Мария Малиновская

Галлея. Стихи

 

***


В бархатном поле мой дядя поставил вышку:


– Девочка будет. Пусть учится видеть вперёд,


Близкое зрение чаще всего и врёт.


А поселения до горизонта выжгу.


 


И, обернувшись покровом семейных легенд,


Исчез навсегда, аферист и финансовый гений.


С пустующей вышки его сумасшедших везений


Звучало раз в год отчуждённое “This is the end…”


 


Я с детства сбегала туда, хоть потом пороли,


Из-под ладони смотрела, как даль горит.


Внутри на опорах – из книг и журналов Магритт,


Площадка вся в цифрах – шифровки, счета, пароли?


 


Под крышей однажды нашла именной каракал,


Имя – моё. Заплакала, ниже глядя –


На мелкую подпись вдоль по стволу: твой дядя,


Который сегодня – считай, что тебя разыскал.


 


Напротив курка: Везение – родич риску.


С другой стороны: Испытывать – лучше (Чейз).


Да знаю я, знаю! Если бы не исчез,


Как бы любил ты рыжую авантюристку,


 


Лишь у тебя учившуюся всему –


И не имеет значения, что понаслышке.


Я дольше обычного не уходила с вышки,


Видя вперёд: подарок с собой возьму.


 


***


Толпа вызывает священника криками «бис».


Толпа выступает с молитвой на транспаранте.


Твой авторский почерк в абстрактных


                                                картинах убийств.


Мы авторы схожие – модусом операнди.


 


Преследуют нас одинаково: школы одной.


Ты режешь людей в андеграунде. Я – сочиняю.


Мейнстрим коренной с дурновкусицей пристяжной


Опять переходит от дяди Митяя к Миняю.


 


Обыденность мира вращается, как шестерня,


Зубцами вертя колесо самых жутких фантазий.


И чувствую ночью, что где-то читаешь меня,


И воздух кусаю, крутясь в непрерывном экстазе.


 


Ты мне отвечаешь. Как прежде Есенину Блок.


Твой творческий путь узнаю по прямым репортажам.


Впервые не с властью – с поэтом такой диалог.


Почти равносильно шокируем эпатажем.


 


И это ещё не всерьёз, деликатно, щадя.


Конечно, спокойней сейчас не заглядывать вдаль, но


Предвижу твои инсталляции на площадях.


Зови.


Почитаю там.


Будет концептуально.


 


***


Женщине в живот входили, чтобы умирать.


Не семена туда падали – переломленные деревья –


и с оглушительным плеском опускались,


пока не скрывалась последняя ветка.


Женщина лежала на спине.


Со всех сторон к ней сбредались, как паломники,


высохшие жёлто-коричневые старцы,


задирали руки


и, раззявив бессловесные рты,


опадали в неё.


Огромное кладбище


поднимало над её животом паруса,


и они колыхались на вечном рейде


под её мерным дыханием.


Раз в год женщина замерзала.


Тогда мужчины шли голышом к отцовским мачтам


делали рядом пробоины пальца в два шириной,


ложились ничком


и осеменяли её в эти пробоины,


так продолжая потустороннюю жизнь отцам.


Когда она ложилась на бок и мелела,


смрад выгонял людей из постоянных жилищ,


а на суше оказывалось всё чужеродное:


гниющие коряги,


останки животных,


сползавшиеся за многие километры ветхие домики.


В степи постоянно можно было наблюдать


их смущённое, робкое улиточное перемещение


с покосившимися стенами,


разрушенными крылечками,


провалившимися крышами.


Зимой и летом умирали только женщины.


Их клали распростёртыми под небом,


чтобы поддерживать рождение мифологии.


 


SODADE


 


Где ты живёшь, покажи мне, давай посидим


На пороге. Посмотрим, как даль курится,


Разливанное золото. Ты мне необходим.


Знаешь об этом. Безветрие. Чай с корицей.


 


Ещё посидим – и покажешь гранатовый сад.


Он с той стороны? Улыбаешься. Угадала.


В каждом умершем – прозрачный небесный sodade,


В каждом создателе – тайная блажь вандала.


 


Пó полю катится к нам ветровая слеза,


Узкой дорожкой мнёт молодые травы.


– Высоко забралась. Как хочешь, теперь слезай.


В детской ладошке выгнутый ствол корявый


 


Солнце зажало. Куришь, глядишь туда.


Неуловимо вздрагивают ресницы.


Кисть пианиста, как прежде, смугла, худа.


Но если сыграешь, музыка будет разниться. 


 


***


Падало духом дерево, доцветя.


