Рустем Сабиров

Возвращение блудного сына


Возвращение блудного сына

 

Блудный сын возвращается в дом словно первый дождь,

Меж стальных челюстей зимы проскользнувший чудом.

Когда город трясет нутряная, сырая дрожь,

Когда люди молчат, даже мысли лежат под спудом.

Блудный сын возвращается в дом, где кочуют сны,

Где сверкнет под кроватью потерянный в детстве ножик.

Просто Бог ближе к людям в те первые дни весны,

Когда запах воды пролетит холодком по коже.

Блудный сын возвращается в дом — постоять у крыльца,

Для себя и для дождика дверь отворить пошире.

И зайти в полумрак, чтоб застать только тень отца,

для которого места нет в этом тесном мире.

Блудный сын возвращается в дом от пустых морок.

Попытаться распутать судьбы своей жгут, сплетенье.

Блудный сын — он уходит, отбыв свой обычный срок,

Дабы вдруг не столкнуться впотьмах со своею тенью.

Он уйдет, уж который раз, и сглотнет туман

Его плоскую тень среди серых дождя прожилок.

И закончится дождик. И снова грядёт зима,

И вокруг ни души. Лишь незрячий полет снежинок.

 

 


Когда поднимается ветер…

 

Когда поднимается ветер и падает навзничь трава,

И отблеск колючих звезд глотает закат потухший,

Тогда тяжело и понуро уходят во тьму дерева,

И сипло свистит им вслед, закрученный кнут пастуший.

Когда поднимается ветер и гонит небесную рвань,

Когда поперхнется дождь ошпаренным, высохшим горлом.

Шарахнется с криком прочь напуганных птиц караван,

И отсверк иного дня мелькнет над пространством голым.

Когда поднимается ветер и пучится серый прах,

Болотный, густой туман порхнет над равниной плоской.

Деревья уходят прочь в горбатый, слоеный мрак,

И смотрит им вслед земля, изрытая черной оспой.

Когда поднимается ветер и содранных листьев вихрь,

Крича, заметает след на ощупь бредущего древа…

Небо мычит от боли, как от судорог предродовых,

Бесстыдно заголено луны неродящее чрево…

 

 


Одиссей и Итака

 

В чем ты хочешь уверить сограждан? В том, что, что ты жив?

Что время застыло, простейшей логике в пику,

В том, что мир сей разумен, не зол, сострадателен и не лжив?!

А они, твои подданные, свято ждут своего владыку?

Ты, вдосталь хлебнувший ржавого пойла войны,

И с десяток поганых лет горючих и пыльных скитаний,

Веришь, что отчий дом, где парят твои детские сны,

Так и стоит на холме неразгаданной радостной тайной?

После цепи смертей, предательств, пожаров, разрух,

После шквала безумия в злой черепной утробе.

И чесночных объятий потливых портовых шлюх

Ты придешь и прильнешь к белопенной своей Пенелопе?

Дело твое, конечно. Все в ладонях судьбы,

Только пойми — давно быльем поросла дорога.

Мир остается прежним. Люди просты и грубы

И не любят воскресших героев, от которых одна морока.

Остановись, мир велик, и шумит Океан разлук.

Пылью единой крыты все мирские дороги.

Дом твой прожран и пропит, сгнил твой тисовый лук...

Всё же идешь? Ну ступай. И хранят тебя Боги...

 

 


ЗВУК

 

Звук обегает пространство много быстрей, чем свет,
Он не путает ночь и день и не вязнет в кронах растений.
У звука есть долгая память, у света памяти нет.
А только чередованье оттенков света и тени.

Звук оттесняет зренье, как сновиденье слепца,
Звук имеет свой облик, выверен и очерчен.
Шорох дождя  по стеклу напоминает мне голос отца,
Скрип половиц за стеной говорят, что я жив и смертен.

Всплеск отдаленных рыб похож на женскую грудь,
Ласковый шепот во тьме — на свеченье подтаявших льдинок.
Крик улетающих птиц походит на Млечный путь
Звук одинокой трубы — на грустный глаз лошадиный.

Звуки живут во мне,
Звонкой прорехой в стене.

 

 


Лик насекомого

 


...И мысль была бессильна.
Соединить два таинства ее...
Н. Заболоцкий


 

Мир насекомых, пластинчатый, звонкий, игольчатый
Радужный, бархатный мир, слюдяной, перепончатый.
Смутный, мерцающий мир, прозорливый, незрячий,
И невесомый, и грузный, ползущий, парящий...

Одушевленный лесным колыханьем и ропотом,
Сонным безмолвием, щелканьем, свистом и стрёкотом
Мир превращений, их тайна, рожденье, агония,
Слаженность и божественная дисгармония.

Жизни кипение, пестрые сполохи, блики.
Крылья ажурные...
Тяжкие, страшные лики.
Жизни биение соединяется с прахом.
Как невесом этот свет, что соседствует с мраком.

Надо ль заглядывать ту темнотищу безбрежную?
Лучше б не ведать природы изнанку кромешную.
Лик насекомого — оцепеневшая твердь.
Горний полет мотылька — это жизнь.
Но глаза его —  смерть.

 

 

 


Листья в конце октября

 

Погибающих листьев ажурные, ржавые свитки —
Перехвачены инеем, гибельно чистой каймой,
Залоснились стволы, их корявые сирые, слитки
В наготе коченеющей влажной покрылись сурьмой.

 

Тяжелы небеса, облака припорошены льдом.
И листва подноготная жмется к земле оробело
Но под северным ветром —  роится, клубится столбом,
и бредет, над землей, как душа, что исторглась из тела.

 

Как бессилен и нежен тот жёлто-коричневый смерч,
Там где капля дождя тяжелее свинцовой дробины,
Там, где полдень, как полночь, и с жизнью торгуется смерть,
Где его провожают зрачки воспалённой рябины.

 

В этом сумраке жизни, в этой вздрагивающей тишине,
В этих рваных пустотах в тени оголенных растений —
Есть особая ясность, особая точность прозрений.
Недоступная щедрому лету и звонкой весне.

 

Этих листьев октябрьских прощальный полет в никуда...
Видно, стоило жить, чтоб пред тем, как исчезнуть бесследно.
Напоследок увидеть, как засеребрится вода,
И замкнется земля в ожидании первого снега...

 

 


Отречение Петра

 


...И вспомнил Петр слово,  сказанное ему Иисусом:  
прежде нежели пропоет петух, трижды отречешься от Меня. 
И выйдя вон, плакал горько...
МАТФЕЙ, 26:75


Ночь дошла до предела,
Крикнул третий петух...
А. ТАРКОВСКИЙ


 

Когда укутывает тьма своею колкою рогожей,
В разломе тающей ночи искрится звездная стерня.
Когда от звезд еще темней, а от молитв еще безбожней,
По цепенеющей земле бредет рассвет иного дня.

 

По тучам, как по валунам, не ждан, не признан и не познан
Скользит иного дня рассвет —  вот-вот и разнесется клич...
Но  третий петушиный хрип взорвется рано или поздно,
Петлею выдернет из сна и обожжет, как божий бич. 

 

И боль, едучая, как соль, змеёю просочится в вены.
И разум, потерявший счет, уже который раз поймет,
Что НЕТ различья в Вышине меж отреченьем и изменой,
И можно потакать себе. Пока петух не пропоет.

 

Безмозглый выкрик петуха, его не задушить, не выжечь.
Но вот бледнеет темнота, и понимаешь в этот миг,
Что нету Страшного суда, нет преисподней, и чистилищ.
А лишь рассвет иного дня и третий петушиный крик.

 

 


Бог у каждого свой...

 

Мой контуженный дед так похож был на Бога:
И гневлив, но забывчив, и всеведущ, но глух.
В его стылых очах пламенела дорога,
Расстрелявшая память, разорвавшая слух.

 

Его руки дрожали предчувствием боли,
Что ночами, как штопор, вгрызается в мозг,
Чтобы вырвать из сна — на мгновенье, не более,
И вернуть в подсознанья дымящийся воск.

 

Бог у каждого свой, нет единого Бога.
Но с немыслимой, горней своей высоты
Он вбирает в себя до последнего слога
Весь клубок твоих горестей и маеты.

 

Это сгусток вины, эта хладная вечность,
Средоточье измен, суетливых грешков.
Это правда, которую страшно поведать,
Это тени ушедших — друзей иль врагов.

 

Бог у каждого свой. С каждым годом все глуше
Его легкая поступь сквозь сирую ночь.
Он болит, словно пуля, вживленная в душу,
И скорбит оттого, что не в силах помочь.

 

Бог у каждого свой. Непохожий, отдельный.
И когда я, отчаясь услышать ответ,
Крикну: "Где ж ты, Господь?!" то из тьмы запредельной,
Он проступит неясно, мой контуженный дед.

 

 

 

 


Кассандра

 

Светлой памяти Эли Блиновой


Я отвергала заклинания и клятвы,
Шла по наитию, будто слепец на звук.
Я раздвигала человеческие взгляды,
Как ветви мокрые, — простым движеньем рук.

 

И я не ведала о том, что станет завтра,
Смеясь, плевала в суесловье мудреца.
Я не гадалка, не вещунья, я — Кассандра!
Я ощущала мир, как палого птенца.

 

Скользила жизнь, как остриё по кремню,
Я привыкала жить у бездны на краю,
Я обнаженною пятой читала землю,
Земные воды, что питали кровь мою.

 

Я говорила и жила, как мне хотелось,
Я по складам читала горные хребты,
И птичий крик, и гул листвы. И я гляделась
во взбаламученное зеркало воды.

 

И я высчитывала тучи, словно числа,
И я во снах бывала с ними наравне.
А в звездных пропастях неужто меньше смысла,
Чем в пустотелой человечьей трепотне?

 

И мне понятней облаков упругий росчерк,
Закат, подсвеченный дрожащею листвой.
Мне с мокрой галькою речной сродниться проще,
Чем с полоумною соседскою братвой.

 

С подобострастием и завистью кликушьей. 
С потливой похотью и склонностью к ярму.
И этот город, средоточье двоедушья,
Меня предаст, как и положено ему.

 

Предаст и позабудет. И растают
Следы мои среди полуночных дерев.
Но мир изменится, когда меня не станет, —
Пусть в слепоте своей, того не углядев.

 

 


Этот снег на заре

 

Этот снег на заре, белолик, сероглаз.

Еле слышный соломенный шелест.

Эта звёздная пыль, кристаллический газ,

Удивлённый, бездомный пришелец.

 

Этот снег на заре, он подсвечен луной.

Колыханье земной колыбели.

Это вздох высоты над юдолью земной.

Это  шорох Рождественской ели

 

Этот снег на заре, цепенеющий наст.

Этот занавес пред Неизбежным

И никто не умрёт, не убьёт, не предаст,

Под мерцающим куполом снежным.

 

Этот снег на заре, скромный дар синевы,

Вышит светом ажурно и тонко

Чуть живое дыхание глубокой травы,

Осторожная поступь ребёнка…

 

 


Магдалина

 

Ты осталась одна. Ни надежды, ни Слова, ни чуда.
Ни дороги прямой, ни любви, ни концов, ни начал.
Где-то там в темноте голосит сумасшедший Иуда,
Осознав наконец, что у сказки — фальшивый финал.

 

Пожалей же его. Голос мести хрипучий и трубный.
Пожалей и прости, без проклятий, без слез и мольбы.
Пожалей и прости, он такой же, как ты, бесприютный.
И такой же фигляр в продувном балагане судьбы.

 

Голос истины глух, он рассыпался на отголоски.
Нет дорог впереди, только пыль застилает глаза.
Ведь тебе не дано, как твоей возвеличенной тезке,
Отыграв свою роль, по спирали уйти в небеса.

 

Что тебе эти свитки, что тебе эти строчки и строфы,
Искаженная мысль тяжела, словно бред в полусне..
За тобой только прах, подлый прах окаянной Голгофы,
Тихий голос любви, что на ощупь ведет по стерне.

 

 


Сон о ночном полете

 

Распластанной тенью скользнет каплевидное тело
Над жухлой равниной, над перистой толщей тумана.
И тяга земная сползет чешуей омертвелой.
И капля очнется, родная сестра океана.

 

И ветер ударит поддых расчехленной свинчаткой,
И сгинет земля, и рассыпется небо. И тускло
качнется Вселенная плотью своею разъятой,
И примет в бессонное, живородящее русло.

 

И выстроит путь твой в извилистых пропастях неба.
Где всякий твой замысел будет прочитан, услышан.
И мир так упруг, так послушен, и смерть так нелепа,
И жизнь бесконечна, и дождь тарабанит по крышам.

 

Полет это рана сквозная, мерцающий лучик
В клубящемся месиве — горизонтальная пропасть,
Запекшийся след меж звездой и разбухшею тучей,
Свистящий тоннель, где сгорают унынье и робость.