твоё мнение.
Прочитав, она уверенно сказала:
– Ну что – гениально!
Вернувшись к Алексею, я успокоил его:
– Старик, Лиля говорит: "гениально"!
Алёша облегчённо вздохнул и, ухмыляясь своей неподражаемой плотоядной улыбкой от уха до уха, заявил:
– Ну, дай ему бог!

Это было стихотворение "ПСЫ":

Ей приставили к уху склерозный обрез.
Пусть пеняет она на своий вероломных альфонсов,
пусть она просветлится, и выпрыгнет бес
из её оболочки сухой, как январское солнце.

Ядовитей бурьяна ворочался мех,
брех ночных королей на морозе казался кирпичным,
и собачий чехол опускался на снег
в этом мире двоичном.

В этом мире двоичном чудесен собачий набег!
Шевелись, кореша, побежим разгружать гастрономы!
И витрина трещит, и кричит человек,
и кидается стая в проломы.
  
И скорей, чем в воде бы намок рафинад,
расширяется тьма, и ватаги
между безднами ветер мостят и скрипят,
разгибая крыла для отваги.

Размотается кровь, и у крови на злом поводу
мчатся буйные тени вдоль складов,
в этом райском саду, без суда и к стыду,
блещут голые рыбы прикладов.

После залпа она распахнулась, как чёрный подвал.
Её мышцы мигали, как вспышки бензиновых мышек.
И за рёбра крючок поддевал,
и тащил её в кучу таких же блаженных и рыжих.

Будет в масть тебе, сука, завидный исход!
И в звезду её ярость вживили.
Пусть кусает и лижет она небосвод,
одичавший от боли и пыли!

Пусть, дурачась, грызёт эту грубую ось,
на которой когда-то срастались
и Земля, и Луна, как берцовая кость,
и, гремя, по Вселенной катались.

(Удивительно, как много Парщикова я помню наизусть . Правда, я вообще много всего помню… как сказал сам Парщиков: "Почему я должен помнить какого-то деда Щукаря?!").
В этом стихотворении, как я его понимаю, образ Богоматери претерпевает следующее унижение – после блоковской пьесы "Незнакомка". Богоматерь становится уже даже не проституткой, а бешеной сукой, предводительницей стаи бродячих собак, но затем, как и у Блока, возвращается на своё место  –  недосягаемой звезды.

     В предисловии к сборнику "Выбранное" (1996) Парщиков говорит о трёх предыдущих книгах (1986, 1989 и 1995). Поскольку я не имел о них ни малейшего понятия, стало быть, после 84-го (встречи на Восьмом Всесоюзном Совещании) мы не пересекались и не общались.
Хотя нет, была ещё как минимум одна встреча в Киеве. Он явился ко мне домой вместе с неким Лавриным, сотрудником журнала "ЮНОСТЬ", и с порога сообщил ему: "Смотри, здесь ты у самой колыбели метаметафоризма!" – на что я  возразил: "Извини, Парщиков, но к вашему метамета я не имею никакого отношения!".
Моя реакция в тот момент была: не хватает ещё, чтобы он меня демонстрировал в качестве ступеньки лестницы своей карьеры!

      К слову, Лиля ещё очень давно предупреждала меня, что Алексей думает обо мне совсем не то, что говорит. Почему-то я ей не верил, хотя это лежало на поверхности уже тогда.

     При встрече в Чикаго Парщиков совершенно серьёзно вопросил: "Что, у тебя нет моей книги? Странно, как это у тебя нет книги, которая сделала меня знаменитым на весь мир!" .
Ему даже в голову не пришло поинтересоваться, а есть ли у меня моя книга.
Что ж, он тоже не виноват, что он не еврей.

      Александр Очеретянский (которому, кстати, я обязан самой идеей написания этого текста) обратил моё внимание на интервью с А.Глезером  в "Новом Русском Слове" , где,  в частности, Глезер заявляет: Парщиков-де написал ему в 88 году, что, мол, нигде его не печатают и последняя его надежда на "Стрелец"; и Глезер, конечно же, враз напечатал…

      В 86-м у меня не было не то что книги, но и публикации. И старший сын спрашивал: "Папа, а почему тебя не печатают?".
Первая моя публикация состоялась в следующем году, да такая, что лучше б её не было – всё в том же киевском гнусном журнальчике "Радуга" (реакция друга из Москвы, которому послал экземпляр: "Публикация совершенно не даёт о тебе представления… а журнал – как будто из тридцать седьмого года!").
А где, собственно, ещё было печататься тогда в Киеве? А можно было, живя в Киеве, напечататься где-то ещё?
Да, за рубежом. Но тогда на это было трудно решиться. Впрочем, тогда уже был рижский журнал "РОДНИК", куда я послал стихи, и редактор Андрей Левкин, почти однофамилец и почти друг, обещал напечатать их – но так и ограничился обещанием.
Не уверен, что можно объяснить человеку со стороны, что из себя представлял советский Киев. Обитатели Москвы и Питера, не говоря уже о жителях Прибалтики, как я не раз убеждался, просто не могут потщиться себе это вообразить. Казалось бы – тот же совок, но нет, несоизмеримо жутче. В духовном плане это сравнимо с бараком смертников в лагере смерти . Вокруг – хоть какая-то, пусть абсурдная, но надежда, внутри – никакой, просто тупое ожидание своей очереди в газовую камеру...  Ну, например, в одном из питерских театров в шестидесятые регулярно шёл спектакль по пьесе Дюрренматта "Физики". В Киеве же было официально заявлено: "Нам нэ потрибны Дюрренматти!". Да какой там Дюрренматт – Брехта нельзя было поставить!.. Сейчас уже я и сам с трудом могу восстановить ощущение, напоминавшее мягкий, но сбивающий с ног удар по затылку, – когда я понял, что в театрах из года в год идут одни и те же унылые спектакли, что здесь нет вообще – на весь город! – ни одной литстудии… и т.д., и т.п.
     Кстати, позже я узнал, что обо мне говорили: вот единственный человек в Киеве, который ходит по-московски. И действительно, все киевляне, будь то чиновники, рабочие, итээровцы, хиппи, поэты, алкаши, фарцовщики, художники, милиционеры, даже дети – перемещались неторопливо, с этакой восточной ленцой. Спешить было некуда и незачем. И только мне, наверное, казалось, что если я быстро перейду на другую улицу или на другую работу, или в другое кафе, то что-то изменится...
Но ничего не менялось и не могло измениться.
Поездки из Киева, куда угодно, казались набегами из пустыни в оазис. Один раз мы с Лилей приехали в Москву и попали на спектакль, кажется, Театра Сатиры, по "Южному почтовому" Экзюпери. В сцене, когда герой в кабачке знакомится с танцовщицей, – танец её был в стробоскопическом освещении, и она сбрасывала с себя какие-то шарфы и вообще плясала очень экспрессивно (подражая, как я теперь понимаю, Айседоре Дункан). Лиля отреагировала мгновенно: "В Киеве это было бы невозможно!".
     Вообще непонятно, как это ещё позволяли куда-то ездить?!
Мне казалось, что я попал в воронку, засасывающую меня со скоростью моего дыхания. Поэтому встреча с Алёшей тогда, в начале семидесятых, была чудом. Полагаю, что мы оба стали в определённом смысле катализаторами друг для друга и что именно из этого через пару лет и выросла группа "апокалиптиков - постфутуристов".
Позже для меня таким катализатором стал и остаётся по сей день Юра Проскуряков. Но это уже другая история и другая группа, хотя мне долго не хотелось это признавать, и это, надеюсь, дело не только настоящего, но и будущего – а сейчас речь о прошлом, которое, как водится, не возвращается и которое кажется прекрасным и/или ужасным, хотя было, в общем-то, просто прошлым.
     В этом прошлом я влезал во всё, что только появлялось в поле зрения, –  в Театр Драмы и Комедии (где понял раз навсегда, каким театр ни в коем случае не должен быть!),  в подпольный театрик "Чен-Дзю", который создали Марина Доля  (поэт, переводчик, драматург) и её тогдашний муж, бард и математик Илья Ченцов  (ныне Анада Свами Раджханан), и за который нас тут же стала пасти "контора" (и Марину однажды избили у порога дома); в театр-студию "Театральный Клуб",  в Театр-на-Подоле,  в Клуб любителей фантастики "Световид" (которым руководил некто Д., не только не скрывавший своё сексотство, но даже им бравировавший), в "Эр.джаз" Лёши Александрова – это вообще совершенно отдельная тема: http://yolich.livejournal.com/367316.html. ...в "Глоссолалию" Юры Зморовича, в объединение художников и поэтов "39,2 ° С", в журнал "Новый Круг", в неформальную группу "литтеррористов" , из которой позже вырос Независимый Профсоюз литераторов... словом, перечислять можно долго. Но Киев остался таким, как был, а Театр Драмы и Комедии сегодня считается лучшим театром города, поскольку прочие ещё хуже!
      Впрочем, моя коллега по "Чен-Дзю" Ира Дзюба ("Чен-Дзю" как раз и означало "Ченцовы-Дзюба") пишет мне (не в электронном, а в обычном письме, экая архаика!), что в Киеве всё чудесно, проходят выставки, поют барды, поэты читают стихи, и сама она руководит подростковым театриком, где ставит "Бурю" Шекспира и "Каменного ангела" Цветаевой. И хотя мне слабо верится, что с подростками можно поставить "Бурю", – тем не менее, может, всё таково, каким мы хотим его видеть?

      Итак, у Парщикова, видимо, напечатано практически всё . Теперь, цитируя, я могу пользоваться книгой. Особой необходимости в этом нет, так как многие его стихи, как уже сказал, помню наизусть. А ведь, кажется, совсем недавно (в 78-м, четверть века тому назад!) мы обсуждали с К.К. возможность написания им статьи о нас всех, равно ещё непечатных (о группе!), и наивно верили, что он действительно напишет, пока он не сообщил, наконец, что писать можно только о тех, кто уже широко печатается.
      Впоследствии он написал-таки – кучу книг, в которых подробно излагает свою теорию "метакода" (мне она не казалась новаторской и тогда, когда существовала ещё только в виде лекций по курсу фольклора, каковые К.К., в то время преподаватель Литинститута, читал нам – первокурсникам), а заодно к месту и не к месту поминает трёх метаметафористов: Жданова, Ерёменко, Парщикова  – да в таком тоне, как будто это выращенные лично им гомункулусы. Других точно и не было. А ведь сколько похвал он расточал, бывало, всем нам… . Впрочем, я с ним встретился в 2000-м, и это была весьма поучительная встреча; в частности, выяснилось, что ныне уже и Жданов с Ерёменко – отступники от "правильного" метаметафоризма. Термин же "метареализм" он, само собой, не признаёт вообще и об Эпштейне упоминает с содроганием.
Точно так же М.Эпштейн некогда – приблизительно в 82 году – поместил в журнале "Литературное обозрение" статью о группе, где в черновом варианте была и моя фамилия, но в печати вместо неё появилась фамилия Мезенко. Он же в частном письме, говоря об одном из наших выступлений, назвал Кутика "розовым и мёртвым" – а теперь ведёт себя с Ильёй, как лучший друг. Должно быть, это тоже норма поведения – в банде.
Это к вопросу о "ценности неангажированности".

      Первое выступление группы (тогда именовавшейся "апокалиптики", причём Алёша упорно выговаривал "апокалипсики") состоялось в 1976 году, в Киеве, в книжном магазине "Сучасник" ("Современик"). Участвовали Парщиков, я и Чернов, вёл вышеупомянутый Эпштейн, приехавший из Москвы – тогда ещё никому не известный молодой критик. Впрочем, из Москвы приехал и Парщиков  –  он поступил в Литинститут в 75-м. Чернов как раз поступал, а я поступил на следующий год, в 77-м (в 78-м поступил Винов, и К.К., всегда очень стремившийся стать в группе лидером, театральным тоном вопросил: "Да сколько ж там талантов, в этом Киеве?!").
Чернов читал "Сказание об Индийском царстве":

Я есть Иоанн-царь, старший при дворе,
Царь царям соседним, царевич и царица.
Под собой имею три тысячи царей,
А хотите честно – три тысячи триста.

Много территории. Правлю я один.
Царство-государство любое поместится.
В западную сторону лучше не ходить.
В сторону восточную пеших десять месяцев...

     Я читал мини-поэму "Братья", впоследствии вошедшую в виде реплик персонажей в мою пьесу "Разговоры в Шарантоне". Мы вчетвером сидели за столом, как в президиуме; на столе стояли графин с водой и большая кисть руки из папье-маше, которую мы слямзили на детской площадке и водрузили на стол в порядке этакого якобы футуризма. Когда я дошёл до слов: "…и станет день, и круг-приказ,// как гипс, зальёт подвал и площадь…" – кисть вдруг рухнула, опрокинула графин, вода разлилась по столу… впоследствии Парщиков добавлял, что тут же распахнулись окна, солнце скрылось, гром грянул из-за тучи, засверкала молния…
И с Черновым, и с Парщиковым мы интенсивно переписывались в 76-77 годах (они были уже в Москве). Чернов присылал стихи:

Волосы, водоросли, грустные гусли.
Светится озеро голосом русым.
Сосны подводные, корни над берегом  –
Длинное, дальнее, вечное дерево!

Ай да зелёные тонкие гусли!
Чёрные лебеди, белые гуси,
Красное солнышко, жёлтая грива,
Соболь, куница да белка игривая.

Морщит от зависти лоб озабоченный
В вёсельной заводи омута вотчина.
С ветра высокого падают боком
Соколы трапезы мокрого бога…

      В ответном письме я сделал подробный разбор стихотворения – точнее, мы с Лилей спорили о нём, и я почти дословно записал наш спор. Чернова это почему-то страшно смутило и даже испугало , хотя моё письмо было доброжелательным и чуть ли не восторженным.
      К сожалению, три четверти архива я, уезжая, бросил, и поэтому невозможно восстановить ранние стихи Чернова, Винова и других – только то, что помню наизусть. У Чернова в этот период была масса откровенных подражаний Парщикову. Я в одном из писем указал ему на это (хорошо помню свою фразу: "Кому нужен второй Парщиков?.."), на что он ответил: "Это правда, что подражаю, но очень быстро – и скоро перестану…" .
      Одно из его следующих стихотворений понравилось мне настолько, что я его прикнопил к стене. Помню оттуда только одно четверостишие:

Но вдруг актёры замерли. Ножи
Блестят в руках. Ни звука нет на лицах.
В молчании им как договориться?
Сплелись тела, как гибкие ужи…

Именно тогда я посвятил несколько стихотворений ему, Парщикову, Винову. В частности, Парщикову была посвящена мини-поэма "Аэронавтика". Впрочем, сам он считал, что ему посвящено моё стихотворение:

Я был игрушкой, заводным Орфеем,
несбывшегося хора корифеем,
бормочущим строку "Упанишад".
Душ-лепестков теплился еле-лепет,
свечей погашенных, вдвойне нелепых.
Я помнил только предыдущий шаг.
И в шорохе, как свет, клубившем плечи,
Аристофан шагал ко мне навстречу...

– хотя оно скорей посвящено самому себе. Это прекрасно понял Проскуряков, приславший мне стихотворение с посвящением: "Заводному Орфею, игрушке" – которое я, к сожалению, не помню. Позже он переделал его:

БЕГА
Заводному Рафаэлю, игрушке

Хлебнув животом барабанную дробь,
ты втянут вращением слева направо,
давай поперек, до поверхности мили,
и пена зрачков, что тебя не любили.

А ты им навстречу с распахнутым чревом,
с разодранным зевом в родных отголосках,
а ты им люблю вас, а ты им простите, –
хотя бы один отозвался в подпитьи.

Но час наступил, и пора им за дело –
сверните-ка небо рулоном, ублюдки!
Но веером пальцы и ноги кривые,
и крутят под кайфом штурвал рулевые.

А ты Лао Цзы вспоминаешь и Юнга,
как смесь махаона с монахом на льдине,
волшебной рукой превращён в оригами,
иными утешил себя берегами.

Но так беспощадно подпилены плечи
погонами брата под северным небом,
и тянет сквозняк бесконечных просторов
поэзией нищих, уродов и воров.

Ночами они леденее, чем клёны,
а утром едва шевелится личинка,
то наголо шашки, то в карты сразятся,
то бродят, не зная, кому бы отдаться.

И шорох огня, заменившего плечи,
на кой тебе эта старуха Афина?
Пойдем погуляем, промнём свои кости,
пока они нас не сожрали от злости.

Потом, не спеша, отольёшь свои маски
в каком-нибудь югом отмеченном месте,
нарежешь батон и с пакетом кефира
уснёшь, не дождавшись ночного эфира.

И, втянут вращением справа налево,
ухватишь за кости феерии веер.
И тени пройдут вереницами лилий,
которых любили, любили, любили…

     Ещё в 75-м Парщиков познакомился по переписке с Ваней Ждановым. Помню в его письме, которое Алёша мне показывал, строчку: "...Сюрреалисты прикололи предмет, как бабочку, на булавку...".
Я впервые увидел Жданова в 76-м. Он сразу огорошил меня вопросом:
– Ты, говорят, с Тарковским  хочешь познакомиться? Зачем тебе это надо? Он же интеллигент!
Я не нашёл, что ответить. Сам Жданов был тогда "принят" у Тарковского .
– Не думай, – часто говаривал мне Парщиков, – Жданов тебя не станет с Тарковским знакомить!.
Почти слово в слово то же самое говорил мне Кутик:
– Не думай, Парщиков тебя не станет с Вознесенским знакомить!
– Да я и не думаю! – отвечал я тому и другому .

     Свою первую книжку Жданов подарил мне с трогательной надписью: "Рафу – неукротимому модернисту, соратнику, метафизическому соплеменнику – И.Ж, 1983, янв.".
На обложке была изображена женская головка, и, поскольку книга называлась "Портрет", то Алёша не уставал острить, что читатель полагает, будто это портрет автора.  

     "Из всех метареалистов мне близок только Жданов," – заметил как-то Очеретянский. Мне же Жданов как раз самый неблизкий. Мне он кажется холодным и бесполым. Невозможно даже представить себе его лирического героя страдающим от неразделённой любви .
Но, похоже, никто в группе, кроме меня и Проскурякова, и не писал о любви, разделённой или нет. "Сколько же можно писать о любви? – вопросил меня однажды не помню уж кто. – Пора уже писать о спасении души!". На что я ответил: "Стоит ли спасать душу, не знающую любви?..".

...Он и не думал о том, что две линии,
пересекаясь где-то вдали,
ускоряют перспективу,
единственнная звезда на небосводе
укорачивает взгляд.
Он устал, как стадо слонов, бредущих сквозь Альпы
под бичами солдат Ганнибала.
Он идёт, пока виноват.

Я выбрал это из сборника Жданова, и тут же вспомнились строчки Кутика:

...слоны Ганнибала, ночуя в Альпах,
узнавали запах Ганнибаловой кожи,
и его солдат, и его куртизанок тоже…

      Парщиков, будучи в Чикаго, пенял Кутику, что тот-де у него много сдирает. Вот так же точно лет двадцать пять тому назад в письме из Москвы он жаловался на Сашу Ерёменко, который "украл" у него какую-то строчку . Сам Алёша тогда же позаимствовал для стихотворения "Аполлон, Марсий" выражение "нежный член" из моего перевода "Из абсолютного дневника" Мирослава Валека: "О нежный член!// Твоя суть сводится к потере семени…". В ответном письме, указывая на это, как на пример, я пытался объяснить ему, что ничего страшного в заимствованиях нет, это нормально; как мне не жалко ему "нежного члена", так и он не должен жалеть Ерёме какой-то своей строки, потому что мы – одна группа, у нас общая лаборатория… и тому подобные благоглупости .
Впрочем, я действительно верил в это.
На следующий год Алексей подарил мне книгу Л.Андреева "Сюрреализм", надписав её: "Рафаэлю с поклоном – Парщиков". В книге речь шла, в частности, о том же: общей лаборатории.

В центре современной поэме Винова "Укус пустоты"  – образ: "ЭРОТИЧЕСКОЕ ВЫСВОБОЖДЕНИЕ ВОДЫ ИЗ ЗЕРКАЛА". Можно назвать это непрямой цитатой из моего "Гермафродита":

...Полураздетая, вода застыла
каскадами, уступами...
Как стыдно!
Коснусь, мертвея, в зеркале – напиться.
Войти в неё по грудь.
Соединиться.
Кругами по воде идут личины…

Это, как мне кажется, наш общий, очень важный (для меня, по крайней мере) образ – воды /зеркала как любви /смерти. Он возникает у меня и в более поздних "Ряженых": "Кровь туманит жажда. Плохой актёр, упаду к воде,// с родственной влагой глаза смыкая всё чаще…".
Есть он и у Жданова: "...стоять в воде и тихо видеть,// как сквозь него течёт вода,// как по воде от стука сердца//бегут пронзительно круги…"; "И если зеркало падёт,// оно лицо моё прольёт,// и в жилы смертные войдёт// предощущенье света.".
И у Проскурякова: "Когда ты видел море из окна,// что ты заметил, кроме волн и пены?// Я – плоть земли, тебе я не видна,// войди в меня, как в городские стены …".
Другой образ в поэме Винова, "поющие наощупь" – уже прямая цитата из моих "Ряженых": "Слепые поют наощупь..."; точно так же у меня можно найти прямую цитату из Чернова: "...превратился в рыбу на лету..."; и у Ерёменко – из Парщикова: "...магнием в веточке высох...".
Цитирование вообще не грех. Но всё же мне очень смешно было обнаружить, что строчка Парщикова "…а рабы бара, за исключением одного араба..." есть не что иное, как цитата из О.Розановой: "а рабы бар арапы".
Общая лаборатория...

Заходи в лабораторью мою!
Заходи, не сомневайся, все спят!..

Однажды мы с Алёшей на прогулке услышали кукушку.
– Звуки для самоубийцы, – заметил я.
– Самоубийца слушает кукушку, – развил он и тут же застолбил:
– Чур, моё!
– Да пожалуйста, бери, не жалко, – ответил я...

Конечно, не жалко.

В самом начале знакомства у нас состоялся такой диалог:
– Когда я пишу стихи...
– "Стихи не пишутся – случаются!" – гордо процитировал Алёша.
– Хорошо, так вот: когда я случаю стихи...

II

– …Ничего особенного, – успокоил его ковбой-бродяга. –У тебя просто изменились критерии метафорической деформации, а за это, видит Бог, пока ещё в тюрьму не сажают...
Р.Шекли, "Обмен разумов".

В киевском альманахе "Вiтрила" ("Паруса"), 1988, были опубликованы четыре стихотворения Винова (в следующем году там появились, наконец, и мои стихи – фрагменты из непоэмы "ЮГ"). Привожу первое:


Я в детстве свято верил, что поэт

свою судьбу, как может, проверяет,
в своих врагов без промаха стреляет,
а на досуге пишет свой сонет.


Когда я прожил двадцать с лишним лет,

я понял, что поэт живёт для света,
но этот свет по всем законам света
поэта отправляет в лучший свет.

Но как бы ни был сложен этот свет,
что может отлучить меня от света?!

Пусть канет свет, но свет не исчезает,
хоть трижды канет и возникнет свет!

И входим в свет, ослепшие от света,
который нас влечёт и убивает.

– и для сравнения стихотворение Ерёменко:

Прости, Господь, мой сломанный язык,
за то, что прибежав на праздник слова,
он произнёс лишь половинку слова,
а половинку спрятал под язык.

Прости, Господь, мой сломанный язык
за то, что он из языка живого
чрезмерно длинное, неправильное слово
берёт и снова ложит под язык.

Конечно, лучше спать в анабиозе
с прикушенным и синим языком,
чем с вырванным слоняться языком.

И тот блажен, кто с этим незнаком,
Кто не хотел, как в детстве, на морозе
Лизнуть дверную ручку языком.

Второе стихотворение Винова в этой подборке начинается словами: "Дно погребает дно и дном себя подъемлет…" (ср. у Ерёменко: "И сама под себя наугад заползает река,// и потом шелестит, и они совпадают по фазе…"), а кончается: "…настолько недвижим, что пропускает свет…" (ср. у Парщикова: "…Он так прощён, что пропускает свет...").
Последнее стихотворение начинается: "Если профиль вращать, при вращении// возникает из профиля фас..." (ср. у Парщикова: "Моих друзей уже прозрачны лица,// как если крест вращать вокруг оси,// он в очертанья вазы превратится.".
Но третье стихотворение не напоминает мне никого – зато невольно заставляет задаться вопросом, а так ли неправ был Парщиков относительно Винова:

Мы удим за полночь утерянный шорох из хлама,
пятится облик, пытаясь вернуться в портрет,
но смотрит смотрящий в упор на настольную лампу,
уже понимая, как в ней образуется свет.

Уже не звезде поверяем проклятые зовы,
и горбится дух, словно чёрт в канцелярском портфеле.
Себя обретающий в огненном слове,
твои сыновья навсегда осовели.

Их небо – завёрнутый в свиток Египет,
и сны шелушат насекомые люди…
Ни жив и ни мёртв перевёрнутой рыбой
повис фараон в кружевном парашюте.

Сыновья Того, Кто себя обретает в огненном слове – это, конечно же, иудеи, осовевшие, т.е. ослепшие, не видящие истинного света, навсегда застрявшие в своей древней истории, в мифе-сновидении, в современниках-сверстниках фараона, и небо для них заменяют мёртвые свитки, чьи буквы – почти клинопись – похожи на насекомых, прогрызающих страницы…
Но чтобы понять это, надо было столкнуться в последний раз с Виновым в процессе создания журнала "Новый Круг"  и услышать от него, что отныне для него существует только православие, а всё прочее – ересь…
Вот и говори после этого, что, мол, поэт – это одно, а человек – совсем другое.

Впрочем, на том стою.
Каким бы ни был Парщиков, что бы ни произошло с ним в процессе превращения в совписа, он – поэт. Да и Винов – поэт, хотя лично мне интересен гораздо меньше.
Уже здесь, в Чикаго, критик М.Гуревич заявил, что единственным заслуживающим внимания поэтом в группе был Ерёменко, тогда как Парщиков – "мёртвый поэт" (похоже, что это специфический жаргон критиков, ср. с высказыванием Эпштейна о Кутике).  Я ответил ему, что новая эстетика всегда воспринимается именно как нечто неживое, нереальное, угрожающее, вроде вампира. Оно просто не должно существовать, потому что иначе наше собственное существование оказывается под угрозой!
Как верно заметил когда-то Чернов:
– Если пишешь так, что всем всё понятно, говорят: "О, молодец, пушкинская школа!". Если же непонятно, то говорят: "Ага, Вознесенскому подражает!"...
Мне, однако, и в голову не приходило, что это деление сохранилось по сей день, пока на "вавилонском" сайте не прочитал о себе, что я, оказывается, подражаю Асееву (которого я, признаться, почти не читал) и Вознесенскому...
Боже милосердный, неужели, кроме Вознесенского, уже и поэтов нет, которым стоило бы подражать?! Неужели этот совковый подход неистребим?..

Однажды Винов долго убеждал Жданова, что тот должен заменить в стихотворении "Рапсодия батареи отопительной системы" (одно из немногих безоговорочно близких мне стихотворений Жданова, не в последнюю очередь потому, что насыщено всё той же символикой воды) слово "бомба" на слово "тумба". Наконец, Жданов вроде бы согласился. На следующий день Винов спросил:
– Ну, ты заменил?
Жданов гордо ответствовал:
– Нет!
И у Винова хватило ума сказать:
– Вот, это настоящий поэт!

Алексей любил изображать, как в будущем учитель словесности поднимает с задней парты второгодника и начинает гонять его по стихам Жданова:
– Ну, "Вода в глазах не тонет – признак..." чего?..
– ???
– Ну, гру-у…
– Грубости! – пытается угадать бедняга.
– Садись, балда! Грусти!

     В 79 году я, выступая перед коллективом Нижне-Архызской астрономической обсерватории, утверждал, что будущее принадлежит группе молодых поэтов, к которой причислял и себя. Аудитория, естественно, не очень-то верила – имена ей ещё абсолютно ничего не говорили. Мог ли я знать, что группе осталось жизни года три? Мог ли я знать, что часть бывшей группы будет сделана официально-совписной, а прочих попытаются вывести за скобки, как несуществовавших?
А что СССР развалится и невдалеке от обсерватории начнётся самая настоящая война, я мог знать?

     Оля Свиблова, тогдашняя жена Парщикова (ныне директор Московского Дома Фотографии), которую он в "Переписке" презрительно именует "госпожой С." и "подручным персонажем" (забыв, видимо, что ей он обязан и московской пропиской, и элементарными знаниями – например, от неё он впервые услышал фамилию "Мережковский", – и ещё очень многим ), связала ему коричневый шарфик с жёлтой буквой "М" (отсыл к "Мастеру и Маргарите"). Но Алексей заявил, что если он наденет такой шарф, то все будут спрашивать: "А где 'Ж'?".
Таких анекдотов можно вспомнить тысячи и ещё столько же придумать. Так, однажды в Москве мы с Алёшей пошли сдавать бутылки. Их набралась огромная сумка, мы вдвоём с трудом волокли её. Какая-то женщина, шедшая нам навстречу, вдруг спросила: "Ребята, куда вы их несёте?". И этот простейший вопрос почему-то поверг нас в полнейшую растерянность. Я смог только промямлить: "Ну...", а Парщиков добавил: "Туда...", и больше она от нас ничего не добилась. Впоследствии Алёша долго вспоминал об этом с восторгом: два павлика, несут, а куда – и сами не знают! И с важным видом добавлял: "Мало нести – надо ещё знать, куда!".

Словом, "поэты Иван и Илья пили водку".

Гуляя как-то, примерно в 78 году, с Алёшей и Олей, тогда ещё не "госпожой С.", по Киеву, мы начали сочинять ироикомическую оперу – помню фрагменты:

"…С одной стороны сцены выходят авангардисты с лозунгом:

–С берёзы пал кленовый лист.  
Есенин был сюрреалист!

Навстречу им выступают традиционалисты с плакатом:

–  Поставим клизму
в лоб сюрреализму!.. "

Олицетворением реакции для нас был Кожинов, и я сымпровизировал:

Кожинов – храбрый малый,
ему ничего не страшно.
Вдруг на него упала
высоковольтная башня!

Алёша тут же подхватил:

Сверху сел на башню Левчин,
чтоб Кожинову было легче.
Кожинов стар,
а Левчин лёгок, словно пар…
  
ХОР (мы втроём).  Пар... пар... пар... пар...
                     Па-а-а-арщиков!!!!!!!!

…В разговоре с профессором Джеральдом Янечеком я узнал, что в одной из своих работ о концептуалистах он упомянул и К.К., который остался этим весьма недоволен. Что ж, на мой взгляд, Янечек совершенно прав. К.К. со своими искусственными конструктами довольно близок к тому же Л.Рубинштейну, хотя, конечно, Рубинштейн делает это лучше.
Вообще из концептуалистов Рубинштейн мне лично интереснее всех, потому что у него хоть иногда можно встретить то благородное безумие, без которого нет поэзии : "Мне приснился поутру в золочёной раме// Полудемон-полутруп с многими глазами…"

Кстати, Янечек очень одобрительно отозвался о самой идее этих воспоминаний: "Ведь это история, которая уходит…".

К.К. к моменту нашего знакомства в 77 году практиковал так называемые "мистерии" – нечто вроде того, что вытворяли иные энтузиасты Серебряного Века. Сам я не сподобился поучаствовать, знаю только со слов Алёши и Оли. В полной темноте все присутствующие раздевались (полностью  –  таково было правило, однако, например, Эпштейн и его жена, в тот раз, когда они присутствовали, остались в белье), мужчины становились в наружный круг, женщины во внутренний… Дальше начинались ритуалы, которые, видимо, должны были перерастать в оргию, под предводительством К.К., хрипящего: "Ласкайте лоно жён-мирроносиц! Сейчас дозволено всё!" (как заметила Оля: "Просто приходится от него убегать!")... Вообще, судя по рассказам Алексея, там творилось такое, что хоть святых вон выноси – но не надо забывать, что Парщиков пули льёт так же естественно, как дышит, этого он и сам никогда не скрывал.
Теперь-то К.К. утверждает, что его-де выгнали из Литинститута за религиозность и что в КГБ на него было заведено дело. Не знаю уж, как насчёт "дела" (тут возможны самые различные гипотезы), но если под религиозностью он подразумевает свои "мистерии", то комментарии, пожалуй, излишни.
При нашей последней встрече я терпеливо слушал его разглагольствования (ничуть не изменившиеся за все эти годы) и только раз не выдержал, услышав про авангардистов, пострадавших от произвола тоталитарного государства. Я напомнил ему, что авангардисты отнюдь не только жертвы, они и сами, кто вольно, кто невольно, во все времена прикладывали руки к созданию тоталитарной системы, и что "Чёрный квадрат" Малевича является, помимо прочего, идеальной картой лагеря смерти.
Но он, по-моему, просто не понял, о чём речь.
А уж его предисловие к совершенно графоманскому сборнику некоей поэтессы...
Впрочем, и о К.К. можно вспомнить какие-то симпатичные вещи. Например, я однажды спросил его, почему советская идеология так нетерпима к сексуальной революции.
– Ну, это же ясно! – ответил К.К. – Голый человек есть свободный человек!..

Недавно Лиля очень точно сказала: "У Парщикова в мозгу как будто система зеркал. Одно зеркало ловит образ и посылает другому, другое – третьему… и так до бесконечности. В результате образ появляется на свет неузнаваемым...".
Интересно, что это почти совпадает с придуманным самим Парщиковым понятием "метафоры привнесения". Впервые она появилась в стихотворении "Степь": "...она обливается, как поршень в мазуте// или падающий глазурный кувшин..." – то есть здесь к обычной метафоре нечто добавлено, "привнесено", к поршню – кувшин. Иначе говоря, сделан шаг за пределы обычной метафоры, держащейся на сходстве, уподоблении. Если с поршнем степь ещё можно сравнить, то с кувшином уже можно сравнить, видимо, сам поршень...
То же самое – в стихотворении Мирослава Валека (перевод мой): "…тихо так, что слышно, как под кожей твоей булавочка падает…" . Обычная метафора была бы "тихо так, что слышно, как булавочка падает"; булавочка, падающая под кожей, – это типичная метафора привнесения. Она не необходима, она избыточна –  здесь вопреки Оккаму нагромождена сущность сверх необходимости – и потому незабываема .

Совершенно не могу вспомнить, как и когда мы познакомились с Ильёй Кутиком. По его словам, он поступил в Литинститут в том же году, что и я, только на дневное отделение. Зато хорошо помню, как он и Алексей приехали с жёнами в Киев в 79-м, и мы читали вместе на очередной "явочной квартире", а потом ночью забрались в так называемый "Замок Ричарда", красивую и нелепую, как почти всё в Киеве, достопримечательность, и там фотографировались со вспышкой, и как великолепен был потом один чёрно-белый алёшин слайд, изображавший Илюшу, тогда стройного и гибкого, на фоне замкоричардовской тьмы...
В 81 году (фактически уже во время распада группы, но какие-то отношения ещё сохранялись) я прислал Илье в Москву из Киева первый вариант моей первой непоэмы  "ЮГ", написанный летом того же года в Херсоне. Илья ответил восторженным письмом, начинавшимся словами: "Не поэма ли?" – из которого, между прочим, я узнал, что как раз перед получением моей бандероли к нему приходили Алёша с Олей, подрабатывавшие Дедом Морозом и Снегурочкой (из чего и выросла поэма "Новогодние строчки").
Незадолго до этого мы с Ильёй как раз обсуждали необходимость перехода от коротких стихотворений к поэмам, и я заявил, что от короткого стихотворения нет полного удовлетворения – как от прерванного полового акта. Илья радостно согласился с этим. У него уже была тогда написана его "Ода на посещение Белосарайской косы".
(Сейчас я совсем не уверен в правильности своих тех слов. Есть, конечно, сила и страсть и в коротком стихотворении, не меньшая, чем в поэме . Очень люблю, между прочим, строки Ильи:

Нам нолито в те же бокалы,
мы пьём из отверстых нолей.
Батилл, надвигаются галлы!
Ты, главное, влаги налей!..

И нет циферблата над нами.
Мы сами себе небеса.
А выпьешь –  всплывёт меж зубами
утопленница-оса.

Здесь соединились Мандельштам: "...в игольчатых чёрных бокалах..." – и Верлен в переводе Пастернака: "Я римский мир периода упадка…" . Впрочем, оса – один из важных символов и для Мандельштама, и для того же Валека, в частности, в поэме "Рассказ с осой").
Немногим ранее – в конце семидесятых – Саша Ерёменко писал свою поэму "Куски". Она так и называлась: "Поэма 'Куски', написана в дни глубокой тоски" (в другом варианте: "Поэма 'Лицом  к природе', написана на огороде"). Не знаю, была ли она когда-нибудь напечатана полностью и существует ли вообще канонический вариант текста. Во всех известных мне сборниках Ерёмы есть только отрывки. Когда-то у меня были оба машинописные варианта, и они разделили судьбу большей части моего архива. Помню куски "Кусков":

…Мне хочется придумать диалог.
Мне хочется ему приделать ноги,
чтоб он шагал как будто вдоль дороги,
а может быть, и вовсе без дорог.

Мне надоело мыслить между строк.
В берлоге
сидит мой мозг и держит на пороге
нагую мысль, и вой её убог.

Зачем же он, весь высохший, как йог,
на перекрёстке, на большой дороге,
стоит, как постовой, расставив ноги,
и мысль звенит, как спущенный курок?

ЭТО БЫЛ ПРОЛОГ!!!

В чистом поле всадник скачет.
Он копьём рыцарским машет.
Это не копьё, а плуг,
прямо падает из рук.

Над ним в зените солнце стонет.
Над зенитом есть надир.
Наш же всадник есть бригадир
в пуленепробиваемом комбинезоне.

– Тру-ля-ля, тру-ля-ля,
широка страна моя!

Это всадник так поёт.
Ветер песенку несёт.
Грива развевается.
Жизнь продолжается.

В чистом поле всадник скачет,
веселится всей душой.
В чистом поле кто-то плачет,
деревянный и большой.

Воспроизведение плача –
нелёгкая задача.
Неудивительно,
что оно даётся здесь лишь приблизительно:

– Мне триста лет. Мой механизм распался.
Перебирая в пальцах этот ветер,
гребя на месте, деревянный мозг,
куда б ни шёл, повсюду натыкался
на пустоту. Я никого не встретил,
кто мне помог бы перекинуть мост
от этой потемневшей крестовины,
расплющенной со страшным напряженьем
усилием, похожим на усы,
до глубины, где, подставляя спины
распиленному надвое теченью,
вращаются такие же винты.
Мне триста лет. Под жаворонком жирным,
купающимся в небе оловянном,
я лопасть побелевшую держу
и, как ножой заржавленной , по жилам,
рассохшимся, сухим и деревянным,
таким подобьем ножика вожу.
И в даль гляжу.
И нахожу,
что даль постыла.
Кто-то заходит с тыла…

Вот подошли двое. Разливают.
Сели на покосившийся забор.
Покуда они выпивают,
послушаем их разговор...

– За это дело должен взяться весь народ!
– Народ занят исполнением своей вековой мечты!
– Значит, индивидуальный террор наоборот?
– Ты что, в кусты?
– Я – нет, а ты?
– Просто жалко глядеть, как бессмысленно окисляются
                                                                               горные хребты.
– Ты видишь вон ту тучку на горизонте?
– Вижу, а ты видишь?
– Мне кажется, она нуждается в капитальном ремонте!
– Вот видишь!
– Так и пойдём, глазами горя,
ты в слесаря, а я в егеря!..

По лесу
ходит слесарь,
махает гаечным ключом
и напевает ни о чём.

СЛЕСАРЬ (махая гаечным ключом):
– Я слесарь,
хожу по лесу,
махаю гаечным ключом
и напеваю ни о чём!
(Продолжает махать гаечным ключом.)

– …Мутируешь, мутируешь,
аж мутит!
– Да, так всегда: ненужное доминирует,
а нужное спит!..

– ...А вы видели, как мутирует пассажирский поезд
на скорости восемьдесят километров в час?
От напряжения он делается красным по пояс,
и во лбу у него загорается электрический глаз!

– Послушайте!
Но ведь мутация предполагает скрещивание!

– Да, паровозы это делают в туннелях, и это страшно:
разверзаются горы, на горах появляются трещины,
а из трещин обильно сочится машинное масло!..

Туда, где роща корабельная,
лежит, как тыща неживая ,
выходит девочка дебильная,
по жёлтой насыпи гуляя…

      В сентябре 77 года состоялось наше первое совместное выступление в Москве – в общаге философского факультета МГУ. Читали Ерёма, Алёша и я. Сделали три самодельных афиши-коллажа (это были, пожалуй, самые первые мои коллажи; мой экземпляр сохранился у меня до сих пор, я увёз его за океан и сейчас рассматриваю). Сначала мы написали: "Студенты Литинститута читают свои стихи и будут рады выслушать ваши мнения...", но К.К., увидев, сказал, что, если мы не хотим быть отчисленными, лучше переделать. И мы срочно переделали: наклеив на "студенты Литинститута…" кусок фотографии из журнала (нижнюю часть чьего-то лица), сверху написали "Молодые поэты…", причём вертикальная палочка буквы "т" закрыла рот на фотографии .
      Аудитория в обоих смыслах: и помещение, и слушатели – была просто великолепна. Обитые деревом стены, замечательная акустика, слышно очень хорошо во все концы довольно большого зала, ни до, ни после мне никогда больше такая не попадалась; замечательные ребята, чутко реагировавшие на непривычную поэтику. На столе перед нами стоял арбуз – затрудняюсь сказать, из каких соображений мы его с собой прихватили, но он создавал определённый антураж, и кто-то из аудитории в процессе последовавшей дискуссии сказал, что, мол, если у нас тут и не "Зелёная лампа", то по крайней мере "Зелёный арбуз". Мы вставали из-за стола и читали по очереди. B первом ряду слушателей сидела тогдашняя жена Саши, Наташа Лясковская, вскоре и сама подавшаяся в поэты . Она ужасно переживала за мужа и шёпотом подсказывала ему. Он был принят гораздо хуже, чем мы с Алексеем – во-первых, мы договорились читать небольшими порциями, сменяясь, и Ерёма вынужден был читать свои "Куски" кусками в буквальном смысле, так что мало кто понял их целостность (мы же с Лёшей тогда ещё вообще поэм не имели и читали по три стихотворения); кроме того, центонная поэзия Ерёмы тогда была ещё как бы не в моде. Пройдёт совсем немного времени, и Ерёму выберут королём поэтов, да и станут очень популярны концептуалисты, играющие на центонировании советских "классиков"... кажется, и поныне концептуалисты норовят объявить Ерёменко своим, не понимая, что он от них отличается очень сильно – но концептуалисты вообще многого не понимают и не желают понимать.
      Взять хотя бы Кибирова, у которого в одном из последних сборников мне встретилось: "...также и море не похоже на свалку// велосипедных рулей,// как нам впаривал Парщиков.// Море смеялось: что у людей в головах?..".
То есть непривычная метафора охранительски отброшена и заменена стандартной, стёртой. В этом – весь Кибиров.
Впрочем, это дало мне повод написать строчку:

...также и море не похоже на идиота...

      В принципе, меня совершенно не удивляет успех  кибиропрыговых. То, от чего не надо напрягаться, всегда имеет больше шансов понравиться публике (пушкинская школа!). Подросла достойная смена шестидесятникам, наловчившимся, как кто-то метко заметил, выкрикивать верноподданические лозунги с таким видом, как будто за это сегодня на эшафот, а не завтра в кассу…
Кибиров – это Евтушенко-2. Оригинал работал на советскости с душком якобы бунтарства, дубль эксплуатирует антисоветскость с душком якобы ностальгии. Но цель у обоих одна и та же, к поэзии не имеющая даже приблизительного отношения, – сиречь коммерция.
Признаться, я врубился в это далеко не сразу и, прочитав его тексты в 89-м впервые, вопросил, как же это он ещё на свободе, на что киевский поэт Виктор Летцев мне ответил:
– Да, он сейчас именно на "СВОБОДЕ"!
Иными словами, это как раз то, что Брoдский назвал "киданием камней в дозволенном направлении"!
Впрочем, вот для сравнения более сдержанный взгляд :
"…Опыт Ерёменко показал, что, помимо вольнодумно-крамольных аллюзий, центонной поэзии доступны прикосновения к тайнам мироздания. Если при этом не изнурять приём и вовремя остановиться, что и сделал Ерёменко в самом начале 90-х годов.

Часто пишется "мост", а читается "месть",
и летит филология к чёрту с моста…

Чтобы стать поэзией, филология действительно должна загреметь с моста, разбиться и воскреснуть . Или не воскреснуть. Ерёменко – поэт интенсивного склада, а в 90-е годы центонная поэзия продолжила экстенсивное развитие, создав безопасный, уютный канон, наиболее характерной реализацией которого стало творчество Тимура Кибирова.
Кибиров обладает редким ощущением и пониманием своего адресата. Он  – профессиональный корифей большого самодеятельного филологического хора. Его читают и любят те, кто сочиняет стихи такого же типа, но с меньшим мастерством, а также те, кто стихов не пишет, но если бы писали, то именно так, как Кибиров".

Кутик несколько лет назад побывал в Москве, и там Кибиров, Рубинштейн и
компания не взяли его с собой на какую-то очередную пьянку.  По этому поводу Илья горько резюмировал:
– Концептуалисты нас победили…
Лиля потом заметила:
– Тебе надо было ему ответить: "ваc", a  не "нас"!
Пригов, между прочим, два года назад заезжал в Чикаго на гастроли, и Кутик стал его большим другом – решил, очевидно, закорешить с "победителем"...
Впрочем, и Парщиков (как я узнал от него же при последней встрече), когда учился  в аспирантуре в Стэнфорде (которую он, по словам Кутика, так и не смог окончить, – по словам же самого Парщикова, завершил блистательно), писал диссертацию на тему: "Дмитрий Александрович Пригов в контексте современного концептуализма". Я спросил его: "Зачем?!", и он ответил: "Да потому, что это проще всего! Конечно, на самом деле я его никогда не признаю поэтом, точно так же, как и ты...".
Именно тогда Парщиков показал мне черновик своих воспоминаний о группе под названием "Событийная канва". Сейчас они опубликованы в "КОММЕНТАРИЯХ" . Понятно, речь там о себе, Жданове и Ерёменко, все прочие не упоминаются – но зато туда же теперь вмонтирована его стэнфордская работа о Пригове!
В этом – вся "неангажированность" Парщикова.

Ерёма нимало не огорчился своим неуспехом в МГУ. Он вообще ко всему относился сдержанно-спокойно. Довольно редко могу вспомнить его эмоциональные всплески – например, когда Алёша нас познакомил, и мы пошли втроём в пивной бар возле Киевского вокзала, и там по очереди читали стихи. Я прочёл "Гермафродита", и на последних строчках:  "Купались вместе, в пене и впотьмах,// пока не рухнул город на холмах…" – Ерёма громко захохотал. Я тихонько спросил Парщикова, чего это он, и получил ответ, что, конечно же, от восторга.
Вообще Парщиков всегда смотрел на Ерёменко несколько, мягко говоря,
свысока  . Прочитав стихотворение Ерёмы, начинавшееся словами: "Устав висеть на турнике,// ушла, а руки позабыла…", я заметил, что его бы надо назвать "Венера" (сейчас оно печатается под этим названием). Алексей воскликнул:
– Ты Ерёме об этом не вздумай сказать! Венеру он понимает только в смысле венерическом! Если ему сказать, что, мол, вон та женщина похожа на Венеру, он тут же убежит в испуге…
Очень любил также Алексей рассказывать, как это вышло, что Ерёма подался в поэты. Оказывается, два матросика, Ерёменко и его друг Коновальчук, сошли как-то в увольнение на берег и решили купить в киоске чего-нибудь такого почитать. Увидели "Поэтический словарь" Квятковского и приобрели по экземпляру. Потом Коновальчук однажды напился и потерял свой словарь. И не стал поэтом. Стал кинорежиссёром. А Ерёменко свой не потерял – и стал поэтом.
Но основной корпус апокрифов из жизни Ерёмы я услыхал от Наташи Лясковской: и как он на спор прыгнул в метро с мостика на крышу идущего внизу поезда, и как он однажды сутки пропадал где-то, а потом пришёл с вышеупомянутым Коновальчуком и притащил огромный бидон пива, а она, осердясь, толкнула бидон ногой, и пива было по щиколотку... но больше всего мне запомнился рассказ о том, как они с Ерёмой только-только поселились в Москве. Без работы, без прописки, без денег, да к тому же ещё ждали ребёнка (которого, когда родился, назвали Марком, по поводу чего мы с Алёшей  в один голос рявкнули: "Марк Аврелий, не еврей ли?!"). Питались пакетом молока и половинкой батона в день. Наташа, по её словам, едва проснувшись, начинала канючить: "Саш, я есть хочу!..". А потом вдруг пришёл огромный денежный перевод – чего-то там на траулере Саше недоплатили и теперь вот пересчитали! Юный поэт и его жена стали прилично питаться, покупать зелень на рынке, который тогда был дороже магазинов, и даже обедать в ресторанах . И однажды, выйдя из ресторана, Ерёма стал швырять деньги в разные стороны. Наташа пыталась его остановить, на что он воскликнул: "Наташ, ну дай мне хоть немного пожить по-человечески!..".
Между прочим, вопреки всем россказням о беспробудном пьянстве Ерёмы, я ни разу не видел его не то что пьяным, но даже очень нетрезвым. Неоднократно нам случалось вместе есть-пить, и никогда это не превращалось в попойку. Вот Жданова я как раз видел однажды пьяным вусмерть – и не хотел бы увидеть ещё раз. Однако о нём таких рассказов почему-то нет, если не считать захватывающего повествования Кутика о том, как на каком-то поэтическом фестивале Жданов, упившись, гоняется за поэтом Драгомощенко с воплeм: "Бей жида!", а на следующий день, протрезвясь, хохочет: "Так я ж шутил!.." ("Всё, что рассказывает Илья, – заметил по другому поводу Парщиков, – надо делить на шесть кутиков, потому что мы с Ильёй очень любим приврать!")
Зато однажды я был свидетелем, как Ерёму послали за выпивкой!
Из каких-то соображений, смутных для меня и поныне, состоялась встреча для выработки некоего поэтического манифеста – фактически уже после распада группы (который, естественно, длился какое-то время, так что нельзя с абсолютной уверенностью сказать, с какого именно момента существование группы прекратилось – ну, попробуйте определить день, в который кончилась античность и началось средневековье!). Присутствовали Парщиков, я, Виктор Коркия, говоривший о себе: "Есть начинающие поэты, а я поэт кончающий!" и две поэтессы, имёна которых я не запомнил. Перед тем, как браться за манифест, решено было, как водится, немного согреться. Тут явился Ерёменко, и ему, как опоздавшему, выдали три рубля и послали за вином. Он ушёл и быстро вернулся с авоськой, полной бутылок! Как ему удалось накупить столько на три рубля, объяснить не берусь. Легко догадаться, что манифест так и остался невыработанным.
Но самое трогательное воспоминание о Ерёме, тоже с наташиных слов – его вопрос: "Наташа, неужели мне, Ерёме, будет тридцать лет?!".
Впрочем, похожий эпизод вспоминается и мне. При нашем знакомстве с Ерёменко я прочёл что-то из моих переводов Валека, тогда ещё весьма сырых, и попутно упомянул дату его рождения. "Так ему что, 50 лет?" – почти с ужасом спросил Саша. "Нет, 49," – успокоил я. "А-а..." – облегчённо вздохнул он. И мне это было очень даже понятно – не только тогда, но и сейчас разница в один год может быть (или кажется) существенной).
Однажды Алёша сказал мне:
– Ну, ты же взрослый человек! Посоветуй...

Порой мы с Алексеем сочиняли вместе шуточные стишки, чаще всего это получалось спонтанно. Как-то я заявил ему в процессе спора: "Я и гностик, и агностик!". Он тут же срифмовал: "Я и речка, я и мостик!". Несколько лет спустя я получил письмо (оно и сейчас у меня хранится) из Саратова от Сергея Шиндина (я переписывался с Проскуряковым с 78 года, мы посылали друг другу стихи, мои он показывал своим друзьям, ученикам  – Шиндин был одним из них), в котором он называл меня одним из самых социальных поэтов нашего времени (?!); но больше всего меня восхитило сообщение, что он с приятелем были задержаны милицией за распевание в общественном месте (очевидно, в подпитии): "Я и гностик, и агностик…".
Ещё несколько таких же совместных перлов:


ЗЕРКАЛО
поэза сюрреалистическая

Раз выходит Сальвадор
в коммунальный коридор.

Что-то видится вдали
Сальвадору у Дали…


БДИТЕЛЬНОСТЬ

              поэза вдумчивая

Думал я, что Пендерецкий
главный есть шпион немецкий.

Оказалось, Пендерецкий  –
вовсе не шпион немецкий!


  ВОТ ТАК!
  
поэза сельскохозяйственная


В Албании есть крокодил.
Его я недавно доил.

И я перевыполнил план.
На то я и славный албан!

ЧУР-ЧУРА!
поэза автобиографическая


Напротив вашего Парнаса
Живут четыре кабиаса.
Один по кличке Рафаэль,

Другой по кличке Оля.
Закройте крепче вашу дверь –
Ужо такая доля.



КОАН
поэза-дзэн


Повстречались в поле чистом
Бодхисаттва с дзэн-буддистом.

Бодхисаттва гладил брюки,
дзэн-буддист читал "Судзуки".



ЛЮБОВНАЯ ЗАПИСКА ПУШКИНА К СУПРУГЕ КАРАМЗИНА
поэза доподлинно историческая



Клянусь титаном Прометеем,
Чьи ковы расторгнул Алкид,
Клянусь святым Хэ Мин-гуэем,
Который и в ночи не спит,

Что не было в подлунной этой
Подобной страсти без брегов
С тех пор, как русские корнеты
Побили западных врагов!



А вот сам Парщиков:


Море сделано из рыбы,
а Земля из червяков.
Слово сделано из слов
предыдущей Атлантиды.

Часто ты выходишь на дорогу
в старомодном ветхом шукшине.

Наша Фанечка Каплан
недовыполнила план!

Пенис, пенис! Анус, анус!
Я с тобою не расстанусь!


(Кутик приписывает мне двустишие: "Мы наденем кивера// и пойдём на клитора…" – но, безусловно, ничего подобного я никогда  не сочинял. Во всяком случае, не помню.)

Очень также любили мы распевать на два голоса:

В саду горит костёр рябины красной,
Но никого не может он согреть,
Как он ни тужится,
Как он ни пыжится,
Как ни старается,
Как ни пытается,
Сколько энергии ни вкладывает,
Сколько дров ни подкладывает,
Как ни выпендривается,
Как ни выдрючивается  –
Всё равно
    ничего
   у него
не полу-у-учится!!!

Из письма Проскурякова: "…несколько раз в ответ на мои запросы, что и почему у Вас разладилось в творческом содружестве, выдавал мне информацию о том, что с тобой невозможно разговаривать, потому что ты типа не то на сексе помешался, не то на каких-то извращениях. Помню только общий недоброжелательный контекст и параллели оттуда в область творчества, которое, по мнению Парщикова, у тебя было на грани вырождения…".

Снова рассматриваю эту пожелтевшую, уже трудночитаемую, афишу-коллаж. Большую её часть занимают наши стихи – отпечатанные на машинке Парщикова и приклеенные на ватманский лист. Удивительно, почти во всех стихотворениях есть слово "сад":



О сад моих друзей,
где я торчу с трещоткой
и для отвода глаз свищу по сторонам!..

…блажен, кто в сад
с ножом в руках проник
и срезал ветку гибкую у сада…

Сад корнями заплетает кости.
Ссадины затягивает корка.
Троя-2 на месте Трои прежней…
Жизнь жива – бессмысленно и нежно…

И в час живой,
когда твой конвой
твердит глагол "эрпенад",
она встаёт, жадно воду пьёт
и спускается в круглый сад…

У дома – сад. Квадрат окна.
Снег валит по диагонали.
А завтра будет в кучу свален
Там, где другая сторона…


("Тот сад? А может быть, тот свет?" – Цветаева.)
("О сад моих друзей, мазох моих врагов!" – Парщиков.)

А сверху Алексеем написано от руки: "МГУ, 10-й этаж, зона В, 19 сентября, в гостиной в 19 часов". Слово "гостиная" с двумя "н", а "19 часов" – даже уже не сразу понятно, о чём речь. Отвыкаю от европейского времени. (Позже приписано мной и тоже уже выгорело: "1977".)
И крупно, вырезанными из страницы какого-то журнала буквами: "ПРОЗА ПСИХОЛОГИЧНА, ПОЭЗИЯ МИФОЛОГИЧНА?".

III

– Его стихи гораздо лучше моих! – с восторгом сказал Винни-Пух. И он действительно так думал!
А.Милн, "Винни-Пух и все-все-все".

В книге М.Эпштейна "Вера и образ" заявлено:
"…Зато другие поэты – такие, как И.Жданов, О.Седакова, Ф.Гримберг, А.Парщиков, И.Кутик, В.Аристов, – берут в свой словарь, как в Красную книгу речи, все оставшиеся в живых слова, крайне напрягая и даже перенапрягая их смысл, чтобы явить структуру подлинной реальности, которая также несводима к лирическому "я", но постигается уже не отрицательно, а утвердительно. Метареализм – так можно назвать это поэтическое течение…".
Aристова я по крайней мере знаю (видел пару раз).
Но Ф.Гримберг – кто это?
С другой стороны, Эпштейн и Бродского зачисляет в метареалисты (кстати, и сам Бродский употребляет термин "метафизический реализм"). Поскольку вся бывшая группа так или иначе многим обязана поэзии Бродского, несколько слов о нём, тем паче, что это для многих и многих камень преткновения.
Я прочитал его стихи в самиздате, третий экземпляр на машинке, примерно в 74-м в Киеве. Да, до этого я жил в Питере, с 64-го по 69-й, но тексты Бродского мне на глаза не попадались, хотя я слыхал о нём краем уха. Окуджава, Высоцкий, Галич, только-только начавшие входить в моду, были популярнее среди тех, с кем я тогда пересекался. Читал же я в то время всё больше Сельвинского и Тютчева. Впрочем, в 68 году мне попал в руки впервые сборник Валека на русском языке (а ещё до этого одно его стихотворение попалось мне на глаза в журнале и сразу заставило обратить на себя внимание: "...И тьма, и тьма аж до самых костей// белым-бела.// Бог монтирует из запчастей// новые тела..."), и он надолго стал для меня поэтом номер один – почти на двадцать лет. Но, кстати, в том же году я познакомился со стихами Галчинского, которые сразу полюбил и только недавно, при обстоятельствах, о которых ниже, обратил внимание, что многие переводы – Бродского! Так что – читал я Бродского, сам того не зная, поскольку мне его фамилия тогда мало что говорила.
В 75 году я услышал от Алексея: "Что вы так носитесь – Бродский, Бродский! По-моему, он очень плохой поэт... да вообще не поэт!". Зауважал он уже позднего Бродского, начиная с "Колыбельной Трескового Мыса". Подробно об этом можно прочесть в книге В.Полухиной "Бродский глазами современников", где Парщиков, в числе прочих, даёт интервью по поводу Бродского, но говорит, как обычно, преимущественно о себе, попутно снисходительно разъясняя, почему Бродский до эмиграции ему неинтересен.

Не так давно я решил почитать переводы Бродского в его собрании сочинений. Читал вслух, а Лиля слушала. Дошёл до Лесьмяна  –  и мы в один голос воскликнули:
– Что-то не то!
Я взял маленький сборник Лесьмяна и нашёл то же стихотворение в переводе В.Корнилова.


У Бродского:

1
Помимо Данте, кроме Пифагора,
Помимо женщин, склонных к
                                        исступленью,
Пока им чрево пучит мандрагора,
И я был в Лимбах… помню, к
сожаленью!


У Корнилова:

1
Помимо женщин, съевших
мандрагору
В тоске по детям, близких к    
                                       исступленью,
Помимо Данте, кроме Пифагора,
И я был в Лимбе… помню, к  
сожаленью!


Дальше семь четверостиший практически тождественны, если не считать пары небольших разночтений: "…томов двенадцать накатать бы кряду…" и "…томов двенадцать мог бы выдать кряду…" во втором, "…но и не рваться из пучины вовсе…" и "…а не вращаться в мёртвой точке вовсе…" в четвёртом. Зато девятое и десятое  –



9
Что большая для Вечности потеря:
минута, год ли? Вскидывая руки,
Самим себе и времени не веря,
Не колокол свиданья, но разлуки


10
Они друг другу внемлют, настигая
Иронии глухой не изменивши:
За каждою минутою  –  другая.
Хоть век звони, не по себе звонишь ты.

                                                  
9
Что в битве стрелок с Вечностью
   потеря
Есть большая: мгновение ли, год ли?
Самим себе и времени не веря,
Одна другой оказываясь подле,

10
Не в колокол свиданья, но разлуки
Звонят они, стать выше возомнивши
Иронии, пульсирующей в звуке:
Хоть век звони, не по себе звонишь ты.

Далее – снова совпадение до самой последней строфы:


19
С двумя концами выберем дорогу:
На север  –  с т р а н ы,  а   э п о х и  –  с юга.
Г р а н и ц а  им  –  п р о с т р а  н с т в о… ей-же Богу!
А небосвод – лишь пыльная округа.

19
По шляху, распростершемуся, мнится,
Меж  с т р а н а м и  и  в р е м е н е м  припустим.
П р о с т р а н с т в о  там покажется… г р а н и ц е й,
А небосвод наш – пыльным захолустьем…

Мы  решили, что совершили литературное открытие. Но Кутик, тогда ещё с нами водившийся, тут же просветил нас:  оказывается, Бродский, собираясь покинуть Страну Советов, свои переводы отдал Корнилову, разрешив тому публиковать их под своим именем  – чтобы не пропала работа. А впоследствии, при составлении многотомника, восстановил, что называется, справедливость.
Однако мне тут кое-что представляется сомнительным – хотя бы потому, что, по правде говоря, вариант Корнилова кажется интереснее. Возможно, конечно, что он лишь слегка обработал отданный ему перевод, а Бродский, естественно, вернулся к своему варианту…

Так ли всё это важно?
По-моему, да.
Речь всё о том же – о восстановлении забытого. Которое не исчезает.
Или всё-таки исчезает?

"Напрасно ты всё это пишешь, – говорит Лиля. – Получается, что ты как будто примазываешься."
Но меня занимает не то, что я "примазываюсь", и даже не то, что всё это начинает выглядеть точно так же нелепо, как какой-нибудь "Алмазный их венец".
Важнее другое: как же так, были мы все вместе и любили друг друга, а теперь..  

Из иронической "Рецензии Г.Кацова на книгу Г.Кацова «Московская поэтическая струя 80-х»" :

"ГЛАВА 2. МЕТАРЕАЛИЗМ.

       Дадим слово самому автору (прошу прощения за пространную цитату): «Возникновение моды на метареалистов имеет конкретную дату  — 18 июля 1984 года. "Какой был день тогда? — Ах, да — среда!" (…)  Именно в среду, в день выхода еженедельника "Литературная газета", появилась статья Сергея Чупринина "А что за сложностью?" ...
Задача метареалистов была нацелена на переодевание. Русский символизм, французский сюрр и английский им, практика стихосложения футуристов послужили опорными точками для метареализма. Поскольку массовой культуре ранних 80-х эти поэтические направления практически не были известны, а творческая и техническая элита давно уже с тоской ожидала явления — возрождения — чего-то подобного в русской поэзии, то метареализм, удачно состыковав время (в период безымянных 80-х, после пропавших без вести 70-х) и место (в Москве, а не в амбициозном Петербурге), попал в самое Оно. Естественно, одев по моде желаемое и мало известное и добавив собственной энергетики да философско-поэтического опыта мировой культуры послевоенного периода».

      Безапелляционность автора поражает: Жданов, Еременко, Парщиков и примкнувший к ним Арабов рассматриваются, в основном, с точки зрения моды. И хотя автор пытается выглядеть объективным, отдавая дань талантам указанных поэтов, высоко оценивая глубину их метафорически-самобытного мира, все же проблема моды выходит на передний план.
На мой взгляд, если этот вопрос так интересует автора, то лучшего поля для ее применения, чем концептуализм, не найти. Вот уж кто попал в модные да актуальные, вот уж кого приглашают ТВ и мирового значения университеты. И хотя концептуалисты по популярности все же не дотягивают до Евтушенко времен Политеха, их попадание «в яблочко» ни в какое сравнение не идет с метареалистами.
Особняком автор рассматривает Аристова, Кисину и Кутика. Утверждение о влиянии раннего Кутика на творчество метареалистов ничем не оправдано. Скорее наоборот, творчество позднего Кутика не так легко подчас отличить от раннего Парщикова… ".

      Юра Проскуряков некогда написал мне, что я показался ему при нашем знакомстве остроумцем и весельчаком (это я-то!), приехавшим прямо из Древней Греции (!). Перед моим отъездом мы с ним увиделись, как казалось тогда, в последний раз, и последнее, что запомнилось из его стихов того времени: "…И осень, как пловец без головы,// играет с рыбой листьев у фасада..." – из цикла "Прогулки с Блоком".
По-моему, удивительные строки.
Замечательная поэма "Полифем" не пропала – к счастью, автор, подарив мне машинописный экземпляр, потом забрал его обратно, так что она сохранилась у него.
Вообще-то, строго говоря, "Полифем" – не поэма, а роман-гофманиада в стихах, письмах, диалогах, фрагментах дневника главной героини, Русалочки, влюблённой сразу в двух поэтов, Потебниуса (Парщикова, как я почему-то был уверен – в действительности же самого Проскурякова, как выяснилось немало лет спустя) и Заболотнуса (Ерёменко). Есть там теоретические выкладки (серьёзные и/или пародийные) и даже схемы; есть такие персонажи, как Вечный Жид по прозвищу Антисемит (уменьшительно Сёма), граф Калиостро и сам несчастный Полифем, безнадёжно влюблённый в Русалочку (Поэзию?). В своё время на меня неизгладимое впечатление произвела фраза из письма Русалочки, подслушавшей диалог поэтов: "…они говорили, что женщины им до Феньки. Наверное, это их общая любовница...".
Впрочем, у "Полифема" теперь другое название, а фразы про общую любовницу нет – то ли автор выбросил, то ли я сам её придумал!

Хотя Наташа Лясковская никогда не входила в группу, но влияние Ерёмы на её ранние вещи очевидно. Вот её стихотворение 80 года:

Саблезубый пищавель, гуляя по лесу,
приносил себя в жертву прогрессу
и не блюл своего интересу.
Он пищал-верещал, что он чище, чем Авель,
что любимая пища его  –  дикий щавель.
Но ему не поверили разные звери,
завищали из щелей: "Не верим! Не верим!".
Вышел кот перед зверским конклавом
и замявал особенным мявом:
"Гля  него, гля пищавеля, нету пощады.
Мы сошлём его в Польшу, в польский город Бещады!
Или пан, иль пропал и костями полягет.
Шо глазы так таращишь, как буква умляут?".
"Шо омлет, шо умляут  –  одно же и то же! –
зарычало зверьё, те, кто был помоложе. –
– Раздевай-ка радёжки, сымай-ка пижану!
В нашем лесе не место пижонам в кожанах!".
Так закончил пищавель короткую жизень.
Мемуаров своих не оставил, кажись, он.
И поэтому стих наш свободен в деталях,
он и смел и нахал, как дитя на педалях…

Из более поздних её стихов мне запомнилось сильное: "...деревья, как беременные девы,// склоняют к ней тяжёлые тела...".

      Юра Арабов тоже в группу не входил, но нередко выступал с нами вместе и одно время воспринимался как свой. Здесь, однако, стоит сделать существенную оговорку, которую следовало сделать уже давно: я различаю "группу" и "направление"; группа для меня – это несколько близких (навсегда, как ошибочно казалось) людей – в отличие от направления (группа может быть ядром направления, но может и не быть), куда входят люди более отдалённые и даже совсем чужие, но близкие по языку : в данном случае это Жданов, всегда чётко державший дистанцию, Аристов, Арабов и другие.
Впрочем, как раз с Арабовым некоторое время я был как будто очень дружен. Он неожиданно возлюбил меня после моего обсуждения на студии Ковальджи (об этом ниже), особенно когда выяснилось, что мы оба родом из Крыма. Мы усиленно общались, а однажды он зазвал меня в ресторан и угостил на остаток гонорара за киносценарий блинами с икрой (я впервые тогда попробовал это блюдо, которое теперь продаётся в Москве в уличных киосках). К сожалению, я его, видимо, изрядно обидел, когда, сидя у него дома и слушая его длинную поэму, героями которой были говорящие осел и репейник (они долго философствовали, пока, наконец, осёл не сожрал собеседника!), вдруг, увы мне, задремал! Со мной это бывает нередко, но вовсе не обязательно от скуки. Просто следствие многолетнего хронического недосыпа.
Помню целиком только одно его стихотворение (его, кстати, очень огорчало, что лучше всего запоминается именно это, самое несерьёзное):

ТЁТЯ МАША ЧИТАЕТ

"Мне жить невмоготу! – сказал Жюльен Сорель. –
– Маркиза, вы мой друг и ангел простодушный!".
Но тут пришёл маркиз, Луи де Шатонель,
и, потирая грудь, унёс жены подушку.

Маркиза, покраснев, схватила пеньюар:
"Жюльен, он видел всё! Он жлоб и так несносен!
Есть у него дружок – Журден Оревуар
и госпожа Бювар, которая на сносях!..".

Но этот разговор подслушал Монтескье,
тот самый Монтескье, а вовсе не учёный,
который был бугай, но протирал пенсне,
поэтому и вид имел весьма лощёный.

До княжества Ля-Бред он доскакал пешком.
Там некий Рюбампре княжил четыре года.
А зять его, сосед, затеял дикий шмон,
хотя и миллион имел он в год дохода.

Рубли он не считал, но был ужасно скуп.
Племянник Антуан решил бежать с кузиной.
Она носила фрак и розовый сюртук.
Уж после он узнал – она была мужчиной.

Она теперь хотел оттяпать у него
Наследство Пей-Рамаль и укатить в Саратов…
Но тут пришёл Милон, не знавший ничего,
С бутылкой первача и с внешностью Сократа.

Не знавший ничего, он всё же много знал
И брата умертвил при помощи подлога.
Она к нему хотел проникнуть в будуар,
Хоть он её пускал не далее порога.

Она ему сказал, что некто аноним
Послал донос в Париж, а он ему ответил…
Но тут пришёл Жюльен (он был не херувим!)
И вынул пистолет со множеством отверстий…

Через несколько лет мне показали в каком-то журнале публикацию Арабова, где к одному стихотворению был взят эпиграф:

"Никто не знает, что Гомер ослеп…".
Р.Левчин.

      Юля Кисина, конечно же, в группу не входила никоим образом, но определённое отношение имела. Мы познакомились в 84 году в литстудии Киевского Дома учёных (да, в Киеве появилась, наконец,  литстудия!), и я, должно быть, произвёл на Юлю сильное впечатление, особенно если учесть, что ей тогда было лет семнадцать, а я носил кеды с крупной надписью фломастером: "ДОЛОЙ СЕКС!". Она посвятила мне стихотворение "Не потому ли мир чудесен,// что воздух гулок и глубок…". Её стихи этого периода наполнены подражаниями Алексею, с чьими стихами я её познакомил:

…Ты стучишься в меня, как бельё, разрываясь на части,
И к подножию ветра несёшь золотые шары...

       Я же познакомил их и лично – всё на том же Восьмом Совещании молодых писателей, куда я попал контрабандой (как Парщиков изумился, увидев меня, и даже не попытался скрыть это! ), а она – вполне законно. Алексей осторожно протянул ей руку со словами:
– А Вы что, тоже что-то пишете?..
Впоследствии, когда она перебиралась в Москву, я предупредил её:
– Юля, не доверяйте Парщикову!
– В каком смысле? – поинтересовалась она.
– Во всех смыслах. Ни как мужчине. Ни как человеку. Ни как поэту. Он думает – всегда! – только о себе, любимом.
– Что ж, и правильно, – браво ответила девочка, – я сама такая!..
Через пару лет, во время нашей предпоследней встречи, она рассказала в порядке анекдота, как была у кого-то в гостях вместе с Парщиковым, и он потом сделал ей выговор за панибратство с хозяевами: "Мы члены касты!".
Позже он посвятил ей стихотворение "Львы", где есть очень точные строки:

Мы в городе спрячемся, словно в капусте.
В выпуклом зеркале он рос без углов,
и по Андреевскому спуску
мы убежим от львов…

Интересно, что страницей раньше в сборнике стихотворение, посвященное Оле:

Бритва сияет в свирепой ванной,
а ты одна,
как ферзь точёный в пене вариантов
запутана...

(В моей памяти начало другое: "Тикает бритва в свирепой ванной…".)
Возможно, отсюда возникла и моя строчка "Вариантов твоих волос// в пространствах дрожь...". Точно так же его строчка "Вот бы заснять его из-за мусорных ящиков"  породила мою "Из-за мусорных ящиков щёлкая..." – но это умышленный отсыл, почти пародия. Точнее, просто воспоминание. О бывшем друге.


      На том же совещании Маша Арбатова, моя бывшая однокурсница и будущая (тогда – ныне уже тоже бывшая) знаменосица российского феминизма, уверяла меня, что Парщиков специально спаивал Ерёму несколько дней, чтобы не допустить его на это мероприятие. Более того, она бросила это же обвинение Алексею в лицо, на что получила ответ: уж как-нибудь сами разберёмся...
Именно тогда я услышал от Маши восхитительное сообщение, что, мол, раньше она писала стихи, но, познакомившись с творчеством Ерёменко, бросила . По этому поводу одна наша общая знакомая заметила: "Странно, а вот наличие Шекспира ей почему-то не мешает писать пьесы!".
Впоследствии в каком-то из её многочисленных бестселлеров оказался упомянут и я: "...принадлежал к тому поэтическому поколению, лидерами которого стали Парщиков, Ерёменко, Жданов. Стихи он писал дивные, но не было ему везухи...".
Если под "везухой" понимается умение лизнуть в нужный момент соответствующую задницу, то – да, чего не было, того не было. А теперь уже и обучаться этому как-то поздно.

     Впрочем, объективности ради о Маше надо вспомнить и другое.
На первом курсе Литинститута кто-то из моих сокурсников, явный "деревенщик", заявил, что всякую "интеллигентскую вшивоту", которая смеет хаять великого поэта Рубцова, он бы собственноручно расстреливал! Я в те времена и вообще-то осторожностью не отличался, а тут у меня словно в мозгу что-то закоротило, и я заорал:
– Ну вот я и есть интеллигентская вшивота! Давай, расстреливай меня, ну!!.
Маша, оказавшаяся рядом, схватила меня за рукав и оттащила в сторону, приговаривая что-то вроде: "Ну куда ты спешишь?.. успеешь ещё расстреляться!..".
Она же вместе с критиком Ирой Вергасовой (ныне, увы, покойной) устроила мне вечер в так называемом профкоме драматургов уже после окончания Литинститута, в 83-м. К сожалению, организовано всё было несколько избыточно: стихи я читал не один, а вместе с актрисой, имени которой не помню, потом Сергей Летов в роскошной кардинальской мантии играл на двухметровом саксофоне, после чего художники Абалкова и Жигалов демонстрировали свой "тот-арт"... В общем, когда дело дошло до дискуссии, то публика уже с трудом вспомнила, что тут, кажется, ещё и стихи звучали...

     Примерно в 79 году я получил письмо из Саратова, подписанное "Вова Потапов". Письмо было весьма, как сказали бы сейчас, авангардно-визуальным. Например, в нём была прожжена дырка, вокруг которой автор написал: "Это дырка. Не знаю, зачем прожёг". На обороте страницы: "Понял, зачем. Чтобы смотреть".
     И переписка завязалась. Он присылал многочисленные, очень смешные письма, описывая реальных и вымышленных обитателей Саратова. Увы, ничего из этой огромной горы бумаг не сохранилось. Были там неплохие стихи – некоторые явно под влиянием Проскурякова, другие вполне самостоятельные. Помнятся почему-то как раз второстепенные:

...Бешено заглатывающий, жующий, смердящий,
сулящий смерть травоядному идеалисту
ящер, ящер, ящер!

      Были мини-пьесы, помню монолог Полисмена из одной: "А утро-то какое!// В родной Шотландии сейчас// овец погонят к водопою,// корова свой откроет глаз.// И вереск, сучьями треща,// сестра нарубит для борща…"; был роман в письмах из жизни некоего генерала Катрикадзе. Один кусочек оттуда мы с Алёшей и Олей постоянно цитировали. Пожалуй, вот его-то и надо было бы взять эпиграфом ко всему этому тексту: "А веруют они неправильно  –  отец Игнатиус плюёт на распятие, крестится ногой и воопче есть скрытый иудей и протестант!".
     В свою очередь я старался не отстать от него и в письмах давал юмористические описания наших тусовок (слово ещё не было в ходу, хотя сами тусовки уже были) и нашей группы, причём последнее я даже свёл в таблицу, из которой помню фразу: "Ни одна из наших жён бороды не носит!" (речь шла о том, что вот у Винова – борода и усы, у меня – борода, но нет усов, у Ерёменко –  усы, но нет бороды, у Парщикова – ни бороды, ни усов, зато длинные волосы, у Чернова и того нет, но он тоже, как  все мы, женат).
Винов, узнав о нашей переписке, сочинил для неё дополняющие эпиграммы:

Чернов
не знает марксистско-ленинских основ.

Потапов
дiвок лапав.

Потапов был весьма польщён и ответил в тон:

Винов
ворует носки из магазинов.

      Как же это так случилось, что наша дружба и весь этот лицеистский кайф исчезли, сменившись если не враждой, то холодным отвращением? (Я имею в виду не только и не столько Потапова, но всех нас, почти всех.).
Последнее о Потапове – из письма Проскурякова: "...так и умрёт его муза без покаяния...".

В 97 году Олег Липцин, основатель "Театрального Клуба", показал мне в интернете текст:

"Два поэта.
Опять о Киеве. О его обитателях, которые рассказывают о себе самые невероятные истории. Жили в славном граде два поэта. Рафаэль Левчин, заядлый модернист. И Юрий Мезенко, автор гораздо более традиционный.
Левчин писал:

В пустоте кружит существо с крылышками
Оно маскируется
Как хочется сесть на камень и слиться с ним
Благообразие бронзовой маски
Кто-то шагнул в воде
кто-то кому нет названия
Глаза
Глаза существа Глаза существа с крылышками
Глаза существа с крылышками из каменных чешуек
Глаза существа с крылышками из каменных чешуек
синей воды
пустоты
бронзы времени...

Мезенко писал:

Мы – коммунисты.
Прозревает сила
не панибратства – побратимства масс:
когда земля детей своих растила,
она любила каждого из нас.

      Левчин был просто поэтом. Мезенко был еще и редактором отдела поэзии журнала "Радуга". Когда Левчин приносил свои стихи в "Радугу", то Мезенко их категорически не печатал. Потому что про побратимство масс ничего не было.
В конце концов Левчин, озлившись на советскую власть, ничего не понимающую в поэзии, эмигрировал в Америку. Где свободы слова навалом.
И освоившись, через некоторое время принес свои стихи в чикагский русскоязычный журнал.
А там в отделе поэзии сидит Мезенко.
И опять Левчина не печатает. ".

Первая моя реакция была: "Олег, лучше б Вы мне этого не показывали!".
Впрочем, недавно я обнаружил текст ещё почище:
"Вспомнили о мистической истории, которая случилась с поэтом-авангардистом Рафаэлем Левчиным, надышавшимся на Лысой горе каких-то не тех эманаций. В советские времена редактор киевского журнала "Радуга" не печатал его стихи. Потом Раф эмигрировал. Поселился в Чикаго. Узнал, что и там существует русскоязычный журнал. Приходит, а там сидит тот же самый редактор Мезенко. И опять, естественно, не печатает. Против кармы не попрешь."

       Чернов, уже работая в "Радуге" мезенковым подручным, отправил мои стихи в архив, даже не сообщив мне об их судьбе. И когда слух об этом – через того же вьюна Мезенко – дошёл до меня, и я спросил у Чернова при встрече, правда ли это, он невозмутимо ответил: "А что, лучше было бы, если б я, как полагается, прислал отказ по почте?" (86 год).
Надо заметить, что рядом с Черновым стоял Жданов, приехавший в Киев на гастроли, уже вполне официальные.
– А ты что об этом думаешь? – спросил я у него.
– А я об этом вообще не думаю, – преспокойно ответствовал Жданов.
В тот же вечер у нас было совместное выступление, хотя сейчас мне уже и не очень понятно, как это могло быть и как это я согласился выступать с ними...
За несколько дней до нашего отъезда в 91-м раздался звонок: "Раф, это Чернов!". Я ответил: "Не знаю такого!" – и бросил трубку. Однако он перезвонил, и разговор, вялый, бессмысленный, натужный, всё же состоялся.
А ведь тот же Саша Чернов прыгал от радости, когда меня  впервые опубликовали (фантастический рассказ "По спирали") ...

      Между прочим, в этом рассказе, как я теперь вижу, был предсказан распад группы и многое другое, связанное с этим. Наверное, просто мало кто способен любить друг друга всю жизнь. Любовь, как известно, уходит, не спросясь. Но хорошо бы хоть, чтобы она не сменялась ненавистью...
Тут мне вспоминается история, рассказанная Парщиковым, якобы услышавшим её от Вознесенского (а тем, в свою очередь, якобы от Пастернака): однажды Хлебников и Мандельштам влюбились в Ахматову, и дело уже шло к дуэли, причём Мандельштам требовал, чтобы дуэль была по всем правилам, с секундантами. Хлебников нашёл себе секунданта, а Мандельштам никак не мог найти. Наконец, они забрели в мастерскую некоего художника и стали просить его пойти к Мандельштаму в секунданты. Тот долго молчал, а потом медленно заговорил: "Я работаю над картиной, которая должна быть такой, чтобы могла висеть на стене без гвоздя. Я сижу здесь уже много дней. Я ничего не ем, ничего не пью. Уже почти получается. Картина уже почти висит без гвоздя!..". И молодые безобразники-поэты, услыхав такое, устыдились и разошлись в разные стороны.

      Когда-то давно Чернов с женой пришёл к нам в гости, просто так. Мы сели вчетвером за стол, я разлил вино. Наши жёны в один голос запротестовали, что им многовато (женщины тогда пили гораздо меньше, чем мужчины!), и мы с Сашей синхронно отлили немного из их стаканов в свои. После чего он, усмехаясь, заметил:
– Смотри, мы оба вино отлили. Но ты – действительно ОТ ЛИЛИ, а я – ОТ МАШИ. О, великий русский язык!..

      В мае 2001 года я побывал, после одиннадцати лет отсутствия, в Киеве. На моё выступление в кафе "Бабуин" (бывший "Таллин", бывшая "Молочарня") собралась, к моему удивлению, довольно многолюдная аудитория. Среди прочих пришёл и Чернов, протянул мне руку, я пожал её...
Неужели я до сих пор не могу простить его?
Но разве "простить" означает "забыть"?

      Ещё до истории с архивом Чернов однажды явился ко мне домой изрядно пьяным и стал рассказывать, как его забрали в ментовку, как его там бил милиционер-еврей (?!) и как он теперь будет мстить этим поганым евреям, исподтишка убивая их приёмами каратэ. Не знаю, забыл ли он спьяну, что я тоже еврей, или решил меня зачем-то припугнуть. Если второе, то не очень преуспел. Когда, слегка протрезвев, он собрался уходить, я сказал ему: "Ну что ты, Чернов, куда ж ты теперь пойдёшь? Теперь уж тебя придётся разрезать на кусочки и спустить в канализацию!".
Впоследствии, где-то в 92-м, Чернов якобы принял иудаизм! Я узнал об этом из письма Виктора Зуева.
И вот теперь – снисходительное упоминание о нём на том же "вавилонском" сайте: "...видимо, был близок к кругу Парщикова...".

       Когда-то, в году 77, Алёша заявил, что не видит принципиальной разницы между государствами большевистским и нацистским. Я не спорил особо, но считал, что, в конце концов, любые другие государства не лучше, машина подавления всегда остаётся машиной подавления.
Сейчас я думаю несколько иначе. Другие государства, может быть, и не лучше, но это – хуже (пишу в настоящем времени, поскольку третьеримская империя, пусть несколько обкорнанная, никуда не делась)!
Понять это мне помог Чернобыль.
Игнорируя катастрофу, радиацию, всё увеличивающуюся опасность, власти делают вид, что всё в порядке, ничего никому не сообщается, в Киеве проводится как ни в чём не бывало первомайская демонстрация! С детьми!!
Уверен, Гитлер бы так не поступил. Он-то наверняка учёл бы, что детей стоит поберечь, ведь это завтрашние солдаты и рабочие. Но тем, кто был и остаётся у власти в этой несчастной империи, как бы она ни звалась – Московское царство, Российская Империя, СССР, СНГ, – было и есть наплевать на всех и всё, кроме собственной шкуры. Дети? Новые народятся, страна большая! (Эта формулировка принадлежит отнюдь не пахану Джугашвили, а как раз "первому большевику" Петру Первому.)
То есть это не фашизм. Это хуже любого фашизма. Третий Рейх, при всех его прелестях, был не так бесчеловечен, как Третий Рим.
Но Парщиков, когда при нём заговорили о Чернобыле, громко заявил: да бросьте, там уже всё в порядке!
Хотя "там" не только не было всё в порядке тогда – "там" и по сей день опасно, и опасность эта, видимо, не уменьшается.
Однако Парщиков 86 года не был Алёшей 77-го. Он уже был частью Системы.
"Ценность неангажированности...".

Ему всегда хотелось сидеть на нескольких стульях сразу: быть менеджером  в литературе – и в то же время поэтом, делать карьеру – и иметь друзей в андеграунде…

"…Я уже давно укротил в себе ненависть, а раньше взращивал… Себе нельзя потакать, иначе погибнешь…" .

IV

Если воин убил женщину, он может дать имя убитой своей дочери.
Г.В.Дзибель, "Феномен родства".

      Вероятно, читая всё вышеизложенное, Человек Неизуродованный (ну, народится же когда-нибудь поколение, в котором полностью исчезнут совковые гены!) решит, что мы все были какими-то чудовищами. Да нет же, конечно, мы были обыкновенными людьми. Как сказал Воланд, квартирный вопрос их испортил.

      Скорее всего, я никогда бы не поступил в Литинститут без помощи Парщикова. Он буквально втащил меня туда за руку – и помогая  готовиться к экзаменам, и – о хитроумный! – порекомендовав написать в анкете "русский", что я и сделал (К.К. сейчас рассказывает, что я поступил благодаря его протекции – очередная залепуха К.К.). И, конечно, одно только это с лихвой компенсирует многое другое – и как Парщиков в моём присутствии рассуждал о так называемой "южной школе", куда входят Чернов и Мезенко (ярость, которая тогда на меня нахлынула, не поддаётся описанию – сейчас-то мне самому смешно!)... и как он советовал одному своему московскому знакомому вступать в Киеве в контакт только с украинскими авангардистами и не связываться с "еврейско-русскими кругами", и его переданная мне якобы шутка: "Говорят, в Киеве есть какой-то Левчин. Не знаете, кто это такой?", и его поздний текст: "У меня был в Киеве приятель, по образованию химик, по наклонностям поэт и самоучка в силу своего эгоцентризма: учителей – боялся, педагогов – презирал, а другую личность в себя не впускал. По професии он был рабочий сцены... " etc, etc.

      Тёплый августовский день 77-го. Мы с Алёшей и Олей во дворе Литинститута, находим мою фамилию в вывешенных списках принятых. Радостный визг Оли, мы втроём обнимаемся! Тут же стоит скромная девочка, тоже принятая, даже рядом с Олей кажущаяся очень юной. Это будущая "чёрно-эротическая" писательница Лера Нарбикова.

      В летний вечер 84-го раздался телефонный звонок, и весёлый голос на том конце провода сказал, что ужас до чего хочет со мной познакомиться. Пришёл парень, показавшийся сперва очень молодым (на самом деле бывший всего на два года моложе меня), с бутылкой вина и папкой рисунков, и рассказал, что был  в Москве на выступлении Парщикова, пришёл в восторг, а после вечера подошёл и спросил, есть ли в Киеве кто-нибудь подобный. Тот дал мой телефон.
Так Парщиков заочно познакомил меня с Толей Степаненко, который с тех пор прочно вошёл в нашу жизнь.
Увидев в тот вечер впервые его графику, я воскликнул:
– Да это же иллюстрации к моим "Ряженым"!!
И это действительно было так. Потрясающее совпадение!

Вскоре оказалось, что художник – ещё и поэт (а также кинорежиссёр,
арт-слайдист и пр.), и мы не раз выступали вместе на частных квартирах с чтением стихов, показом слайдов и мини-перформансами, и одни только эти выступления можно вспоминать долго и с кайфом . В какой-то мере это тоже была группа – из нас двоих, – к которой время от времени присоединялись то одни, то другие...

      Это опять-таки совершенно отдельная тема:  рассказ о возникших в Киеве группах, таких, как ЦИКРА  (первоначально ИКРА), "контркультурщики", "Эскадрилья имени взрыва смысла", вышеупомянутые "Эр.джаз", "39,2 ° С" и "Чен-Дзю"… наконец, литстудия "Слово" при "Театральном Клубе", которой руководил я.
А художники! Виля Баклицкий, обучавший меня азам керамики, приговаривая: "У тебя здесь должно быть такое же бесстрашие, как в стихах!". (С тем же бесстрашием он и умер, как жил: принял сердечное лекарство и запил портвейном...)... Витя Жук (ныне в Праге)... Вера Вайсберг (ныне в Германии)...  и многие ещё.
     И, конечно же, Юра Зморович, поэт, драматург, прозаик, художник, скульптор, композитор, музыкант, режиссёр, создатель интердисциплинарного перформанса "Глоссолалия" (если не ошибаюсь, эта идея пришла Юре в голову, когда он увидел, как два моих сына играют на своих музыкальных инструментах, и в одной из первых глоссолалий они были в центре действа...).
Наш совместный десант на "Агасфер" , буквально за считанные недели до моего отъезда, где я впервые участвовал в выставке бук-арта... Кстати, попали мы туда через Юлю Кисину .
А коллеги вне групп: Влад Васильев (ныне в Питере), Наташа Акуленко, Андрей Курков, в соавторстве с которым мы сотворили  пьесы "Взлётная полоса" и "Отцы подземелья"...  словом, впору писать что-то типа "Люди, гады, жизнь", никак не меньше.
Чего стоит одно только знакомство с Игорем Лапинским, случившееся совершенно анекдотическим образом. Я стоял в очереди на почте. Девушка, стоявшая за мной, увидела в обратном адресе бандероли, которую я собирался отправить, мою фамилию и воскликнула: "Вы Левчин? А я жена поэта Лапинского, он давно хочет с Вами познакомиться!".
Впоследствии мы с Лапинским несколько раз выступали вместе, в том числе и втроём с Виновым, которого теперь, как я недавно узнал, заодно с Березовчук, Драгомощенко, Кутиком, Лапинским, Летцевым и Парщиковым, относят к т.н. "южнорусской школе"  ...

      Мы написали с Анатолием фантастическую пьесу "Сквозь зеркало". Лиля читала её вслух нашему младшему сыну, тогда шестилетн1ему (на ходу переделав трагический конец в счастливый), и это одно из лучших моих воспоминаний. К сожалению, пьеса (действующие лица: Коломбина, Пьеро, Арлекин, Маг, Белый и Рыжий Клоуны) не сохранилась. Все её экземпляры осели в украинских ТЮЗ'ах, куда мы пытались её предложить, и это было, конечно, так же наивно, как и попытка Толи предложить свои стихи в моих переводах на русский язык в "Дружбу народов", где тогда уже восседал всё тот же наш общий знакомец Парщиков.
– ...Он мне говорит, этак , знаешь, конфиденциально: "Ну, ты же понимаешь, старик, это не для печати...", – рассказывал Толя, вернувшись из Москвы.
Первая публикация стихов Анатолия (в оригинале) состоялась в 88-м, в том же номере "Вiтрил", где напечатался Винов (занятно, что в том же номере и первая публикация Андрея Домбровского, киевского лидера "литтеррористов"). Мой перевод одного стихотворения Толи впервые появился в 92-м в самиздат-журнале "Саркофаг". Затем я публиковал его стихи в моём журнале и, надеюсь, буду публиковать ещё.
     Мы написали вместе киносценарий "Коллажи сорокалетних" (я вмонтировал туда тексты ещё нескольких человек: Марины Доли, Юры Зморовича, Саши Малого; весь пролог придумала Лиля). Сценарий написан уже как бы в режиссёрском варианте, в виде покадровой записи. Признаться, не понимаю, зачем надо писать сценарии иначе, почему следует избегать драматургической формы и делать вид, что это проза, если это не проза. Главный герой (он так и обозначен "Герой") – это, конечно, сам Степаненко, но в нём есть что-то и от меня. Есть в сценарии также персонаж "Бритый", написанный с меня, даже читающий в одном эпизоде мои стихи, но у него есть и некоторые черты Анатолия. По ходу действия Бритому отрубают голову – я тогда ещё совершенно не соображал, насколько осторожным надо быть с такими играми, – с тех пор у меня начались довольно регулярные головные боли. Неизвестно, что было бы, если бы фильм был снят, но, к сожалению или к счастью, когда сценарий был в 88 году закончен, Толя, уже успевший сделать два полнометражных фильма, вообще раздумал заниматься кино. К счастью, сценарий сохранился и был в 94 году опубликован в первом номере великолепного донецкого журнала "Многоточие" ("Родина вспомнила!" – саркастически написал мне по этому поводу Зморович; но только недавно я обратил внимание на забавную вещь: перед сценарием, словно эпиграф, помещено стихотворение Парщикова "Ещё до взрыва вес, как водоём…"), ныне, к сожалению, уже тоже не существующего. Наташа Акуленко впоследствии написала рецензию на этот номер, причём немало тёплых слов употребила в адрес сценария (хотя многое в нём, как оказалось, содержит для неё совершенно иной смысл, чем для меня!). Рецензия была напечатана в киевском журнале "Зоил" с грубыми искажениями, из-за которых, как я понимаю, Наташа разругалась с редакцией. Ну что ж, и "Зоил" уже приказал долго жить.

      Фильм Степаненко "Полнолуние" (который на пресловутой студии Довженко обзывали то "Порнолунием", то "Полоумием") снят по мотивам рассказа Валерия Шевчука  (об этом замечательном представителе украинского магического реализма опять-таки надо бы рассказывать подробно...) "Панна сотникивна" ("Дочь сотника"). Рассказ Анатолий прочёл сначала в моём переводе с украинского...

      От Парщикова я впервые услыхал о Клехе. Они познакомились по переписке, и Алексей, читая первое же письмо Клеха, с невинным видом вопросил:
– Как ты думаешь, что такое "ноггога"?
– Что?!
В письме, отпечатанном на машинке, стояло "НОГГОГ'А". Каким-то образом до меня дошло, что это означает "HORROR'A"! Мы ржали, как ненормальные...

Клех мимоходом упоминает о Парщикове:
"...Бес аналогий искушает меня: и письмо Павла Крусанова, и его психотип, и даже внешний облик неодолимо напоминают мне молодого Алексея Парщикова, основным содержанием поэзии которого была... молодость – а когда она прошла, улетучились и стихи. Есть ещё одна деталь: оба они "южане", и это многое объясняет...",
–  зато парой страниц позже посвящает целую главу Степаненко:
"...Степаненко из тех художников, которые рано сделали свой выбор, и выбор, в отличие от многих, был сделан им сознательно. Этот путь я назвал бы художественным неповиновением.
Избегая лобовых столкновений, он ограничился рисованием на полях жизни. Собственным, киевским, южного происхождения артистизмом пытаясь хоть чуть разогреть прилегающее к нему пространство…
…Без сомнения, яд сецессии тёк в его жилах (ведь опять был конец империи, как в дурном сне), цвет и линия жили у него как бы отдельно в разных жанрах…
Тогда он уже сидел в промёрзлой андроповской Москве, во вгиковском запущенном общежитии, менее всего надеясь выйти оттуда режиссёром…
P.S. Годы спустя я повстречал его случайно в Базеле.
Жить в Киеве, несмотря на все свои старания, он так и не научился." .

      Сам Степаненко описывает эту встречу гораздо более красочно (хотя от моеґо вольного перевода на русский пропадает половина кайфа; для экономии места опускаю начало рассказа, о полёте из Киева в Цюрих, во время которого стюардессы едва успевали подносить ему очередные порции вина):
– …Летим, а запасы спиртного постепенно уменьшаются. Долетели до Цюриха, меня свели под белые руки, как героя швейцарских авиалиний, шоколадок напихали в карманы, сувениров... Но надо ж ещё до Базеля доехать, а я в растерянности полной, впервые ведь в таком далёком путешествии. Спрашиваю у одного пассажира с чемоданами, как тут попасть на железнодорожный вокзал. А он усёк мой акцент и интересуется: a ты кто? Да вот, говорю, украинец. Тут он вдруг переходит на украинский и сообщает, что тоже украинец! Oткуда-то извлекает бутылку виски, стаканчик... и уж не помню, как я менял деньги, как попал в вагон, как доехал, как пиво пил... хотя любому ясно, что если пил сперва горилку, потом весь полёт – красное вино, a после –  виски, то пиво пить уже не стоит!
Ну, как известно, после ночи наступает утро, и лучше б оно в тот раз не наступало!..
Открываю с трудом глаза.
Белые стены.
С трудом поворачиваю голову.
Огромные окна.
Идеальная чистота.
Где я?!.
Начинаю потихоньку соображать... Ага! Я ж вроде летел в Швейцарию. Так это, значит, я уже на месте, в самой что ни на есть заграничной загранице, в моей мастерской!.. Так, но надо срочно выпить пива! Организм требует, трубы горят! Нашёл как-то дверь ванной, глянул в зеркало. М-да... Ну куда ж с такой мордой выходить в заграницу?! Но делать нечего, надвинул кашкет поглубже, побрёл. Никого нет, улицы пусты. А я лихорадочно соображаю, как у этих швейцарцев спросить: где, мол, тут у вас, хлопцы, пиво? По-английски, что ли? А как же будет "пиво"? Ага, вроде "бир"... Тут в поле зрения появляются два швейцарца, и один издали вопит: "Ду ю спик рашен?!". Во, думаю, в момент рассекретили, поднимаю мутные очи и вижу... слегка подпорченного временем Лёшу Парщикова, с коим в своё время была распита не одна бутылка!.. Но это ещё не всё. Перевожу взгляд на второго и вижу... человека из абсолютно другой, львовской поры моей жизни, –  Игоря Клеха!!. Та-ак, думаю, допился, Степаненко! Ну, всё, белая горячка! Я читал, что вот так она и начинается: видишь то, чего никак не может быть! Прилетел в Швейцарию, и первые, кого встретил – Парщиков и Клех! Может такое быть?! Абсолютно не может! Где Москва, где Базель, а где Львов!.. А они тем временем достают бутылку, отхлёбывают, суют мне. Пробую. Не исчезают! Тихонечко трогаю Парщикова – вроде материален...

     Клех ошибается – как ошибается он и по поводу Парщикова: http://community.livejournal.com/metarealizm/811.html?nc=4.
Степаненко стал кинорежиссёром, притом незаурядным. И в Киеве он, уже после моего отъезда, какое-то время жил на гребне успеха. О нём писали газеты (из вырезок, которые он мне присылал, можно сделать книжку), у него были выставки живописи, графики, боди-арта и фото, он организовывал арт-центры, он ездил в Европу (в Базель в том числе), он придумал для телевидения авторскую передачу под названием "Коллаж".
Но длилось это недолго. Сейчас у него, судя по одному из последних писем, совершенно иное бытие: "Жизнь свободного художника – дело военное... Открылись неожиданные психологические резервы. Как ты, вероятно, сам слышал, я обратился к религии... Изменилось очень многое, как во мне, так и вокруг меня...".
     Это письмо я не могу датировать, потому что не сохранил его, а использовал в коллаже (и теперь цитирую по некачественной фотографии коллажа). Думаю, Толе, учившему меня, как делать коллажи, это не в обиду.
"Странная судьба у моего поколения... авангард, одним словом... сам понимаешь..." – из другого письма Анатолия.
Он живёт сейчас в маленьком родительском домике в Ирпене, питаясь преимущественно тем, что растёт на огороде. Комната его плотно набита рукописями, рисунками и тому подобным. У него по-прежнему бывают выставки: http://community.livejournal.com/stanatol/profile
Кажется, он счастлив.

       В уже цитировавшейся здесь книге "Пермь как текст" я наткнулся на утверждение, что Виталий Кальпиди подхватил, так сказать, знамя метареализма, выпавшее из усталых рук Жданова и Парщикова. Само по себе это не особенно интересно, но за этим следуют несколько любопытных пассажей. Например: "Большое значение для самоопределения Парщикова имело, очевидно, знакомство с текстами Кастанеды: следы чтения "Сказок о силе" (образы-понятия "силы", "места силы", "точки сборки") нередко встречаются в его стихах...". Или: "Жданов персонально как бы не присутствует в своём высказывании. Субъект его речи – функция жанра, некое универсальное лицо дидактической поэзии...".

       Бродский в своей нобелевской речи подчеркнул, что задачей его поколения была попытка восстановления разорванной культурной традиции. Относится ли это к нам? Возможна ли вообще надежда на какое-то восстановление?

       В 76 году Парщиков подарил Чернову сборник Хлебникова – прекрасно переплетённую самиздатную ксерокопию с издания 1936 года, с надписью: "И эта штука к свадьбе! Ого! Не продавайте её в "минуты жизни трудные". Ваш Парщиков... и Свиблова, жена моя.".
Чернов примерно через месяц продал-таки сборник, мне. Алексей, узнав, был очень огорчён. Я попытался утешить его тем, что, мол, за пределы группы книга всё же не ушла.
В группе была мода (пошедшая опять-таки от Парщикова) ходить с полевой сумкой. Помню, как я радовался, когда сумка завелась и у меня. Я гордо положил в неё Хлебникова и повсюду таскал его с собой. Но как поэт он мне тогда не особенно нравился, казался каким-то нарочито примитивистским. "Ты просто в нём ещё недостаточно выкупался," – резонно заметил по этому поводу Алексей. Действительно, когда я, годы спустя, прочёл прозу Хлебникова и особенно его пьесы, когда я понял, что он визионер...  впрочем, я и сейчас думаю, что моё настоящее знакомство с Хлебниковым впереди.

       Дважды мы устраивали в Москве вечера памяти обэриутов, причём на обоих председательствовал К.К. На первом я впервые заметил начинавшуюся известность Ерёменко – какая-то киногруппа явилась специально снимать его. На  втором присутствовал последний живой обэриут. К сожалению, я не сообразил, что надо бы с ним поговорить, расспросить, записать... впрочем, если бы и сообразил, едва ли решился бы надоедать немолодому человеку. Сам же обэриут ничего особенного не сказал, лишь выразил удовлетворение, что традиции их группы не забыты.
Но после второго вечера Парщиков и К.К. в один голос заявили, что для них творчество обэриутов перестало иметь какое-либо значение.

...Вот о ком ещё не упоминал – Коля Дорошенко. С ним тоже меня познакомил Алексей. Сперва это был просто провинциальный мальчик, приехавший в Москву. Как сказал о нём Проскуряков: пока писал стихи, был внешне вылитый Блок. Потом он стал писать рассказы и внедряться в литкруги. Затем женился на дочери какого-то партайгеноссе и сделал-таки карьеру. Последний раз, когда мы виделись (всё на том же Совещании – похоже, там все нити сошлись!), он, уже литчиновник, поучал меня – точнее, выносил приговор, не подлежащий обжалованию: "Знаешь, почему тебя не будут печатать? У Жданова и Парщикова редактор вообще ничего не поймёт, может и пропустить – "пусть будет и такое!", а у тебя по крайней мере половина понятна, и вот по этой-то половине и ясно, что тебя печатать не надо!".
Впоследствии он стал главредом гнусной газетёнки "День".

…Летний вечер. Мы на лоне природы  –  кажется, это день рождения Парщикова. Тут и К.К. с супругой-поэтессой, с коей они вдвоём организовали ныне некую новую группу (должно быть, метаметамета) с замысловатым названием (если не ошибаюсь, ДУПА – Добровольная Уния Профанации Артистизма), тут и Коля Дорошенко, едва ли провидящий своё отвратное будущее… а вот у костра Юра Проскуряков, которого я вижу впервые, юный и красивый, читает своё стихотворение "Антоний и Клеопатра"… кто ещё? Не могу вспомнить, размыто …
Может быть, среди нас был Сергей Надеев ? Несколько дней назад, на работе, беру с полки книгу, "Игры на воздухе". Фамилия автора смутно знакома. Открываю наугад и, что называется, глазам не верю:

АКРОСТИХ

Южнорусский пейзаж – репетиция скорой разлуки:
РазРяженный туман на отлогих откосах низин,
ИзнурИтельный час, остролистный камыш у излуки,
Юркий зЮйд разнесёт от заглохших моторок – бензин.
Папиросы. Першит… остаётся – досадно немного:
Ремесло    отРажать полноту предстоящих утрат
Осознаньем тОго, что иначе б – не знали предлога
Сожалеть и сноСить, и украдкой крестить троекрат.
Как о том рассКазать?.. – Вдалеке прогревают моторы,
Узкогрудый бУксир осторожно прошёл под мостом;
Рыбаки,   гоРячась, обсуждают поспешные сборы, –
Я смотрю, Якоря выбирают тяжёлым шестом…
Как приКажете жить с ощущеньем вины запоздалой,
ОсторОжной, глухой, наполняющей жизнь по края?
ВноВь и вновь повторю: "Да и нам остаётся немало –
Уходить и опять возвращаться на круги своя…"  
12 июня 1982.

     В 1986 году я с театром Драмы и Комедии впервые приехал в Ригу, и это был культурный шок. Увидев милиционера в очках, с тонким интеллигентным лицом, один из нас воскликнул: "Ребята, точно ж в Европу попали – мент на мента не похож!".
В тот же день меня познакомили с поэтом Саввой (Саэваром) Варяжцевым.
– Левчин? – переспросил он. – Я читал Ваши стихи.
– Не может быть, – ответил я. – Их ещё нигде не печатали .
– А я в рукописи, у Парщикова, – пояснил он.
Через несколько дней я был дома у Саввы. Вдруг из соседней комнаты выбежала его жена, Лена Пастернак, с восклицанием:
– Идите скорей, там по телевизору показывают какого-то мудака, который вопит, что он Парщикова не читал!
По телевизору действительно показывали Юрия Кузнецова, упрямо повторявшего:
– Ну, говорю же, не читал я вашего Парщикова!..
Сцена сама по себе была достаточно абсурдистской, но мне к тому же вспомнилось, как Алёша рассказывал, что Кузнецов-де его всего прочёл (в рукописи, разумеется) и сказал, что Парщиков пишет два стихотворения вместо одного.

– Почему у тебя нет стихов о минералах, растениях, животных? – вопросил однажды Алексей.
– Есть, – ответил я. – "Сатир".
Парщиков расхохотался.
"Сатир" был написан незадолго до знакомства с Алёшей. Привожу полностью этот текст, для меня, тогдашнего, программный:

Мне сатир попался в роще,
козлоногий и поджарый.
Я схватил его за рожки
и убил одним ударом!

Говорят, сатирье сердце
помогает от проказы,
злой любви, реминисценций,
гриппа и дурного глаза…

Но подумав, что увидит
и меня однажды Некий,
и моё Он сердце вынет,
и останусь я калекой –

воскресил его: живи, мол!
И вскочила эта падаль,
и, меня копытом двинув,
унеслась, виляя задом!

...73 год, первое появление Алексея у нас дома. Варю кофе в своеобразной кофеварке, напоминающей экстрактор Сокслета, которую Лёша сразу же обзывает "кофегонкой". Входит Лиля, я знакомлю их. Речь заходит о стихах, и Лиля показывает листок со своим стихотворением, записанным именно так – заглавными буквами:

ПУСТОТА – ЭТО КОГДА
ПУСТО.
ПУСТОТА – ЭТО КОГДА
ЗАПОЛНИТЬ НЕЛЬЗЯ, А
ВСЁ ПОТОМУ, ЧТО ТАМ
ПУСТОТА.
ИЩИТЕ МЕНЯ ЗА МЕЛЬНИЦЕЙ,
НО МЕНЯ ТАМ НЕТ.
НЕТ. ВОТ СУТЬ В ЧЁМ.
НЕТ. И НИКОГДА НЕ БУДЕТ.

– Это розыгрыш? – вопрошает Алёша, и тогда Лиля окончательно его добивает:
– Если честно, я написала его вот сейчас, стоя за дверью!
– Да-а, – резюмирует он, – теперь я вижу, что вы друг другу подходите!

       Первое появление Оли относится к 74 году: испуганная девочка, даже отдалённо ещё не напоминавшая будущую яркую красавицу. Парщиков привёз её из Москвы показать Киев. Кажется, она ожидала, что в Киеве сплошь каннибалы и маньяки, поэтому знакомство с нами настроило её на радостный лад, чего не смогла испортить даже их неудачная попытка расписаться в киевском загсе (в Киеве это весьма непросто, и у нас когда-то была та же проблема, перед моим призывом в армию в 69-м!).
Через несколько лет. Оля совершенно всерьёз расспрашивает моего старшего сына о том, что, собственно, он хотел изобразить на своих рисунках. Четырёхлетний Максимилиан подробно объясняет: "Вот это дед и баба, дед одноногий, они живут в Ватикане, а вокруг происходит морское сражение!". Выслушав несколько подобных объяснений, Оля сообщает мне и Лиле, что наш сын просто уникально талантлив, за это она, будучи профессиональным психологом, ручается. Я позволяю себе усомниться в уникальности ребёнка и ссылаюсь на статью А.Митты "Рисунки ребёнка" в журнале "Знание-сила" (собственно, эта статья и побудила меня собирать творения Макса и впервые подумать о книге на их основе), тоже весьма интересные и рисунки, и их истолкования маленьким автором. "Так это же Митта! Режиссёр! – восклицает Оля. – Ещё бы! Конечно, у него тоже незаурядный ребёнок!".
Статья Митты-старшего заканчивалась сомнением, станет ли его сын художником. Интересно, что Митта-младший художником действительно стал, и мне здесь часто попадается сотворённая им реклама водки "Столичной"...
Сама Оля, оказывается, тоже рисует. Дома в Москве у них висит её автопортрет, по словам Алёши, вдохновляющий его на какие-то необыкновенные стихи.
Оля пишет мой портрет маслом. На нём я мало похож на себя, зато удивительно похож на моего отца, которого Оля, естественно, никогда не видела ни в жизни, ни на фотографиях. (Впоследствии мне попадётся рассказ Франца Эллиса о его портрете работы Модильяни, со временем оказавшемся портретом сына рассказчика...)
Ещё несколько лет спустя. Оля подвергает меня тесту на избирательность к цвету и по результатам сообщает, что я всегда буду стремиться войти в какую-нибудь группу, буду с гордостью произносить что-нибудь вроде "мы, театр..." или "мы, сюрреалисты..." – но затем буду весьма быстро из любой группы выламываться без следа.
Что ж, видимо, так оно и есть.
Тесты с тех пор недолюбливаю.

Возвращаясь немного назад, примерно в 78-й, – моя мама звонит, хочет поговорить с трёхлетним Максимом. Ребёнок берёт трубку и без запинки декламирует:

Мы говорим на разных языках.
Ты бесишься, как маленькая лошадь,
А я стою в траве перед верёвкой
И не могу развесить свой сонет...

Закончив, уверенно объявляет:
– Это был "Сонет без рифм" дяди Ерёменко!..
С тех пор моя мама стала интересоваться нашей группой и присылать мне вырезки из газет, где упоминалась дежурная тройка: Жданов, Ерёменко, Парщиков. Последняя такая вырезка, из "Известий" 92-го, с довольно нелепой статьёй К.К., была получена мной уже в Штатах.

Еще назад: я держу на руках полугодовалого Максима и обсуждаю с Парщиковым, понимает ли ребенок происходящее вокруг.
– Я думаю, понимает, – говорит Алёша, – но смутно так, как если бы нам вкатили дозу психоделика...

      Младшего сына, родившегося в 79-м, я подумывал назвать Алёшей в честь Парщикова, на что Алексей спросил, а не лучше ли, например, Вилей в честь Шекспира. Тем временем Лиля волевым решением выбрала имя "Серёжа", но никакой замысел не проходит совсем бесследным в ткани мира – будучи в аспирантуре, Сергей писал диссертацию о Парщикове. Сперва я сгоряча брякнул ему: "Если ты это сделаешь, то станешь ещё одной ступенькой этой лестницы лжи!". Но затем вдруг понял: да это же замечательно! Пусть прибавляется к этому мифу ещё слой, ещё и ещё, совершенно по Леви-Строссу... вот и мне в этот текст просто необходимо вводить выдумку, постепенно увеличивая её дозы!
Что я и делаю.
Несколько лет назад я побывал в английском городе со смешным названием Bath.Там единственный в Британии горячий источник, и некогда древние римляне устроили на этом месте курорт. После ухода римлян источник был забыт, затем открыт снова, вокруг вырос город. В нём нет зданий современной архитектуры, он не модернизируется с ХVIII века и весь выдержан в едином, пришедшем из Италии в эпоху Возрождения стиле "палладиум": колонны, арки, мощные серые стены, сила и уверенность. Именно так я всегда представлял себе римскую архитектуру. В городе как бы навсегда остались римляне, подумал я (словно в подтверждение вдруг ожила статуя в тоге, стоявшая в одной из ниш! это оказался уличный мим с лицом, выкрашенным белой краской). И вслед за этой мыслью пришла другая: античность мы видим такой, какой нам её предложило видеть Возрождение, а какой она была в действительности, мы уже никогда не узнаем.
То же самое можно сказать практически обо всём.

16 января 99 года состоялось наше совместное чтение с Кутиком. Мне предложили выступить в Чикагском Культурном центре, и я, в свою очередь, предложил ему участвовать тоже. По этому поводу в местной газете "Reader" появилась весьма своеобразная информация. Впрочем, лучше зацитирую свой журнал, раздел "Хроника" :
    "В рамках фестиваля дружбы между Москвой и Чикаго (не спрашивайте, что это значит!) состоялось выступление И.Кутика и Р.Левчина, по поводу которого местная пресса такого понаписывала…
Цитируем: "Between 1976 and 1983 Rafael Levchin and other underground poets and artists in Moscow would get together in each other's kitchens and present their work. The so-called kitchen generation named themselves "metarealists" because their work dealt with an alternative reality. One of their multidisciplinary get-togethers will be re-created today at the Chicago Cultural Center; Levchin has dubbed it Glossolalia-2. He'll be joined by poet and movement cofounder Ilya Kutik (now a poetry professor at Northwestern)…". Когда первое обалдение прошло, подумалось: а что? не слабо! Всё поколение стало метареалистами! Не верите – читайте газеты! Что, концептуалисты, съели?".
"Глоссолалия-2" – так я назвал слайд-фильм, смонтированный мной из слайдов Степаненко, Зморовича, Парщикова и моих. После выступления ко мне подошла американка средних лет.
– Этот фильм – о семидесятых годах? – спросила она.
– Да. Впрочем, отчасти и о восьмидесятых тоже.
– Я так и поняла. Спасибо!..

     В следующий раз, через год, Кутик выступил в Центре с Вознесенским. Реклама гласила: " Легендарные русские поэты  – Кутик и Вознесенский!".
No comments.

      Когда "легендарный русский поэт" переехал из Швеции в Чикаго, он сказал мне буквально следующее: "Ну что ж, жили мы с тобой в разных городах, теперь попробуем пожить в одном!". Я, как обычно, не сразу понял, что имеется в виду.
Во время нашего последнего с ним разговора он горячо пропагандировал Пригова:
– Умён. Место в литературе обеспечено. В учебниках – сноски. Конечно, он не делает поэзию, он делает нечто другое... Да, надо уметь сделать себя, и он умеет. А "Пушкин" что, не сделанное имя?.. Да, я тоже люблю Кавафиса – но кто может поручиться, что правильно то, что делает Кавафис, а не то, что делает Пригов? Да, Пригов выпендривается – так ведь и Кавафис по-своему выпендривался. А Кибиров, Пригов говорит, ни одной книжки не прочитал за всю свою жизнь. Так можно двадцать стихотворений написать, ну, а дальше-то что?.. Вообще концептуализм кончился, ещё год назад! Он уже никому не интересен ...
– А метареализм не кончился? – полюбопытствовал я.
– А метареализма, может, и не было ! Была система дружб, были сходные методики... И вообще, миф метареализма сильно преувеличен!
– Вот и хорошо! – заметил я. – Что ж это за миф, если он не преувеличен?
Илье очень понравилось это замечание, однако с тех пор он почему-то прекратил со мной всяческое общение, что я, разумеется, пережил достаточно спокойно – не такое видали. В конце концов, это естественный процесс. Люди, перестающие быть близкими или только казавшиеся таковыми, неминуемо должны отсеиваться.

Алексей, будучи ещё студентом Киевской сельскохозяйственной академии, рассказывал, как его отец, узнав о намерении сына стать поэтом, предложил: "Ну вот давай сядем и напишем по стихотворению. Посмотрим, у кого лучше получится!". И Алёша отказался, потому что, как он пояснил:
– Понимаешь, отец у меня – интеллигент. Он и вправду может написать лучше!..
Когда через несколько лет я напомнил ему об этом разговоре, он усмехнулся:
– Сейчас я уже так не скажу.
"А жаль!" – подумалось мне тогда.
(Отец Алёши, Максим Исаакович, пережил сына совсем ненадолго...)

Юра Арабов пишет: "С метареалистами я познакомился впервые в конце 1979 года, кажется, в декабре, на вечере в ЦДРИ, где в "малом каминном зале" (так, вроде бы, это называлось) выступили три почти не известных мне поэта...".
Я даже не сразу понял, о каком вечере речь. На самом деле поэтов было четверо, поскольку я тоже участвовал в вечере. А точнее – восемь.
В "Литературной жизни Москвы" за ноябрь 99-го описывается юбилейный вечер поэтической студии Кирилла Ковальджи и рассказывается "о её появлении на основе двух конкурировавших групп: Иван Жданов – Алексей Парщиков – Александр Ерёменко – Рафаэль Левчин vs. Сергей Гандлевский – Бахыт Кенжеев – Евгений Бунимович – Марк Шатуновский…". Речь идёт именно об этом вечере в ЦДРИ, который был задуман именно как противоборство двух групп, нашей и, скажем так, традиционалистской. Чтение происходило в "малом зале", но для дискуссии перебрались в "большой". Там-то, впервые, я стал замечать некие знаки некоей договоренности. В частности, вальяжный совпис Ю.Ряшенцев (ныне – тоже в Штатах) заявил:
– Метафора метафоре рознь. Вот у Жданова – хорошая метафора. А у Левчина – плохая метафора…
Возможно – но дело в том, что заявление это не было ни с какой стороны литературным или критическим. Оно было конвенционным. Мне и таким, как я, давали понять, что допущены будут не все. А только некоторые.
Разумеется, сегодня-то я понимаю, что по большому счёту это был подарок судьбы. Что я, окажись среди допущенных, тоже стал бы совписом.
Вот сейчас передо мной лежит "Литературка" со статьёй П.Басинского "Проблема Александра Ерёменко"; и мне тотчас вспоминается из какой-то давней статьи, тоже в "Литературке", изумлённая фраза по поводу вступления Ерёмы в СП: "...Ерёменко – советский писатель?!.".
М-да.
В интернете на страничке Жданова  есть фото под названием "На диспуте в ЦДРИ. Декабрь, 1979 г.". Изображён на фото Жданов, пьющий из горла "Кока-колу". Однако это отнюдь не диспут, а как раз момент, когда читаю я. Справа на фото виден мой локоть. Это отчётливо видно, если положить рядом две фотографии.

        Неподалёку достаточно случайно я наткнулся на текст Шатуновского "ТРИ ИСТОЧНИКА – ТРИ СОСТАВНЫЕ ЧАСТИ МЕТАРЕАЛИЗМА", о том же вечере: "...Для меня это было вообще первым публичным чтением. Вся эта масса молодёжи... пришла послушать стихи именно Ивана Жданова и двух его товарищей Александра Ерёменко и Алексея Парщикова, уже составивших каноническую троицу и вызывавших круги андеграундного резонанса. Четвёртым с ними тогда был Раф Левчин, но впоследствии он быстро исчез с поэтического горизонта...".
Да, ещё раз: это подарок судьбы. Мне повезло, что я исчез с поэтического горизонта Шатуновского, равно как и он – с моего. Точнее, на моём он и не появлялся.
И та самая бутылка, что на фотографии в руках у Жданова, Шатуновским благоговейно отмечена: он сообщает, как попросил у Жданова дать попить из неё и, получив, ощутил себя припавшим непосредственно к источнику поэзии.
Меня чуть не стошнило, когда прочёл это.
Арабов, однако, называет Шатуновского среди метареалистов. Ему вторит в брошюрке "Современный литературный процесс" О.Богданова: "...С момента поступления в Литинститут Парщиков оказался в среде своих сверстников и единомышленников – А.Ерёменко, И.Жданова, А.Аристова, И.Винова, А.Чернова, Р.Левчина, И.Кутика, О.Седаковой, М.Шатуновского и других, которые впоследствии будут названы "метареалистами" (термин М.Эпштейна) и объединены в поэтической студии "Зелёная лампа" при журнале "Юность"...".
Аристов – В., а не А.; ни его, ни Жданова, ни Седаковой в Литинституте не было, не говоря уж о том, что записывать Седакову в "сверстники и единомышленники" Парщикова – просто неостроумный анекдот. Что до меня, то если мне до сих пор ещё чего-то не хватало, чтобы окончательно отмежеваться от "метамета", – теперь, с таким контекстом, как раз комплект. Оставляю "метареализм" в полное владение Шатуновскому и компании, пусть пьют из этого источника и далее. Группа, в которую входил я, называлась иначе и перестала существовать четверть века назад.
Но – продолжает ли существовать направление?

       В 81 году я несколько раз побывал на студии К.Ковальджи и решил, что неплохо бы и мне выступить. Попросил Парщикова представить меня Ковальджи. Парщиков отказался и на мой вопрос о причине отказа ответил так:
– Когда Данчука вынули из петли , и я дрожащими руками поднёс ему стакан воды, он вдруг сел в кровати и обматерил меня с головы до ног! С тех пор я решил никому не делать добра!
Тогда я обратился к Ерёме. Тот сперва тоже заколебался, и я сказал ему:
– Что ж, и ты не лучше Парщикова!
Почему-то этот аргумент оказался увесистым. Ерёма представил меня Ковальджи, и мы быстро договорились о дне моего выступления. Ни Парщиков, ни Ерёменко в тот день не появились, зато пришла Оля и выступила в дискуссии с утверждением, что обсуждаемый автор пишет, в основном, о любви, и это говорит об определённой узости тематики.
Тогда я воспринял Олины слова как неожиданный удар в спину. Напрасно, конечно. Да, у нас с ней до этого всегда были очень тёплые, дружеские отношения – но мой конфликт с Парщиковым, то затухая, то вспыхивая, всё разрастался, и для неё, видимо, было естественно как-то кольнуть меня.
Хотя она и тогда отнюдь не обольщалась относительно своего будущего с Лёшей.

      Последнее совместное чтение с Парщиковым состоялось на частной квартире, в так называемом Доме полярников в Москве. Всю дорогу Алексей бурчал, что он уже не в том возрасте, когда по квартирам читают (а я, разумеется, про себя вспоминал, как он в 74-м впервые поехал завоёвывать Москву и потом, вернувшись, взахлёб рассказывал: "Приводят в квартиру, говорят: 'Это поэт из Киева, вы его кормите, он вам читает!'... А какие у них там горы самиздата!.."), но, придя и увидев накрытый роскошный стол со сверкающей бутылью рябиновой настойки в центре, воскликнул, что готов читать хоть до утра... Точную дату вечера легко установить по портрету-наброску, который сделала с меня одна из слушательниц. На обороте надпись: 6 декабря 1981 года – и подпись художницы: Стеркина.

     Другой мой карандашный портрет того же времени, с теми же лохмами до плеч, нарисовал Володя Сулягин. Замечательный художник, о котором я впервые узнал из стихотворения Парщикова "Ни эту глиняную стать, // ни свежесть звёздного помола..." (Парщиков же нас и познакомил), он задумал создать групповой портрет метареалистов и начал делать к нему этюды. Мой портрет и был одним из таких этюдов. Помню, он расспрашивал нас, как мы хотели бы выглядеть на полотне, и Алексей заявил, что хочет быть верхом на лошади, а я, понятное дело, пожелал быть голым до пояса и с ножом в зубах!..

     После распада группы и конца дружбы с Алексеем как-то так получилось, что на какое-то время я стал дружен с Ерёменко. Может, неосознанно я искал замену Алёше? Не знаю. Это было связано ещё и с тем, что Михайлов вытолкал Ерёму из своего семинара, а я сам захотел уйти из своего, поскольку Битова, в семинаре которого я был, выставили из Литинститута в связи со скандалом вокруг альманаха "Метрополь", и для меня это был повод сделать то, чего давно хотелось: перейти с отделения прозы на отделение поэзии.
Так нас с Сашей взяла в свой семинар Лариса Васильева, часто потом говаривавшая: "Вы должны быть мне благодарны за то, что я вас терплю! Долматовский бы вас давно выгнал!".
Она же мне популярно объяснила, что я не должен рассчитывать ни на какие публикации в обозримом будущем, и на мой наивный вопрос: а вот, к примеру, печатают же Жданова? – рассмеялась: "Да знаете, какие за него были танки?!".
Кроме того, поскольку Ерёма пару раз оставался как бы на второй год, мы с ним какое-то время были на одном курсе и несколько экзаменов сдавали вместе. Помню, один экзаменатор полюбопытствовал у меня, поэт я или прозаик, не имея в виду ничего, кроме жанра. Саша потом резко осудил моё гордое "поэт":  что ты так нескромно, не можешь, что ли, сказать, мол, пишу стихи…
(Мне вспомнилось это, когда прочел у одного современного виршеплёта: "Я знаю, что я хороший поэт...".)
Он попытался приобщить меня к мудрости Блаватской, но мне её писанина об исчезнувших зелёных и лиловых расах показалась тогда маловразумительной и малоинтересной. Я спросил, нет ли у неё чего попроще, и получил ответ, что это самая простая её книга.
Однажды он дал мне взглянуть на его неоконченную пьесу. Действие происходило внутри человеческого мозга, где расположилась целая воинская часть, причём на авансцене торчал пулемёт, из которого кого-то расстреливали.

Последний человек, с которым я выпил, прощаясь с Москвой, был Виктор Зуев. Я пришёл к нему в издательство, и мы пошли искать выпивку. В магазинах нечего было и думать найти что-то во второй половине дня (начало 91 года), но Виктор "знал места". Мы подошли к какому-то ничем не примечательному проходному двору, где при входе стоял какой-то ничем не примечательный тип, а в глубине двора была беседка. Виктор уверенно направился туда, вошёл и вынес из беседки бутылку портвейна, оставив деньги в уплату. "А если не оставить денег?"  –  поинтересовался я. "Не советую,"  –  только и ответил Зуев. Хлеб и колбаса были у меня с собой, и мы отметили мой предстоящий отъезд. Виктор был невесел и ничего хорошего от будущего не ждал.
Впоследствии мы переписывались, и я печатал его в моём журнале, но в первый же мой приезд в Москву в 2000-м мы разругались вдрызг, так как он обвинил меня в поддержке агрессии США против Югославии, а на мои слова о Чечне… словом, понятно.
Вдвоём с Ерёменко мы перевели с армянского (по подстрочнику, естественно) стихотворение Генриха Эдояна "ОДИССЕЯ":

Он оставляет в Итаке свой дом и уходит бродяжить,
отрова возникают в тумане и вновь исчезают,
в сферах застрявшие боги играют с конкретными звёздами,
парус военный с воем стремится вперёд,
в солнечных бликах блаженное пятится море,
суши ломая зигзаг,
это пространство, в котором моря, острова, города прорастают,
это пространство сердечных толчков одиссеева моря.
Итак, он уходит бродяжить, оставив Итаку,
светлея лицом, насыщаясь пространством, теряя предметы,
и когда посейдонов трезубец из волн возникает скалой,
раздвигая и мучая корабля деревянный хребет,
болит его тело  –  Итака, где Пенелопа
ткёт ковёр времени, переходит по ту его сторону,
зеркальцем медным пытается высветлить Одиссея,
тело любви своей.
а он продолжает двигаться от любви, от дома – всё ближе к ним,
всё свободнее он от пространства, пресыщенный им,
всё больше любимых друзей в воде и в земле остаётся,
остаётся в руках обратная перспектива, в глазах – только пыль
     морская.
Наконец, одинокий, как свет, он в дверь свою ткнётся,
словно душа, объяснившая тело своё,
он входит в свой дом, царь и раб, вечный смертный,
и боги пред ним расстилают времени ветхий ковёр,
у з о р,  п р о р а с т а я  с  и з н а н к и,
в  Н и ч т о  р а с п у с к а е т с я   ж д у щ е й.

Строки, выделенные жирным шрифтом, как мне помнится (хотя не уверен), принадлежат Ерёменко, курсив  –  мои. Последняя строчка  вообще была предложена Виновым, вошедшим в комнату как раз в момент, когда мы взялись за неё, и его вариант был немедленно принят.

В 93 году в Чикаго приехал из Москвы художник Андрей Бондаренко, сказавший вместо приветствия: "Я Вас помню с вечера в ЦДРИ 79-го," – с поручением ко мне от Ерёмы. Он привёз вышедшие тогда Сашины книги, "Стихи" 91 года и "На небеса забравшийся старатель", 93-го, с надписью: "Рафаэлю Левчину от пожилого механизатора", а также мандат с печатью и подписью Саши, объявлявший меня полномочным представителем издательства "Моби Дик"(!!).

Из высказываний Кутика (2000 год):
– Ерёма надел маску проклятого поэта, который бросается откровениями...
– К.К. так передо мною заискивал, словно не он был моим учителем, а я его...

Из высказывания Драгомощенко (2002 год):
– ...Парщиков выпал из литературного процесса. Теперь, даже  если бы он прыгнул через себя, начал заново, изменил фамилию  –  он всё равно останется выпавшим из литературного процесса.

Сам Парщиков об этом, видимо, не подозревал. Прощаясь со мной в чикагском аэропорту, он величественно пообещал:
–  Я введу тебя в литературные круги! Но ты должен измениться! У тебя всегда был избыток отрицательной энергии...
Возможно, он прав. Помню, как я позвонил ему в Москву из Джанкоя – поздравить с рождением сына. Он предложил мне прислать ему стихи для какой-то антологии. Вместо ответа я положил трубку – я просто не верил ему.
Мир вокруг нас переполнен предателями. Но, думая так, мы увеличиваем их число. Жаль, что я понял это очень поздно.

В 82-м я познакомился с упоминавшимся уже критиком М. Гуревичем, приехавшим в Киев интервьюировать драматурга Е.Чеповецкого (ныне тоже обитающего в Чикаго). Я показал ему свои стихи, и он глубокомысленно заметил, что в целом неплохо, "...но напрасно Вы не разбиваете строку, строка гораздо энергетичнее, если её разбивать!".
Я был тогда моложе и доверчивее; столичный критик присоветовал, шутка ли! – я стал разбивать строку, где надо и где не надо, и разбивал до тех пор, пока, через десять лет, уже в Штатах, не послал Бродскому письмо, куда, естественно, вложил свои стихи. В ответном письме на бланке Библиотеки Конгресса, где он тогда работал, Бродский писал: "...Во-первых, зря Вы разбиваете строку. Это не помогает, а скорее мешает читать; даже обедняет зачастую весьма толковую мысль. Во-вторых, стихи – хорошие...".

Из последнего e-mail'a Парщикова (предпочитавшего почему-то писать по-английски):
"…Dragomoshchenko and Kal'pidi were the first who started to speak about that (although chiefly orally than verbally). So it's extremely interesting what you will write on that. Also Grisha Freidin (from Stanford University) once has nudged me to compile the anthology with commentaries in order to shape my dissertation, but I wasn't able to cope with the topic; my life style was too turbulent and all the voices seemed to me desultory and odd, and I decided that it would be arduous labor to keep in account all the strategies, documents, dreams (dreams – especially), cool coincidences, love stories, ground them more or less in a plausible way (only the way to reach the myth). At that time I was finally infected by "footnotes" and it was raffish to infringe upon reality with bare opinion. Perhaps I was too shy. But now I'm ready to estimate all sort of reactions. The pantheon has merited ones…".
После моего – увы, не особенно вежливого – ответа наша переписка прекратилась. На сей раз навсегда.

Впервые услыхав от Парщикова в 81-м, что пора распускать группу, я был в шоке и пошёл, как ребёнок, к Ерёме – жаловаться. Ерёма посоветовал мне отнестись к этому философски-спокойно – как если бы Парщиков сказал, например, что пора, мол, сходить в уборную – и тут же рассказал притчу, которую я с тех пор пересказывал такое множество раз, что, наверное, до неузнаваемости изменил форму (но не суть):

Однажды падишах вызвал к себе начальника гарема, главного евнуха, и говорит ему:  "Мои жёны перестали меня вдохновлять. На тебя возлагается ответственная задача найти мне новую жену, да такую, чтобы при взгляде на неё я рот разинул, как  простой смертный. Найдёшь – награжу по-царски. Не найдёшь – ну, сам понимаешь, голову с плеч. Сроку тебе даю до завтрашнего утра."
Главный евнух, начальник гарема, очень закручинился. Да и как тут было не закручиниться, когда у падишаха в гареме одних только законных жён около двухсот, а у каждой жены как минимум одна служанка, у некоторых же по три-четыре, да ещё танцовщицы, флейтистки… короче, когда падишах посещает свой гарем, его окружает примерно тысяча женщин, молодых и красивых, всех цветов кожи, всех темпераментов… какого ж ему ещё рожна надо?!
В общем, не стал он никого искать, а пошёл в портовый кабачок, заказал кувшин вина, сидит, пьёт и плачет. Подходит к нему подвыпивший матросик и спрашивает: "Эй, чего плачешь?".
Главный евнух, начальник гарема, рассказывает ему, что вот, мол, падишах дал такое немыслимое задание… "Ну, это не беда, – говорит матрос, – завтра утром здесь в порту откроется рынок невольниц, вот там мы падишаху кого-нибудь и подберём…".
Главный евнух ему: "Да ты, видать, ничего не понял! Какой там рынок невольниц, когда у падишаха в гареме одних только законныx жён…" – и так далее.
"Ладно, – отвечает матрос, – завтра видно будет, а пока давай выпьем!".
В общем, пьют они всю ночь, а утром, спотыкаясь, бредут на рынок невольниц. Мимо шести девушек матрос прошёл, не останавливаясь, около седьмой остановился и сказал: "Так, вот эту – берём. Плати, сколько запросят, не торгуясь!".
Главный евнух глянул и руками замахал: "Да ты совсем с ума сошёл! Да у падишаха в гареме точно таких – семнадцать человек!!".
"Ну вот что, – говорит матрос, – я тебе плохого не присоветую. Бери – не пожалеешь!".
Главный евнух прикинул: а-а, какая разница, так и так казнят! Заплатил за девушку, не торгуясь, и привёл её к падишаху. Падишах глянул и рот разинул, как простой смертный, аж подпрыгнул и завопил: "Ай, какая красавица! Ай, главный евнух, ай, молодец!" – и тут же, не отходя от кассы, наградил по-царски.
Тогда совершенно обалдевший главный евнух помчался искать матроса, которого он даже не помнил, как зовут. Обoшёл все кабаки и, наконец, в одном нашёл-таки – тот, как всегда, сидел и выпивал с приятелями. Главный евнух кинулся к немy: "Умоляю тебя, объясни, по какому принципу ты выбираешь женщин!".
"О, это очень просто, – ответил матрос. – Ставь бутылку, я тебе за пять минут всё объясню."
Главный евнух поставил ему две бутылки, матрос ему два часа объяснял  –  главный евнух так ничего и не понял.

Как утверждает Драгомощенко, текст ни в коем случае нельзя заканчивать цитатой – хоть ещё два слова, но должны быть после неё. Правда, я лично, вослед моему бывшему наставнику Битову, придерживаюсь прямо противоположного мнения (очень хороша цитата в качестве запоздалого эпиграфа… впрочем, у этого текста эпиграфов, запоздалых и иных, уже более чем достаточно), но тем не менее вот эти два слова:

Пока, метареализм!


ПРИЛОЖЕНИЕ 1

ВЫХОД ЗА РАМКИ

(Отрывок; полностью публиковано в журнале «Континент», 2003)

      В конце мая 2003 г. в Москве, в Институте Русского Языка им. В.В.Виноградова Российской Академии Наук, состоялась международная литературно-лингвистическая конференция-фестиваль с длинным и не с первого захода понятным названием "ПОЭТИЧЕСКИЙ ЯЗЫК РУБЕЖА XX - XXI ВЕКОВ И СОВРЕМЕННЫЕ ЛИТЕРАТУРНЫЕ СТРАТЕГИИ". Организаторы конференции: академик Ю.Степанов (ИЯЗ РАН), д.ф.н Н.Фатеева (ИРЯ РАН), профессор Н.Николина (МПГУ), поэт и художница А.Альчук, поэт и исследователь авангарда С.Бирюков, некогда основатель  Международной Академии Зауми (Тамбов), а ныне преподаватель в университете г.Галле (Германия) – известные исследователи современногo авангарда. Большинство участников были одновременно и литераторами, и литературоведами. Многие из них знали друг друга по публикациям и переписке – но встретились впервые...

      Конференция началась "ОБЩИМИ ВОПРОСАМИ РАЗВИТИЯ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫКА РУБЕЖА XX - XXI ВЕКОВ", и  первым было выступление академика Ю.Степанова "Хаос и абсурд в поэтике", сделанное, как он сам заявил, в виде манифеста. Основная мысль манифеста сводилась к тому, что современный творец волевым актом "назначает" хаос на место красоты; да, в хаосе нет красоты  –  но из хаоса специфическим путём возникает новая, незнакомая красота. (Иными словами, цитируя Ричарда Баха, одного из наших кумиров конца 80-х: "…то, что гусеница называет концом света, Учитель называет бабочкой".)

      Вслед за ним выступил итальянский исследователь С.Гардзонио с докладом "Отзвуки поэтического языка 18 века в современной поэзии". Речь, разумеется, шла о Державине и его современниках, об их влиянии на Маяковского и других футуристов, затем на петербургскую школу (Соснора, Бродский, Кушнер, Кривулин и др.) – но самое сильное впечатление на аудиторию произвела первая фраза: "Сегодня замечается попытка преодоления постмодернистского конгломерата" (именно на этих словах в зале – крадучись, как показалось автору этих строк – появился известный постмодернист Д.Пригов).

     Следующим был голландец В.Вестстейн с докладом "Язык современной провинциальной поэзии", предложивший специальный термин "проэзия" (сокращённое от "провинциальная поэзия"), дабы отличать от настоящей поэзии (автор этих строк, признаться, с удовольствием отнёс бы туда же и "творчество" вышеупомянутого Пригова, да и его ли только одного…). Речь, разумеется, шла не о провинции в географическом смысле, но о том, что обычно именуется имитацией  –  впрочем, сейчас чаще употребляется заимствованный из магии термин "симулякр". Предложение вызвало у слушателей взрыв энтузиазма (большинство в зале, как уже было сказано, составляли поэты, и каждый, разумеется, считал себя "настоящим", а уж никак не "провинциальным").
После перерыва на чай с бутербродами началось "ПРЕДСТАВЛЕНИЕ АВТОРСКИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ СТРАТЕГИЙ". Первым выступал М.Эпштейн (США) с докладом о метаболе как промежуточной стадии между метонимией и метафорой, а заодно о поэтическом направлени "метареалистов" (признаться, тут автор этих строк навострил уши, поскольку  в своё время тоже принадлежал к этому направлению – хотя тогда оно называлось иначе)...

     Следующий день начался темой "СЛОВОТВОРЧЕСТВО, ГРАММАТИКА И ПРОБЛЕМЫ ВНУТРЕННЕЙ ФОРМЫ В СОВРЕМЕННОЙ ПОЭЗИИ". Первым выступил В.Аристов, попытавшийся начать серьёзный разговор о традиции внутренней формы в поэзии: есть, согласно П.Флоренскому, внутренняя и внешняя форма поэзии, соотносящиеся, как душа и тело… И снова речь зашла о метареалистах, к которым Аристов относит и себя, – но и об их антиподах, которыми он считает не концептуалистов, как принято сегодня, но живых классиков авангарда Г.Айги и Е.Мнацаканову. Вообще метареалистам на конференции было уделено много внимания, что вызывало смешанные чувства – и у тех, кто так или иначе близок к ним, и у тех, кто от них отталкивается.
      Затем были интересные доклады В.Фещенко-Таковича "Грамматика должна быть переделана" (опять-таки со ссылками на практику метареалистов!), С.Бирюкова "Испытание слова(ом)", Ю.Проскурякова "Формальные и содержательные стратегии в современной русской литературе".
Затем был раздел "ВЕРБАЛЬНОЕ И ВИЗУАЛЬНОЕ В СОВРЕМЕННОЙ ПОЭЗИИ", и здесь стоит отметить доклады Ш.Греве "Новые способы невербальной коммуникации в русской визуальной поэзии", А.Очеретянского "Смешанная техника как выход за пределы языковой формы" и А.Федулова "Смешение традиций. Затекст визуального письма"...

      Зато после перерыва конференцию взял в свои руки литературовед К.К. с докладом "Поэтическая стратегия ДООСа и метаметафоры" – и это было незабываемо! К.К. воспользовался трибуной, дабы рассказать, как несправедливо обидели его, придумавшего некогда понятие "метаметафора" (его пытались поправить с места, что вообще-то это термин Ю.Тынянова, но он величественно игнорировал замечания), и свести счёты с М.Эпштейном, якобы присвоившим себе его открытие и перекрестившим метаметафористов в метареалистов!! Зал, вспыхивая смешками, слушал эпическое повествование о том, как К.К. "открыл" некогда молодых поэтов Ерёменко, Жданова, Парщикова, как он, опираясь на открытия Эйнштейна и Лобачевского, связал время с пространством  (тут мимоходом попало и покойному М.Бахтину за "неправильный" термин "хронотоп"!) и заодно понял, что гений отличается от таланта тем, что ставит перед собой задачи, неразрешимые даже для него, как объяснил юношам, что такое стихи в двадцатом веке, как написал статью о "метаметафоре как метафоре эпохи теории относительности" и привёл в оной статье примеры из их стихов – в результате их троих стали повсеместно печатать, а его зато отстранили от преподавания в Литинституте, его собственные стихи – о выворачивании пространства и превращении Осириса в Христа и пр. – упорно не допускали в печать, к нему домой регулярно являлось КГБ и  конфисковывало рукописи… и в довершение всего Парщиков похитил у него образ: "море – свалка велосипедных рулей"!.. С места поинтересовались, почему же вот, например, упомянутый Ерёменко открещивается от принадлежности к "метаметафоризму" – и тут уж от К.К. немедленно досталось и Ерёменко, который начинал-то хорошо, а затем стал писать политические стихи (хотите – верьте, хотите – нет, но в этот момент на улице начали бить барабаны!), и Жданову с Парщиковым, которые стали подражать Бродскому и "похоронили себя в хрустальных гробах длинных строк" (это при том, что именно К.К. рекомендовал когда-то Парщикову писать длинными, гекзаметрообразными строками…)… "Да ведь и не для них я это придумал, для себя, но вся разница в том, что их печатали, а меня нет!" – заявил под конец К.К. и резюмировал: ему пришлось создать новое направление, а именно ДООС (Добровольное Общество Охраны Стрекоз), дабы развивать метаметафору без помех!

      Автору этих строк ассоциативно вспомнилась другая конференция, много лет назад, ещё в советское время, в самом его конце, в 1991 году – создание Ассоциации русских верлибристов. Среди прочих на трибуну вышел человек, заявивший, что за приверженность к верлибру он мотал срок в лагере, и предложивший принять проект закона, согласно которому каждый пишущий не верлибром должен быть немедленно осуждён на такой же срок!..
Без перерыва, т.к. докладчик вышел за все пределы регламента, перешли к чтениям, и тут К.К., отчитав сам, демонстративно вышел из зала, когда очередь дошла до Ю.Проскурякова, тоже некогда бывшего в той же группе.

В общем, "…здесь жили поэты, и каждый встречал// другого надменной улыбкой…".


ПРИЛОЖЕНИЕ 2
мини-антология


Юрий Арабов

ПРОГУЛКА

Я был в Воронеже, на реке
Воронеж, где в деревнях, что в Англии –
ремень отцовский лежит на ребре,
как корешок Евангелия.
У кирпичей – цинга, а цыган –
до черта. В сущности, каждый – стоик.
Для них и лужа – такой же Ганг.
Воронеж – он там, где нам быть
                               не стоит.
Я был в Поволжье. Пока что Судный
день для них, как волдырь.
В окаменевшей гармошке сруба –
тяжелый уксус былой воды.
Благодаря горизонту, вровень
с тобою птицы летят. От нас
дороги сходятся, словно брови,
и высыхают, морщиня грязь.
Из пряжи бабочка и из свечек
не вылетит. Площади ждут парада,
а истина – только в футляре семечек.
Поволжье – везде, где нам быть
                               не надо.
Я был в Украйне. Не для анафемы
сии края и не нар, а парт,
где все коровы – для географии,
чьи шкуры лучше учебных карт.
С баранов стружки торчат, зрачков
почти не видно. Я еду стоя
не в Киев – город больших значков,
тут нам не жить, и бывать
                         не стоит.
Я был на Урале. Любая речь,
одевшись в мрамор, звучит, как заповедь.
И вместо курганов любую печь
археологи могут вполне раскапывать.
Урал прилег к жестяной воде,
он гул кует и железо удит,
он в кроне дерева – бороде.
Урал – это все, где тебя
                         не будет.
И если ты
           для дома не мастак,
и коль хандра и новые места
тебе расскажут, что в них быть
                               не надо. заела до упада, –
бери билет,


ВЛАДИМИР АРИСТОВ

ГАЛАТЕЯ

Где те песчаные города у моря
Которые я думал тебе создать?

Разве явленье твоё понимал я,
Когда каждый вечер земля тобой тяготела,
И мосты уходили в далёкий невидимый берег?
Разве ты берег тот долгожданный,
И ты на мосту, Галатея?

Только город хотел я начать,
Только город тайный у ног твоих,
Чтобы его уходящей ночью
Разбивал молчаньем и воздухом тихим
Ветер морской равномерный.

Темнота, лишь одна темнота
В песчаных улитках земли…
Заколдованный город,
Закруженный лёгкой водой.

Ты земля неизвестная,
Уходящая в глубь вращенья и моря,
Вся в губах нерождённых,
Вся в дельтах рек пересохших…
Нет, не я тебя вызволил из темноты, Галатея.
Ты сама пришла,
По обочине брезжушего шоссе.
Я увидел тебя лишь минуту назад
В широком его повороте.

Можно и жить теперь у подножья земли,
Только вначале даруя для всех
Стены из влажного утреннего песка.

А дальше, а выше?
Разве не ищем мы в верхней жизни земной
Путь от города ночного песка?


ГРИГОРИЙ БРАЙНИН

ФОТОСНИМОК

Чуть вздрогнет этот мир, отслаивая слепок,
и скроется на миг, чтоб снова всё собрать
с поверхности степи, где замкнут контур неба
и твой астральный план впечатан, словно растр.

Вот ты скользишь сквозь зной по зеркалу дороги,
и памяти мираж пульсирует в крови:
Солярис и Эдем – серебряная окись,
как выхлоп из движка он в зеркальце повис.

Объятия друзей и тихий рост деревьев,
больничный детский сад и бесконечный дождь,
который столько лет расстраивает резкость,
когда глядишь назад сквозь марево и дрожь.

Дефекты на стекле и пятна штукатурки,
и бархат под рукой пронзительны, как ось
разобранных часов и музыкальный сумрак,
когда ты утонул в волнах её волос.

И вот раскроешь ты органчик "Беломора",
свернёшь в колечко дым, и в кресле ты замрёшь:
ты тоже часть Земли, как горы или море,
ты будешь вечно жив и вовсе не умрёшь.


ИГОРЬ ВИНОВ


ИНСТРУКЦИЯ ПО ЭКСПЛУАТАЦИИ ИСЧЕЗАЮЩЕГО ШАРА

Для того чтобы из груди выпустить рогатую птицу
следует предолеть утверждённое жертвенной кровью
сходство зверей и людей сходство обретающее
столь страшный смысл в образе содомской красоты

словно продолжая танец приближается плавно
смуглая девочка-подросток В руках у неё этот мир
и поднос с головой Иоанна Но за чертой повседневного страха ветер рисует мою пустоту
взглд упирается в голые воды
возвращаясь в меня неизвестного мне
пощёчиной веткой сирени прекрасно летящей во тьму
или прохожин выпавшим из толпы

А воды гнутся и время течёт между глаз
в прозрачной машине вселенских законов
где звёзды вырабатывают судьбы
а собаки несчастны как люди
с перевёрнутым сердцем я наблюдаю как сатана
исповедуется перед зеркалом Плоским лицом
настигая безумие разгадывает меня в различные эпохи
и опять между сном и его осознанием
целует ей руки моими губами в тишине на двоих
о которой вопят: нож на крае стола (зачем неизвестно)
свеча чтобы смотреть на свечу чей-то ангел рождённый в
печали шар хранящий во тьме пустоту лицо на пределе ума
отражённое в медленном шаре и прочие знаки вины

Одиночество имя испуганной птицы готовой исчезнуть
для всех и себя И прежде чем я оглянулся на свист
и увидел тебя обнажённой душа раздвоилась и птица
забилась в груди Чужими руками узнавала ты
собственное тело Всё произошло слишком просто
чтобы в этом раскаяться я увидел тебя прежде чем

Видишь мир получился вращается шар и уже не прекратить
исповедь не погасить свечу ибо кончилось небо
и космос повис в пустоте словно маг прекративший
мышление Выдох Уже никого никогда разбудить невозможно
Свеча догорает и шар за пределами шара исчезает
Бесшумно текут зеркала а нож на столе неподвижен







Евгений ДАЕНИН

ЭПИФОРА

зачем ты молишься на лезвие ножа? –
вот чай, и он – отточеннее бритвы;
вот чайник на плите кудлатой: в битве
он срежет скальп с неё, чтоб, ни шиша
не разобрав в пропановой молитве –
не расчесав горючего ужа,
по черепу – на весь кромешный пир –
спеть песню кипятка; но песня спета:
в ней рифмы нет для третьего поэта,
он лимфы ждёт, – на, захлебнись, вампир…


АРКАДИЙ ДРАГОМОЩЕНКО


Из цикла “Упражнения в постоянстве”

1
Госпожа серебряных муравьев
   притаившихся за ушами,
госпожа юных лет с глазами тумана,
    вспененного в низине ночью,
где зелень ищет защиты в черном,
и золото, проливаясь в колос, никнет
    к листве, пусть минует мой череп плешивый, опустошенной морозом,
к листве, кружащей на перекрестке
    двух времен года –
где редкой лазури ожоги больней
ржавчины ветра,
о Боже, не гони травой мое тело,
не пали ты его гневным дыханием,
это мука, оставаясь на месте, стлаться
    и рваться подобно камню под ветром,
и пусть послание в руку рекой отвесной
    текущее, в дрожащую кисть муравьиным
ручьем входящее –
не тронув слабую мякоть памяти.


АЛЕКСАНДР ЕРЁМЕНКО


ДВЕНАДЦАТЫЙ ИЗ НЕВЕНКА СОНЕТОВ

О, Господи, я твой случайный зритель.
Зачем же мне такое наказанье?
Ты взял меня из схемы мирозданья
и снова вставил, как предохранитель.

Рука и рок. Ракета и носитель.
Куда же по закону отрицанья
ты отшвырнёшь меня в момент сгоранья,
как сокращённый заживо числитель?

Убей меня. Я твой фотолюбитель.
На небеса взобравшийся старатель
по уходящей жилке золотой.

Убей меня. Сними с меня запой
или верни назад меня рукой,
членистоногой, как стогокопнитель



ИВАН ЖДАНОВ

РАПСОДИЯ БАТАРЕИ ОТОПИТЕЛЬНОЙ СИСТЕМЫ

Вскрывающий небо ущербным консервным ножом,
бросающий сверху пустую цветочную бомбу
крутой полумесяц на клумбе развёрнут, как скатерть.

А розовый куст, восходящий над краем стола,
бронхитом трясёт и сорит никотиновой солью,
клубясь и блестя в негативном ознобе рентгена.

Так выглядит каждый сидящий напротив меня,
особенно возле стакана густого портвейна,
вдвоём с сигаретой, глядящей с печалью трамвайной,
таким я кажусь для того, кто заметит меня.

И что ни лицо во вселенной, то водоворот,
затянутый наглухо спелым комфортом болот.

От рощ, иссечённых в табачном кристалле кафе,
внебрачные реки, давясь отопительным пивом,
в свои батареи уводят чугунным напевом
глухого Орфея, и кажется пьяным Орфей.

Я ввинчен в кружение вод, у меня впереди
чугунные русла и роза в цветочной груди.

Лицо во вселенной срывает с резьбы небосвод.
Пурпур объявлен – роза придёт!

Вдруг стало темно, точно внутри этого "вдруг".

Круче и круче круг отлучённых вод от лучей,
от неба отъединённых вод.

Облаком быть не дано!
Богом рек, морей, зыбей не дано быть!

Молитва твоя – молотьба букв,
стук по газете
твёрдых дождей чугунного сплава,
зреющих слева направо,
сверху вниз.

Дождь орошает сухой линотип.
Буквы растут. Стебли срезают.
Бумагу кладут на стерню –
вот и газета.

Небо срывается сверху столбцами газет.
Пятки Орфея изрезаны в кровь.
Пурпур объявлен – роза пеидёт1

Чайник в обнимку со словом "вода"
к речке идёт, а в слове "вода"
накипь, как в чайнике.

Пить! Пить! Пить!

А река-то, пить-пить, огорожена сплошь батареями.
Некуда выдох свой поместить!

Я, распластавшись, лежу на песке, создающем меня.
А река, поднимаясь со дна, как облако, любит меня.

Облако входит в себя, становясь незримым.
Светящийся розовый куст, коллапсируя, входит ко мне.

То – куст, убелённый словами, несущими воду.

То – бог!


ВИКТОР ЗУЕВ

АКТ

Где чахлый лес ответственен за лаз
В пространство относительной свободы,
Стоят монументальные комоды
И юные жёны, любившие нас.

Как взрыв в тумане моря голубом,
Как спелеолог спичку перед тем, как
Иссякнуть маслу в фонаре, огню померкнуть,
Зажжёт, соображая головой,
Что чахлый лес ответственен за лаз,
Но лаз не pавноценен отрицанью –
Он только точка несоприкасанья,
Зажмуренный, почти что мёртвый глаз.

Я знаю, как удачлив мой рассказ,
Когда я предаюсь правописанью:
Не то – тяжелозвонкое скаканье,
Не то – по потрясённому эскалатору.

Нас больше нет. Есть нечто от того,
Что не рискну назвать экуменизмом,
Коль в век нейтронных бомб
И гуманизма
Мы превратились в антивещество.


ИЛЬЯ КУТИК

ОДА
на посещение Белосарайской косы, что на Азовском море
(отрывок)

…Ведь стоит лишь зрачку сновидца,
как белке в колесе, разок
за свои радужные спицы
в орбите повернуть белок,
чтоб заглянуть за овидь глаза, –
как перед ним вся заводь сразу
откроется, и каждый сон,
скатившийся к подножью глади,
вмиг растворяется во взгляде,
войдя в его диапазон.
Но – запертый в своём заглазье
в разгаре штормовой игры –
пред бездною водобоязни
взгляд забывает до поры
о спящем, тонущем в пучине;
которому бы и в помине
не удержаться на волне,
когда б к утру – уже на воле –
он, чувствуя лишь привкус соли,
мог вспомнить бывшее во сне.
И вздумай он теперь воочью,
всю жизнь вложив в диный взгляд,
на то, что завершилось ночью,
при свете посмотреть назад,
как некогда супруга Лота, –
взгляд этот силой эхолота
всю память смерит в глубину,
но глубина не даст ответа:
там – вместо дна – струится Лета
и эхо гасит о волну.
А сон, по всем концам вселенной
рассеясь, на земле дневной
живёт в обрывках белой пены
при полосе береговой;
пускай в пазы их мирных пауз
и входит взгляд, он – точно парус –
зажат в ззыбях, как им ни правь,
а море на каретке вала
печатает в два интервала
его перемещенье в явь.
И всё ж в сети его сетчатки
барахтается сон, жужжа
с беспамятством пчелиной матки
в медовых сотах витража,
когда – от ветра и прибоя –
в бурун, свернувшийся трубою,
тот сыпется в паденье, чтоб
восставить зримость сновидений
путём наглядных совпадений,
запаянных в калейдоскоп…


РАФАЭЛЬ ЛЕВЧИН


***
Ныряет в подъезд настоящего дома, снимает усы, уши.
Дом сигаретно подсвечен, но сердцевина гаснет.
В полузабытых навыках перехода щекочущей улицы
стонут прохожие, в пальцах уносят промасленных гарпий.

Он
ненавидит жизнь,
и с её плеча,
просекая пролёты, стропила, сырные балки,
он бросается в небо.
На шее – два кирпича
и тут же, за неименьем хвоста, пустая шпротная банка.
Он бросается в небо.
Но перевёртыш-сын
опускает его в водосброс, над коим погибли птицы.
И, как белёсая радиация вскопанной полосы,
вялый след удивления на размотанных лицах.

Рыбные сутки, четверг.
Дождь уйти не успел.
Кисейный фонтан на площади – пламя, отца не имеющее.
А он всё плыл на спине и уже после смерти пел,
потому что вода заливала рот и прочие мелочи.

Три девушки ждут купальщика в устье парной реки,
девушки ждут в эластичном убранстве тела.
Влажные, мерцают их волосы, профили, сдвоенные языки...
И всё сильнее звучит новая тема.



ОЛЕГ МИНГАЛЁВ


ПЕСНЬ НОВОГО ДУХА

…И тогда на краю скамьи
Мать вязанье прекратит, вслушиваясь в последний вздох Земли,
с которым наступает
Третье тысячелетие…
          Скрежеща,
извергая снопами искры, воспламеняя леса,
иссушая океан,
вдребезги разлетится железный пузырь – Земля!
Солнце уйдёт в другой мир, уступив место новому кормчему…
Заворожённая цивилизация глядится в будущее, планируя крах ли? прогресс?
Расчёты, прогнозы зависнут тучами, если не будет известия.
Кто принесёт его?
Слепой немой Почтальон в вечном ходу, подобно маятнику,
подобно рассекающему лучу.
Вмиг лови его!
…Столько хлопот, к тому ж впопыхах, почерк не разберёшь.
И так – так-так – сквозь дождь звёзд слепой немой Почтальон уносит
невостребованные известия на Луну.
Итак, сложа руки, мы засыпаем чередою ночей, дней, лет…
Луна убаюкивает нас; под колыбельную мы лепим Слепую Историю;
в аптекарской банке вырастает бледное прозрачное дерево.
Деликатес вампира!

Где дети Солнца?!
Мужи, оттеснившие самоубийц – кашеваров собственых жизней.

АЛЕКСЕЙ ПАРЩИКОВ

ЧАС

Я прекращён. Я медь и мель.
В чуланах Солнечной системы
висит с пробоинами в шлеме
моя казённая модель.

Я знал старение гвоздей.
На стенке противоположной
висит распятье не новей,
чем страх упасть. И это ложно.

Что ожидает Капернаум,
что ожидает всякий город,
зачем и ты лицом развёрнут
в мою крошащуюся заумь?

Дитя песка, я жил ползком,
и пару глянцевых черешен
катал по небу языком.
Землёй их вкус уравновешен.

Кукушки, музыка – часам
всегда даровано соседство:
три форкиады по бокам,
а я – их зрячее наследство.

Как выпуклы мои пружины!
Вослед за криком петушиным
сестрицы кончили с собой.
Пустые залы. День второй.


ЮРИЙ ПРОСКУРЯКОВ


***
Но ты меня, любимая, не ждёшь.
Струится дождь, неугомонный дождь,
гноится тёмный глаз тысячелетий.
Возможно, это по моей вине,
что ты теперь в горячке и огне,
и между нами слёз густые сети.

И не найти пути в системе слёз,
не изменить фотографичных поз,
не разделить на всех горбушку хлеба,
но всё-таки, пока клубится прах,
искристые бокалы на столах
полны любви и беспредельно небо.

Как заблудиться, ведь дриады спят,
на лесовоз уложенные в ряд,
в земную жизнь внося полупевучесть,
и со страниц нам льется не вино
сладкоголосых искушений, но
петь после жизни – ангельская участь.

Столица спит. На башнях фонари
мулеты света ставят до зари,
чтоб камню башен не было тревожно.
И хладен дождь. Он продолжает течь,
и прячет смерть двоякоострый меч
в трепещущие сном и жизнью ножны.

Мой тёплый шепот, отражён от стен,
склонён верленом у твоих колен,
но, чуждый куртуазности и лени,
даря тебе двойной трилистник слез
и ощущая вечности курьёз,
я сам молюсь замачтенной сирене.

И только слёз густеющий поток
вычерпывает сетью кто жесток
и втаптывает в ил и грязь растений,
не доползая до касанья рук,
не погружая звука в нежный звук,
с тобой мы разминемся в мире теней.

Орфей беспутных русских эвридик,
с землей власами сросшийся старик,
то лодочник, то путник запоздалый,
раздвинувший пространства матерьял,
тебя я в каждой встречной потерял,
в воде, в траве, в заре беспечноалой.

И вот трубит последняя труба,
она и не сильна, и не слаба,
но некуда в твоём просторе деться,
покамест вечность отворяет зрак,
и я лечу в её ревнивый мрак,
в который мне уже не наглядеться.


AЛЕКСАНДР ЧЕРНОВ

***
Усни под дождь – и станешь ты дождём,
Пространством между облаком и лужей.
И, струнную мелодию прослушав,
Ты перейдёшьь в подлунный водоём.

А там, среди камней, среди корней,
На берегу разбуженного Стикса,
Ты обнаружишь статую из гипса
И прочитаешь надписи на ней.

Ты прочитаешь: "Путник из дождя!
Готов ли ты для смены состоянья?
Взгляни на меловое изваянье.
Всмотрись в лицо – вот копия тебя.

Повсюду дождь, повсюду ты один,
Соединён с дождём, с землёю соткан.
Ты рядом с телом, как земные соки.
Так оставайся или восходи!

Пока твой сон летает вверх и вниз,
И неподвижны стрелки на запястье,
Будь статуей у вечности в запасе,
Усни под дождь и заживо проснись!".



ПРИЛОЖЕНИЕ ПОСЛЕДНЕЕ

Этот текст многократно переделывался и дополнялся при жизни Алексея. Теперь, когда его нет, я попытался что-то переделать ещё раз – и вскоре убедился, что это неправильно. Что-то убрал, но основное оставил. Думаю, что и сам он не возражал бы. Во всяком случае, надеюсь, что так.

У этого текста должна была быть вторая часть, написанная Проскуряковым, с моими примечаниями на полях. Но он не завершил пока свою работу, хотя я не теряю надежды, что завершит, и тогда мы объединим тексты. Пока что его можно почитать здесь:
http://www.marpl.com/new_marpl/meta/index.html

_ __ __ __ __ __ __ _
ССЫЛКИ:

  "REFLЕСTION", # 5-6, 1994.
2 В.Вильдштейн, "Идиотизм варёного зеркала".
3. Недавно автор позвонил мне: заверить, что это совершенно случайное совпадение и что он, когда писал, даже не подозревал о существовании каких-то Жданова и Кутика!
4. Ныне американский.
5. Хотя, разумеется, сакральные тексты  –  не только и не совсем литература…
6 Так было принято называть "Вопросы литературы".
7.итирую оттуда по памяти:
…но, теребя платок в горошек,
–  Люблю, –  она сказала, –  кошек!
Он возразил:
–  Это гуманно,
но, я бы сказал, неопрятно в некоторых местах.
Она вздохнула:
–  Этим летом
мне благородно и спокойно…
И кисти, словно эполеты,
легли сержанту на погоны.

8. Не забудем, это был самиздатский перевод. В официальном название немного другое  –  "Похождения мессии поневоле".
9. Интересно было бы исследовать, кто был более влиятелен на умы 20-го столетия: Ницше или Кастанеда (Ю.Проскуряков).
0.  Я тoже участвовал не то в 5-ом, не то в 6-ом совещании.  Я узнал о нём, когда уже всё было сформировано и попасть в число участников было нельзя. Это и по сей день общая практика оттирания всех "не своих". В те времена путь в писатели был через такие совещания, теперь это разные букеры и т.н. "творческие союзы", которые занимаются чем угодно, кроме творчества. Так вот. Я узнал через кого-то, что в оргкомитете этого Совещания состоит Василий Шабанов, работавший в то время в ЦК ВЛКСМ, бывший гл. редактор саратовской газеты "Заря Молодежи". Я с ним не был знаком, но понадеялся на "авось". И вот  мы с Николаем Бортуновым приезжаем, я звоню в ЦК, узнаю номер Шабанова, дозваниваюсь до него и представляюсь: мол, земляки приехали, опоздали вписаться в стройные ряды пишущей  молодёжи. Шабанов, не раздумывая, записал нас в семинар к К.Кулиеву. В этом семинаре также руководили Д.Кугультинов, поэт-фронтовик-танкист, имя которого я забыл, и гл. редактор "Нашего Современника" Валентин Сорокин. Мы с Бортуновым были там явно белыми воронами, но нас, как представленных функционером из ЦК, не выгоняли. Только при обсуждении сомневались, стоит ли нам заниматься литературой. Особенно  мне. Кулиев с Кугультиновым даже вспомнили, как они учили писать Окуджаву, который после их дружеской критики уехал простым учителем в провинцию и там, следуя их мудрым советам, овладел-таки правильными  музами… В один из дней В.Сорокин вывел нас в коридор и чётко сформулировал, что  мы ребята неплохие, но нам надо писать то, что они, руководители наши, нам скажут, а не заниматься этим еврейским сочинительствoм. Тогда, мол, всё у нас будет… Уже позже ходили слухи о том, что в "Нашем Современнике" царит коррупция и В.Сорокин берёт взятки за публикации разных там якутов. Также помню, что в этом же совещании участвовал И.Жданов, не то в семинаре у А.Битова, не то у Е.Евтушенко. (Ю.П.).
1.  Я вообще ни разу не слышал название "апокалиптики". (Ю.П.)
Его придумал Парщиков, второе название – К.К., в конце семидесятых, а затем я – третье. (Р.Л.).
Как ты думаешь, у концептуалистов когда-нибудь  менялось название, а если нет, то как  могло случиться, что возник термин, без ясно очерченной группы, без выступлений критиков и теоретиков? Просто подражание Западу или чья-то невидимая руководящая рука? (Ю.П.)
Далась тебе эта невидимая рука! У них были названия "соц-арт"… "московское время"… "ґруппа ЁПС"… что-то ещё… меня они как раньше мало интересовали , так и теперь. Впрочем, сейчас считается,что старшие концептуалисты (Холин,Сатуновский,Сапгир, Некрасов) входили ещё в лианозовскую группу, а потом пришли молодые и перетянули одеяло на себя. Ты мог бы подробнее узнать об этом у Балла. (Р.Л.)
2.  Я бы добавил сюда Шерстюка и Казимирова (которого ты не знал, но и я ведь не знаком с Арабовым), а также Драгомощенко, Кальпиди, Аристова и Даенина, который сам утверждает, что принадлежал, хотя ни ты, ни я с ним не были знакомы. (Ю.П.)
3.  Здесь мне не всё понятно. А если бы Мезенко был творчески состоятельным? Разве это что-то  меняло бы? (Ю.П.)
Это было бы всё-таки не так отвратно. (Р.Л.)
Или предположим, что Парщиков хвалит Мезенко искренне, но не как поэта, что для Парщикова не имеет ни малейшего значения, а как успешного литфункционера. Когда же он утверждал, например, что я не поэт, это означало всего лишь, что я не функционер. Понимая  это,  я считаю, что Парщиков занимался не поэзией, а имитацией поэзии для преуспевания в литературе. Ему не повезло – он не преуспел. Функционера из него не вышло. А к поэзии он равнодушен. Можно только сожалеть о судьбе этого способного человека. Хотя и сожалеть не стоит. Игрок знает, что  может проиграть. (Ю.П.)
В чём, собственно, он проиграл? Он написал большой корпус текстов, из которых многие значительны – на мой взгляд, естественно. Лучшее из написанного им останется. Мало? Ему  –  да, вероятно, мало. Но почему мы должны принимать его критерии? (Р.Л.)

4.  К.Леви-Стросс, "Структурная антропология".
5.  К.Кастанеда, "Путешествие в Икстлан".
6.  К.Воннегут, "Колыбель для кошки".
7.  Д.Бах, "Похождения вынужденного мессии".
8.  А.Стругацкий, Б.Стругацкий, "Улитка на склоне".
9.  К.Кастанеда, "Другая реальность".
20.  К.Кастанеда, "Путешествие в Икстлан".
21. "Родник", апрель 1990.
22.  Термин, заимствованный у Кастанеды.
23. Не понимаю, что тебя так поразило в этой фразе, совершенно подобной: "Старик, ну я же не виноват, что ты еврей!". Тогда тебе пришлось бы сказать: "Нет, на самом деле он виноват. Потому что "еврей" в таком контексте фиксирует принадлежность не к этносу, но к культурному типу". Винов виноват вдвойне: и потому, что не принадлежит, и потому, что провоцирует. Второй же твой вопрос чисто риторический. Помнишь ведь, было же сказано: "…нет ни эллина, ни иудея…". Проблема "что делать" – это проблема Винова. Не власть нам нужна, а мы нужны власти. (Ю.П.)
Мы? Власти?! (Р.Л.)
Вот именно. Как им без нас её осуществлять? Даже этот текст, который мы составляем из рваных кусков памяти, вызван тем, что мы необходимы власти. Как бы мы узнали, что есть свет, если бы не было тьмы? Власть нас порождает, и мы ей необходимы, до той поры, пока принимаем какое-либо участие в общественных машинах. А литературное творчество – это одна из таких машин. (Ю.П.)
Вероятно, ты прав. Но меня это совершенно не радует. (Р.Л.)
24.  Тогда ещё в машинописи, позже напечатанный в киевском журнале "СОТЫ" № 4, 2001.
25.  Что, собственно, ему известно о моих "теоретических посылках"?
26.  Если ты считаешь эту статью такой важной, то хотелось бы восстановить её текст. Упоминается ли там группа? В каком контексте упомянут Парщиков помимо арапского профиля? Между прочим, при последней встрече я ему вскользь : "Ну вот, опять стал слегка смахивать на Пушкина". У него секунду был такой вид, как будто его вот-вот вырвет. Может быть, это его ахиллесова пята. И главная цель жизни Парщикова так изменить свою внешность, чтобы уже ничуть не походить на Пушкина. Что ж, в целом ему это удаётся. (Ю.П.)
Содержание статьи, как уже сказал, не помню, но она была не о группе. Упоминаю о ней только затем, чтобы показать, как начался (формально) распад. Что до внешности, то Парщиков в 79-м пробовался на роль Пушкина в каком-то фильме. Можно предположить, что это не самые приятные его воспоминания. Кино, как и театр, – часто хрустальный дворец снаружи и помойка внутри. (Р.Л.)
Да, я помню этот эпизод. Он рассказывал, что пришёл на киностудию, где была длиннющая очередь пробующихся на Пушкина негров. (Ю.П.)
27.  Видимо, Парщиков и Ерёму заразил своими страхами. Перед отъездом Чубаря в Америку Ерёменко прислал мне паническое письмо: мол, если Чубарь запросит у меня  мои тексты, так чтобы я ему их ни в коем случае не высылал, а то после будут неприятности. Позже, уже после отъезда Чубаря, я спросил Ерёменко об этом инциденте, и он сказал мне, что Чубарь собрал огромную библиотеку тогдашнего самиздата, но перед отъездом её пришлось уничтожить, и якобы он, Ерёменко, в этом лично участвовал. Неплохо бы у самого Чубаря узнать про эту историю. Он, кажется, в Нью-Йорке. (Ю.П.)
28.  Я спародировал всё это:
О сад моих друзей, куда намедни влез я
С ножом наперевес и думал: ни души!
Но, заломивши глаз, увидел Ахиллеса.
Весь в масле, он стоял, шатая кривошип.

И, распрямившись и сияя задом кротко,
И в список кораблей уставясь напоказ,
Изрёк: "Гони, поэт, крутой столичной водки!
Чай, знаешь, без неё в Элладе, как без глаз!".
Сменились имена, фамилии остались.
Ребячился Скамандр и в Лету впасть спешил.
И до того мы с ним изрядно насосались  –
Вкруг города всю ночь таскал меня Ахилл!
Алёша очень обиделся. Он решительно не выносил, когда его пародировали.
29.  Совершенно реально существовавший самопал, который  Парщиков видел у меня дома и который я потом отнёс в театр-студию "Театральный Клуб" (позднее  –  "Неомифологический Театр"), о котором можно рассказывать очень долго, с ним связан  –  до сих пор  –  огромный кусок моей жизни,  но это совсем иная тема…
30. Сверив с книгой, однако, я убедился, что разночтения есть, и, поправляя их, вспомнил, как спорил с Алексеем о запятых в третьей строке. Я и теперь считаю, что после "оболочки" запятая необходима, иначе меняется смысл. Но тем не менее убираю её из цитаты.
31.  Вспоминаю в связи с этим  эпизод на кухне у А.Давыдова. Выходит Парщиков, прижимая к груди вышеупомянутую книгу со словами: "Ты ещё не читал  моей книги? Жаль. Жаль. Не могу тебе дать даже посмотреть. Очень тороплюсь, а это последний экземпляр…". До сих пор, когда вспомнится, смеюсь. (Ю.П.)
32.  "СТРЕЛЕЦ ПОПАДАЕТ В ЦЕЛЬ!", НРС, 9-10 января 1999.
33. Если бы ты  мог представить себе, что в это время творилось в Саратове, ты бы избегал гипербол… (Ю.П.)
Не буду спорить, "у кого было хуже". Процитирую только мрачную шутку того времени: когда Москва приказывает стричь ногти, Киев рубит руки по локти.(Р.Л.)

34.  С ними я тоже познакомился через Парщикова, в 75-м.
35.  Будущего основателя этой группы, Славу Фархутдинова, я впервые увидел в 76-м в семинаре А.Михайлова. "Посмотри, – сказал мне Алексей, – вот человек с маузером во рту!..". Слава в тот момент яростно нападал на гостя семинара, небезызвестного В.Кожинова.
36.  "…Грань 80-х "метареализм" как живое литературное движение не перешагнул… Последние книги Парщикова и Жданова  –  это сборники стихотворений 80-х, с редкими вкраплениями новых произведений…". В.Абашев, "Пермь как текст".
37.  Недавно в какой-то юмористической книжке мне попался на глаза пассаж о "бафометафористах" (от имени Бафомет, очевидно) и их лидере Степане Жбанове.
38.  Забавная альтернатива предложена в статье А.Привалова "Победа и поражение" ("Знамя", №7, 98): "…бывший киевлянин Рафаэль Левчин – один из зачинателей, наряду с Алексеем Парщиковым и саратовским автором Юрием Проскуряковым, того поэтического течения, которое потом критики назвали метареализмом и переселили, в видах практического удобства, в Москву, вписав вместо Левчина с Проскуряковым Жданова и Ерёменко…". Разумеется, этот вариант в действительности так же далёк от истины, как и К.К.-овский, начиная чуть ли не с первого же слова  –  я  не киевлянин.
39.  Вспоминаю рассказ Парщикова об этом чтении: как публика скучала и не слушала и как он ушёл со сцены и приказал пустить шапку по кругу, и киевские жлобы, собрав деньги, дисциплинировались и дальше уже демонстрировали внимание. (Ю.П.)
Совершенно не помню ничего подобного! (Р.Л.)
40. Как ты думаешь, что конкретно его испугало? (Ю.П.)
Не знаю. Ты опять о невидимой руке, что ли? (Р.Л.)
При чём здесь рука? Знаешь, Чернов мне чем-то неуловимо напоминает Потапова... Не доброе ли отношение, которого с его точки зрения нельзя было ждать, его испугало? (Ю.П.)
41. Он слово сдержал и никому не подражает. Я хочу сказать, что его произведения теперь ни на что не похожи, но он без стеснения дарит их. (Ю.П.)
42.  Речь шла, естественно, о Тарковском-старшем.
43. Слышал бы ты, как он о Тарковском в то время отзывался! Как о маразматике, готовом беседовать самое большее о вечерней клизме накануне… (Ю.П.)
44. Однажды у меня появилась возможность познакомить их с поэтом и переводчиком А.Ревичем. Мы явились к нему втроём: я, Алексей и Ерёма. Ревич, послушав наши стихи, громогласно объявил, что один из нас гениален, а двое других великие. К сожалению, не могу вспомнить, как ни стараюсь, кто именно кто.
45. Профессор Джеральд Янечек решительно не согласился со мной, приведя в качестве аргумента стихотворение "Дом" из того же сборника "Портрет",  за что я очень ему очень благодарен  –  всегда важно увидеть свою ошибку:

…Умирает ли дом, если он забывает о нас?
Поцелуй озаряет его. Ты сказала:
благословляю тот день, который соединит нас,
и всё, что будет потом…
То, что было потом, охраняют теперь снегопады…
Тот, кого ты ждала, а потом в этом доме встречала,
сам придумал себя для тебя и не знал, что придумал себя…

Да, это прекрасное стихотворение о любви, и я неправ. И всё  же… холод и хладнокровие здесь доминируют, даже на уровне нарративном... Кстати, занятно, что мои претензии к Жданову неожиданно напоминают претензии Лимонова к Бродскому ( см. "Поэт-бухгалтер", "Мулета А", 1984).
46. Ерёменко в этом отношении тоже не отставал. Помню его трагическое заявление (о нем самом и о Парщикове): "Юра, нас растаскивают по строчкам!". Я тогда ему возразил: "Радуйся, это же лучший способ популяризации, первоисточник  всегда сохраняет свою первозданную чистоту". (Ю.П.)
47. Недавно  видел К. К. по ТВ в ток-шоу, где его и ещё кого-то открыто обвиняли в литературном воровстве. Он сидел, как истукан, в отличие от своего эстрадного подельника, не роняя слов. Просто диву даёшься, на что идут некоторые жаждущие всенародного признания. И хоть сам направо и налево ворует, но своего ни цента не отдаст, пусть даже и ворованного. Собственно, так и должен вести себя гений, сам при жизни выпустивший "Полное собрание сочинений". (Ю.П.)
48.  http://home.arcor.de/kiev/20002/wasser.htm.
49. Из таких кочующих образов  можно ещё упомянуть "воздух, завязанный узлами"  –  и у меня, и у Жданова, и у Парщикова, и ещё у кого-то. (Ю.П.)
50. В 1990 году в Киеве по инициативе Андрея  Мокроусова  (поэтический псевдоним  –  Арье Юффа, ныне главный редактор украиноязычного культурологического журнала "КРИТИКА")  был создан журнал "Новый Круг", к созданию коего приложил руку и я, давно мечтавший о независимом журнале. Вышло, уже после моего отъезда, три номера, в первом я ещё числюсь редактором отдела поэзии, и это, безусловно, один из пиков моей карьеры  (другой  –  когда я играл маркиза де Сада в незаконченном спектакле "Театрального Клуба" "Марат-Сад", первый и единственный раз в своей жизни получив главную роль).
51.  Впрочем, с точки зрения Проскурякова Оля, полностью посвятив себя карьере мужа, как раз этим его и сгубила, ибо ценность этой карьеры стала для него с её подачи превыше всего в мире. Не думаю, однако, что Юра прав  –  как-то это уж очень хрестоматийно выходит…
52.  Примерно то же самое когда-то написала Ольга Седакова в самиздатской статье "Пригов и Рубинштейн". (Ю.П.)

53. Мне кажется  –  это не свойственный Парщикову тип образа. Я бы здесь скорее вспомнил Жданова. Парщиков, как  мне кажется, не умеет извне наблюдать внутреннее. У него не зеркала в голове, а толпа поклонников, и его метафора строится, как кокетка, пытающаяся понравиться и тем, и этим способом. Максимальной бестолковости эта  манера изложения достигает в "Новогодних строчках". Именно по этой причине я утверждаю, что Парщиков не поэт, а имитатор. Он тщательно скрывает истинный предмет того, о чём он пишет, заменяя его на нечто замысловатое, прикладного назначения, призванное возбуждать интерес. Лучше бы прямо так и писал: "При виде  меня всем снимать шляпы и становиться на правое колено". (Ю.П.)
Ты почему-то не хочешь различать Парщикова-человека  и Парщикова-поэта (в лучших своих текстах отнюдь не имитатора). (Р.Л.)
Разве поэзия не является средством самовыражения в первую очередь? Когда ты оказываешь Парщикову почтение, ты имеешь в виду его способность создавать вирулентный перформатив и апелляцию. Это несомненно залог поэтического дарования. Но я имею в виду самую суть дела, а именно, чем он завирусовывает. У Парщикова содержание девальвирует форму. Природная способность пасует перед суетным намерением. Его эстетика – это декоративная бессодержательность. (Ю.П.)
По-моему, интересная форма не ходит порожняком, а неминуемо тащит за собой содержание, хочет того автор или  нет. Разумеется, я несколько упрощаю проблему, но и ты, по-моему, грешишь тем же, только с обратным знаком. (Р.Л.)
54. Об этом размышлял ещё А.Платонов. (Ю.П.)
55.  Придуманный мной жанр, нечто среднее между поэмой и циклом стихотворений; если поэму представить себе в виде сплошной линии, а цикл  –  в виде точечного пунктира, то непоэма  –  это пунктир из отрезков, порой довольно длинных; иначе говоря, связь между фрагментами в непоэме прочнее, чем в цикле, но слабее, чем в поэме.
56. Я думаю вслед за профессором Эдельвейс Серра, что поэма, как жанр, сжимается (или концентрируется) последующей поэтикой до размера лирической миниатюры, в чем-то сохраняя своё качество поэмы. На этом этапе сама поэма строится из таких лирических миниатюр, как из блоков, с привнесением новых элементов – как правило, из других жанров. Затем процесс повторяется, и происходит новая лирическая концентрация. (Ю.П.)
57.  В черновой тетради Парщикова среди прочего было: "Я римский мир периода припадка…".
58. Видимо, "ножом заржавленным"? (Ю.П.)
Нет. Авторское написание. Возможно, отсыл к студенческому фольклору: "…Эскимос поймал моржу// и всадил в неё ножу!". (Р.Л.)
59. Оля без конца цитировала это место, и одного этого ей было достаточно, чтобы прийти в хорошее настроение.
60. В более позднем варианте  –  более центонно, но менее интересно: "…лежит и смотрит, как живая…".
6 .  О эзопов язык нашего поколения! Как тут не вспомнить  вышеприведенное "Прости, Господь, мой сломанный язык…"!
62.  Когда я видел её в последний раз,  на  Восьмом Всесоюзном совещании  молодых писателей,  мне попалось на глаза её небольшое стихотворение  –  без сомнения, обращённое к Ерёме:

Чтоб тебе в чёрном огне гореть!
Чтоб тебе с чёрной стены смотреть!
Я за тебя могла умереть,
а ты…

63.  Вл.Новиков, NOS HABEBIT HUMUS,  "L-критика", 2001.
64. Как ученики дона Хуана.
65.  http://rema.ru:8100/Komment/comm/07/pars.htm.
66. Со стороны Ерёменко тип эмоциональной зависимости, который бывает  между любовниками, когда один добивается у другого признания, а тот, внутренне холодный, демонстрирует внешнее дружелюбие. (Ю.П.)
Оля, кстати, говорила, словно цитируя Лорку: "Ерёма Лёшу любит кишками!". (Р.Л.)

67. А что тут особенноґо? Знаешь, в преферансе есть поговорка: если знать прикуп, можно не работать. Знали бы будущее, так и не любили бы, и не дружили бы, и, может, путь свой не нашли бы? (Ю.П.)
Да, наверное. (Р.Л.)
68.  http://www.rvb.ru/np/publication/03misc/recenzia.htm.
69. Прошло пятнадцать лет, и Чупринин заявил: "Жданов, Парщиков, Ерёменко, Кутик были "звёздами" перестройки, и теперь-то видно, что всей этой плеяде чрезвычайно, иногда даже несоразмерно дарованию, повезло. Интервал между тем, как они стали писать всерьёз, и выходом в свет не затянулся…" ("Здесь Родос – здесь и прыгай!", АРИОН, № 3, 1998).
70. Курсив мой.
7 . "Гля" умышленно употреблено автором вместо "для" –  так выговаривал двухлетний Марк Ерёменко… Мои сыновья были от этого стихотворения в полном восторге.
72. Из предисловия И.Дудинского к книге В.Зуева "Увеличительное стекло": "Славно, что он так и не стал 'метаметафористом'…".
73. Точно так же  в свой приезд в Чикаго Алексей изумился, услышав, что я знаком с Бродским. Надо было видеть, как царственно сказал он Кутику: "Илья, а давай Рафа с Иосифом познакомим!" –  и как изменился в лице после моего ответа: спасибо, мы с ним уже знакомы…
74.  Вполне конкретная деталь московского пейзажа ("В Москве сплошные мусорные ящики и булочные!" – утверждал Парщиков).
75 Ты как бы задним числом продолжаешь его уговаривать: "Ну полюби же ты меня, сукин сын!". (Ю.П.)
Ну что ты! Он давно чужой мне. Но если я утратил человеческое чувство к кому бы то ни было, то разве не означает это, что я стал беднее на это чувство? Что, может быть, виноват в этом сам? (Р.Л.)
76. Забавно, что в тот же день буквально ту же формулу я услышал от молодого (но уже чиновного) литератора Михаила Попова в буфете, где мы с Парщиковым столкнулись с ним : "Я раньше писал стихи, но, познакомившись с твоими, Алексей, перешёл на прозу  –  как Вальтер Скотт, который бросил писать стихи, познакомившись с творчеством Байрона". "Нy, у тебя и сравнения!" –  слегка смутился Парщиков. Даже ему  это показалось чересчур.
77.  Опубликовано в Антологии русского верлибра, 1991.
78.  Мезенко действительно тоже оказался в Чикаго. Бывший комсомольский чиновник работает ныне в мелком баптистском издательстве. Что до журнала, то у меня теперь свой журнал, о котором я столько мечтал в Киеве. Что называется, сбылись мечты идиота. Если б знать раньше, сколько сил и времени это отнимает…
79.  http://spider.rinet.ru/Ru173.html.
80.  "Знание-сила", 1975-й год.
81.  К.Кастанеда, "Путешествие в Икстлан".
82.  Подробнее: http://spintongues.vladivostok.com/stepanenko.htm.
83.  Цех Искусств Конструктивно-Рабочего Авангарда.
84.  В том же году мне попалось на глаза интервью с ней: "...сейчас, когда 'всё на продажу', художники... стараются уйти в ту область, которая наименее вероятно будет продана. Так, они уходят в домашний театр, домашнюю книгу, домашнее радио, записывая на магнитофон ряд домашних передач, а по домашним видео придумывают домашние телепрограммы..." ("Театральная Жизнь", молодёжная редакция, № 11, 1991). И это, пожалуй, самое интересное из того, что я прочёл у взрослой Кисиной. Её нынешняя проза, о девушках без гениталий и т.п., мне как-то не очень близка.
85.  http://home.arcor.de/kiev/novosti/russukr67.htm.
86.  Международный культурологический проект, имевший место в Москве в 1991-м году и включавший в себя разделы музыкальный, литературный, театральный и book-art.
87. В том же году мне попалось на глаза интервью с ней: "...сейчас, когда 'всё на продажу', художники... стараются уйти в ту область, которая наименее вероятно будет продана. Так, они уходят в домашний театр, домашнюю книгу, домашнее радио, записывая на магнитофон ряд домашних передач, а по домашним видео придумывают домашние телепрограммы..." ("Театральная Жизнь", молодёжная редакция, № 11, 1991). И это, пожалуй, самое интересное из того, что я прочёл у взрослой Кисиной. Её нынешняя проза, о девушках без гениталий и т.п., мне как-то не очень близка.
88.  http://home.arcor.de/kiev/novosti/russukr67.htm.
89.  http://spintongues.vladivostok.com/valery_shevch.html.
90.  И.Клех, "Книга со множеством окон и дверей".
91. Помню, что там были Володя Сулягин с женой и Олег Мингалев. Был ещё какой-то виршеплёт, который читал стихи  матом. Его имя я не запомнил, но помню, что такое я слышал впервые в жизни. (Ю.П.)
Теперь это стало настолько общим местом, что уже надо иметь смелость, чтобы писать БЕЗ мата! (Р.Л.)
92. Сергей Надеев в это время ещё жил в Волгограде и с нами не был знаком даже по текстам. Я познакомился с ним позже в один из его приездов в Саратов в гости к Светлане Кековой и Борису Борухову. Но это сюжет совсем другой истории… (Ю.П.)
93. (http://www.poet.forum.ru/archiv/Zhdlev.htm).
94.  Молодой пиит Данчук пытался покончить с собой, что было в общежитии Литинститута едва ли не рутиной. Ерёменко впоследствии написал по этому поводу стихотворение:

Хорошо живётся Данчуку.
Он не хочет больше застрелиться.
В Куйбышеве, белом, словно птица,
мозг его всё время начеку.

Приручён к домашнему теплу,
ни о чём плохом не помышляет,
шьёт, пелёнки детские стирает,
точит после ужина пилу,
по ночам Флоренского читает
или просто  –  молится в углу.

Мне живётся  –  тоже, как хочу:
По утрам хожу в прокуратуру,
ночью создаю литературу,
вечером, придя с работы, Юру
Шапкина от триппера лечу.