Дух по дорогам гнало, прибивало к бордюрам.


Солнце, как мышь, ворошилось, казалось бурым,


Свет поедало, словно своё дитя.


 


Мы с деревом, спины согнув, на бордюре сидели,


Отрешённо и пусто глядели перед собой.


Доходя до заката, время давало сбой:


Возвращалось к рассвету и снова текло еле-еле.


 


Дерево юность хвалило и прежний режим,


Когда обрезали ветки, но ствол белили.


Автомобили кляло и свой век бобылий.


Мне же острей и острей становилось чужим.


 


Я молчала, не слушая. Пальцем асфальт ковыряла.


Дереву было, по-моему, всё равно.


Время несло по теченью то дух, то бревно,


Не различая реальности и астрала.


 


Дерево замолкало, меж ног на асфальт плюя,


Тёрло затылок, тупо вперёд смотрело.


Потягивало весной – похотливо, прело.


Жизнь продолжалась, и будто бы даже моя.


 


*** 


У меня опустились руки.


Опустились настолько,


что притянули к земле,


и я села


посреди улицы


в час пик.


Наверно, не было человека,


который бы меня не разглядывал,


наверно, они думали,


что я пьяна –


ведь никто не представлял,


что у меня просто


опустились руки.


У меня опустились руки,


а значит,


я больше не смогу писать.


Тем лучше.


Последним,


что черкануло,


чем чиркнуло – и не зажглось перо,


были слова другу:


«Позаботься


о маме».


Я никому


ничего


не хочу


показывать,


но ни от кого


ничего


не хочу


скрывать.


Я просто знаю,


что меня не становится…


Да, меня не становится,


и я опускаюсь


на холодную влажную плитку


посреди улицы


в час пик.


Меня обходят,


меня не обходят,


толкают,


я слышу хохот,


ещё отчётливее – шёпот,


ещё отчётливее – мысли,


но мне до них нет дела.


Наверное, оттащат к стене дома,


наверное, вызовут скорую,


ведь никто не подозревает,


что у меня просто


опустились руки.


 


И так каждый день


быстрым шагом,


спрятав руки в карманы,


я возвращаюсь домой.


 


***


Ты спрашиваешь, чем привлёк.


Сейчас, наверно, не поймёшь, но


Тем самым, что с тобой – возможно.


Хотя бы этот диалог.


 


Другим не занимать сноровки:


Себе не причинят вреда.


«Край света»? – все, чуть что, туда.


Никто – пойти за мной по бровке.


 


Смакуют приторный дымок


От сигарет. Огонь – да где там!


Того не назову поэтом,


Кто хоронился, если мог


 


Прожить ва-банк, с приставкой -экстра,


На постриге – виски забрив.


Мне сцена – каменный обрыв,


А пропасть – ниша для оркестра.


 


 


***





Н.


 


Когда исчезаешь, мысленно пью одна.


Мысленно – это паршивей и безнадёжней.


Такая привычка. Замены уже не найдёшь ей.


Да и зачем. Заменяются лишь имена.


 


Попутно, к примеру, палю по бумажной мишени,


Под ней изучаю вмятинки на доске.


Связалась опять с кем не надо. А надо с кем?


Белиберда человеческих отношений.


 


Промышляет по мискам голодный дворовый пёс.


Отдаю ему всё и, пока наедается, глажу.


Как я опять попала в такую лажу –


Вот в чём вопрос.


 


Не покорёжить пустой электронный ящик,


Дверцу не выломать, не заплевать внутри.


Хочешь – часами сиди и в него смотри.


А лучше привыкни, что нет и не будет входящих.


 


Раньше хоть псы на веранду просились в грозу.


Всех, кроме этого, местные постреляли.


Вот он, залог умилительной пасторали –


Домиков, грядочек, деток, ежат в тазу.


 


Грязь под ногами да сбившихся листьев комья.


Целюсь почти минуту, и резко – залп.


А Кушнер несчастье Вентейля пересказал


Настолько хреново, что если б ты знал, о чём я.


 


 


 


ФАНТАЗИЯ  ТРАНС-МИНОР


 


1


Горный склон обрывался в свет,


Шла неслышная перестрелка.


По воде рисовал корвет.


Со вчерашним дождём тарелка,


Редко – найденное яйцо –


Весь его полудикий ужин.


Командир закрывал лицо,


Был оболган, разбит, простужен.


Под горой посадил патрон,


Полил кровью своих убитых,


Взяв их волоком с похорон.


В ружьях плач свистел, как в трембитах.


В подвенечные мачты врага


Запускал похотливые ядра,


И горела, томясь, эскадра.


Изнывал, раздет донага…


Что рождалось в его голове –


Исходило в пустые слёзы,


И, подавлены, безголосы,


Тяжелы, нагнетались две…


Он катил их, как камни, катил


До колючего подбородка.


И глядел так спокойно, кротко.


Под горой засевал тротил.


Вечно мёрзшие руки тёр,


Воевал без страны, народа.


И не знал, что ночами рота


Обнимает его шатёр.


 


2


Раз в год он жил с морскими котиками,


Пил молоко покорной самки,


К зиме любовно делал санки,


Забыв парады, марши с кортиками.


Питался дикими кормами –


Лишь изредка уха форелевая.


Детёныша тайком отстреливая,


Ночами к тёплой жался маме.


Штормами от него беременело


Вокруг, внутриутробным криком.


Он заглушал его лишь Григом


В постройке низенькой. Безвременело.


Свисали, словно капюшоны,


Во мраке зори недоразвитые.


И повторял себе: «Да разве ты ей


Мог что-то дать? Умалишённый».


По-прежнему грешил наркотиками:


Был под пейзажами Ван Гога.


Хотел, по сути, так немного,


Но видел только марши с кортиками.


Не шли ни поезда, ни письма,


Копились неполадки серверные.


Все ветры превращались в северные –


Природный способ эскапизма.


 


3


В кошмарах отрывался от конвоев,


молился только «Боже упаси»,


и, Нобелевку в казино удвоив,


купил подлодку – слушать Дебюсси


на дне Атлантики. Запасся на год:


ещё с апреля думал, что берёт,


и с августа готовил наперёд


любимое желе из диких ягод.


Внутри обставил в стиле ар-деко,


но более – в своём нелепом вкусе.


Полушутя установил джакузи.


Всё вышло так естественно, легко,


что сразу и не осозналось как-то.


Простился с канарейкой заводной,


с рассветом, с вечной дрелью за стеной.


Отрезал все возможности контакта –


хотя ни с кем не говорил давно


(лишь из окна – с безмолвной колокольней),


ища по жизни, как в задачке школьной,


того, что просто было не дано. 


 


ГАЛЛЕЯ


 


Моя жизнь для тебя –


лишь мучительная касательная.


 


«На фоне её горя


её красота цинична», –


замечают ценители чужих бед.


А художники, как всегда,


находят в этом особую пленительность.


 


Для тех, кто восхищается узором,


на мне пыльца,


до меня нельзя дотрагиваться.


Таким пропадать лишь в заострённых клювах


и под стеклом коллекционеров.


 


Я сама их ждала,


выправляясь припорошённым белизной телом


из колыбели,


из отцовских объятий,


из горячей своей тоски,


которую можно разве что зажать,


как кулаки меж колен.


 


Если человек психически болен,


или гениален,


или если он убийца,


мне больше ничего и не надо.


 


Мой прежний подпадал под все три категории.


Но не добил,


так как был изощрённей…


 


Так какого же мне нужно теперь,


чтоб затмил то разрушительное солнце?!


Маленькие и круглые пробные «спутники»


никогда не перекрывали его


до пылающих контуров


и смотрелись в его ореоле,


как придворные карлики


в императорской мантии.


 


Заградить такое небесное тело


с адовыми пережитками духовности


мог бы только Зодиак


или Джеффри Дамер,


которого я бы так жалела,


что пеплом бы показалась пыльца моя


над гудящим за этими податливыми рёбрами


разветвлённым


рдяным


огневищем.


 


Меня никто не может зажечь, понимаешь?


Я, как раскольники, могу поджечься лишь сама


под «Се Жених грядет в полунощи» –


эта строчка стояла у него на странице,


когда он был моим женихом.


 


Понимаешь, что мне нужно?


Такое – от чего дитя нельзя иметь:


заживо запечётся в утробе.


 


Не на Валаам мне –


так на остров Огненный,


куда с отменой смертной казни


отправляют.


 


Там стихи бы, наверно,


на ладонях нарождались.


 


А самый страшный убийца


так, с колен не поднимаясь,


глядел на меня,


что, как свежий лист,


я бы чернела и сворачивалась


на своём огне


до слёз дымящихся, шипящих.


 


Боже, женщиной сотворих,


дах безумие!


Отыди, есмь прокаженная!


 


«Под такой красотой


всё внутри размозжено будет.


Такая красота – уже проказа», –


заметили бы святые отцы,


и искушённые,


и те, кто подпадает под обе категории.


 


А я жду вымирающим в единственности


восхищённым


дохристианским,


дочеловеческим


тираннозавром


своей Кометы.


К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера