Инна Иохвидович

Вкратце о любви. На чужой стороне. Алик, Лёнчик и Вьетнамец. После приёма у врача. Смерть Мао Цзэдуна. Рассказы

 Вкратце о любви

 

            Парень шёл рядом с девушкой. И оттого карликовый белый пудель, вынужденный уступить ему место рядом со своей хозяйкой, семенил за ними. Тяжёлые думы теснились в красиво подстриженной собачьей головке: «Вот снова не то, не тот! Как она, моя Вика, не видит, не может разглядеть этого молодчика, его фальшь, его лживость?! А потом снова будет рыдать и сморкаться, когда и этот её бросит. А ведь бросит, это ж по нему видно. Сейчас она меня, любящего её, не замечает. Словно меня не существует! Вся она в нём, в этом  ч у ж о м, что никогда не станет ей своим,  б л и з к и м!

Нет, они, конечно, будут барахтаться в кровати друг с другом. Будут, как считает она, любиться. А на самом деле совокупляться, как собаки во время вязки. Когда приводят суку с течкой или ведут к ней. Так у нас же всё честно. Мы же не люди, сочинившие себе сказки о любви, когда весь дрожишь и тебе требуется облегчение. Ведь любовь - это другое. Это не содрогание, что у людей, что у собак! Это то, что я испытываю к моей хозяйке, к моей Вике. Я готов защитить её, если на неё нападут, умереть, чтобы её спасти…

Когда ветеринар сделал мне операцию, жизнь мою спасая, я переживал, что не смогу  б ы т ь ни с какой сукой. А  Вика утешала меня, рассказывая про роман, где тоже  был человек, такой же, как и я – импотент. Да у нас с ним и имена схожи: я Джек, а он Джейк! Но он любил девушку, и это была и вправду Любовь, а у неё были  любовники.  Что-то у неё было и  с тореадором, это  в Испании происходило. Но на самом деле она любила этого Джейка.

Вика уговаривала меня не отчаиваться. А я любил её ещё больше, как Джейк Барнс  свою Брет Эшли!  Я только хотел, чтоб нашёлся ей человек, мужчина, чтоб он, как я, жалел её, чтоб предан был…

Да, видно, такое чувство только у собак. Правду ж люди говорят: «Собачья верность»!

Она влюбчивая, и этим, как кобели, пользуются мужчины, что вьются вокруг неё. А ведь ей  немного надо: любви да семьи…

Мне  уже лет  немало, собачий век недолгий, а на кого ж мне бросить хозяйку? Кто будет смотреть в её заплаканные глаза, кто утешит её, когда меня не будет?

 Помню её девочкой, когда ей дела не было до этих мужчин. И как нам было весело и хорошо вдвоём.  Позже началось с этими «любимыми»!

Вот и этот парень, что оттеснил меня от неё. Ему же дела нет до неё, до её доброты, до её  чуткости, до её  души…

А ему что надо?! Я же вижу! Только б схватить её да начать мять её маленькие грудки, только б впиваться до крови в её и без того алые губы, прижиматься к её телу, только б подчинить себе в соитии и – бросить… Не видеть ни её слёз, ни её горя, ни её отчаяния… Он пойдёт дальше, к новой женщине…

Наступает мой черёд – утешать, успокаивать, возвращать к обыденной жизни. Это я согреваю её своей Любовью. Только вот моя ласка, моё тихое тепло ей не нужны. Но я-то знаю, что без меня ей было бы совсем плохо, совсем холодно и одиноко… С тех пор как её родители погибли в автокатастрофе, я у неё один.

Укладываясь  на свой коврик у её постели,  я начинаю думать: когда ж настанет день, когда она выйдет замуж за настоящего мужчину. И тогда я спокойно смогу и сам уйти, расслабиться и уйти, туда, куда уходят все собаки…»

            В это мгновение девушка, распрощавшись с парнем, обернулась и позвала своего пса: «Джек, ко мне!»

            Белый пудель  заглянул в её счастливые глаза, которым вскоре будет суждено плакать. Лизнул её руку и подумал: «Ничего не поделаешь, рано уходить я собрался, умирать нельзя, необходимо жить ради неё!»

 

 


 На чужой стороне

   

                               «…лисицы имеют норы, и птицы небесные – гнёзда,

                                  а Сын Человеческий не имеет, где приклонить  голову…» 

                                                                                                                           Лука, 9:58

 

            Сегодня, как и всегда в дни поминовения родителей, покойных близких или друзей, она пошла на кладбище. Нет,  не к ним на могилы, те были далеко-далеко, на оставленной родине, у некоторых  могилы были в тех странах, куда они уехали жить или их прах  хранился в урнах колумбариев.

            Она ходила на кладбище, что располагалось вблизи её нынешнего жилья. И по дороге к нему ей всегда приходило на ум одно и то же: на родине, в Харькове, рушат не только памятники, что были в чести у старой власти, но и на кладбищах  вандалы вовсе распоясались.

            Да и вообще, тамошняя обыденная, будничная жизнь представлялась ей отсюда, из западногерманского захолустья, непреходящим кошмаром. И то, что в скайпе редкие ещё живые  знакомые не хотели ни о чём кроме  быта, здоровья и погоды говорить, только подтверждало её подозрения.

            Здесь, на могилах незнакомых  ей молодых немцев, скорее  всего умерших не от болезней, а от несчастных случаев на дороге, алкоголизма или  наркомании, она зажигала поминальные свечи. Молилась за души родных, любимых, друзей и знакомых, да и за этих молодых парней и девушек, ушедших из мира живых раньше  положенного им срока.

Она произносила слова,  обращённые к Господу, чувствуя умиротворённое спокойствие. Слёзы, что текли из глаз, словно воды, будто растапливали глыбу какой-то внутренней тяжести…

            На городское еврейское кладбище она  ездила редко, разве на 9 мая в День Победы да ещё перед Судным днём – Днём искупления. Туда и добираться  ей, пожилой и болезненной, с несколькими пересадками на общественном транспорте было сложно.

            Одиночество последних десятилетий её не тяготило. Наоборот, если с кем-то она проводила подряд больше двух часов, то ощущала определённого  рода  неудобство, будто бы люди сами по себе становились в тягость. Так  получалось, что изначально незнакомые ей люди, чужие, постепенно становились знакомыми, но по-прежнему оставались  чужими.

Правда,  нынче время её было занято социальной сетью, виртуальной реальностью – «Фейсбуком»!  Там хоть никогда скучно не было! Всегда было что-то интересное и новое. Один из френдов вёл календарь. В нём отмечались дни рождения и дни смерти (или, как теперь заменяли  эвфемизмом, – дни памяти) великих людей  науки, культуры, искусства, виртуально перелистывались страницы отечественной и мировой истории…

            Каждый день, заходя на эту страничку, она начала обращать внимание не только на даты рождения и смерти, но и на место появления на свет и место кончины того или другого деятеля, внёсшего вклад в мировую историю. И каждый раз, когда убеждалась, что тот или иной человек и родился и умер в одном и том же городе или вообще  в одном и том же месте, откровенно завидовала покойным.

«Счастливцы, - думала она, - что может быть в жизни лучше, чем умереть там же, где и родился?! Но эти «счастливчики» небось  и сами не понимали или не осознавали своего счастья! Ведь понять, что ты счастлив, ты не можешь, пока это счастье не потеряешь!»

Почему-то вспомнилось вдруг, как пришлось ей навещать на «Сабуровой даче», в Харьковской главной психлечебнице, знакомую поэтессу. И как та прочла ей свои новые стихи: «Тоска по родине, на родине, о боги…» И ведь ей понравилась тогда эта богемная чушь?!

             Вечерами, перед сном, а может, и перед бессонницей она  всегда «проходила» по своей родной и любимой харьковской улице - Пушкинской. Под прикрытыми веками мелькала Николаевская площадь, множество раз по воле очередных властей менявшая своё название. От неё и начиналась улица, «прогуливалась» по всем перпендикулярным  ей улицам, переулкам, въездам…

            Да всё вспоминала своего земляка, здесь –  соседа по эмигрантскому  общежитию, как, выпив водки,  тот всегда  говорил одно и то же, но звучало это каждый раз как откровение: «В Харькове мне каждый камушек дышит, каждый кирпичик…» А у неё в ушах звучали строки поэтессы-эмигрантки: «А во сне над страной  кружить,   из которой мечтал сбежать…»

            Придя с кладбища,  она помыла руки, словно с похорон явилась. Сегодня был день смерти единственной подруги Ольги, нелепо  умершей в Чикаго уже больше десяти лет назад, ещё не старой, не достигшей и пятидесятилетия. Она вспоминала, как та радовалась выигрышу грин-карты, как планировала свою будущую жизнь со своей небольшой семьёй (они с мужем и дочь) в США. И как потом, оттуда, из далёкой Америки, рвалась назад, домой, в Харьков…  Выпив крохотную рюмку, поминая Ольгу, она включила компьютер.

            В сегодняшней френдленте было много стихотворений, рассказов, отрывков из воспоминаний о Бунине. Был его 145-летний юбилей. Она прочла одно:  

 

                                   У птицы есть гнездо, у зверя есть нора.

                                   Как горько было сердцу молодому,

                                   Когда я уходил с отцовского двора,

                                   Сказать прости родному дому!

 

                                   У зверя есть нора, у птицы есть гнездо,

                                   Как бьётся сердце, горестно и громко,

                                   Когда вхожу, крестясь, в чужой, наёмный дом

                                   С своей уж ветхою котомкой.

 

«Вот оно, никогда не напишет подобного человек, живущий в «своём углу», –   говорила себе она, вытирая глаза  бумажной салфеткой, как совсем недавно  на кладбище, когда оплакивала на чужих могилах  своих ушедших…                              

 

 


Алик, Лёнчик и Вьетнамец  

 

            Раз в несколько лет с Аликом случалось такое. Вот и сейчас, устроившись удобно на казённом тюфяке,  он встревоженно вслушивался в тишину, прерываемую лишь резкими криками павлинов. Вдруг вспомнилась набоковская строка: «Ночь дана, чтоб думать и курить / и сквозь дым с тобою говорить»

— С собою, - поправил он сам себя, - уже больше не с кем.

            Несколько предыдущих ночей ложился он полностью пьяным, ничего не чувствующим, а встав нетрезвым, пил снова. И даже начальство понимающе взирало на столь откровенное нарушение трудовой дисциплины. Хоть  привычным был он к потерям да несчастьям, но даже для него, старого то ли бича, то ли бомжа, в какого превратился Алик, это было ч е р е с ч у р! За одну неделю потерял он последних близких – Лёнчика и Вьетнамца. И в этом  «прекрасном и яростном мире», каким когда-то  обозвал его Андрей Платонов, остался он один-одинёшенек…

            К смертям родственников Алик привык ещё во времена своей отсидки,  во второй половине сороковых и первой пятидесятых. Дядьки с тётками, двоюродные братья с сёстрами да и ровесники его как-то после войны вдруг стали помирать. Вернулся он в пятьдесят пятом, а тогда умерла и мама, дождавшаяся сына, сидевшего по пятьдесят восьмой. Он и сам-то толком не знал, почему да и за что сидел. Ведь, обладая уникальной памятью, с листа запоминая даже кантовскую критику чистого разума, Алик ничем, кроме литературы, а шире - филологии, никогда не интересовался, не то что там какой-то политикой. Но из-за того, что не понимал, что хотят от него следователи, и схлопотал «десятку», а мог бы, как ему в колонии объяснили, «пятёрку», если б понял, как должен себя вести.

Алик и в лагере жил не во мгновении времени, а  во власти слов, стихотворений, книг, что наизусть читал заключённым, пересказывая близко к тексту русскую классику, читал все сонеты любимого Шекспира и его трагедии и комедии тоже..  У него и прозвище было – Библиотекарь! Оттого и в этом лагерном антимире слыл уважаемым человеком не только у  собратьев по несчастью или у сидевших  урок, но даже  у начальства и обслуги.

Поначалу, по выходе на свободу, Алик не пил, обходился чифирем. Да и ХХ съезд КПСС, ему  Алик  не поверил полностью, принёс всё же душевное облегчение.

Местные театры наперебой заказывали ему инсценировки книжек зарубежных авторов или переложение для спектаклей.

Стал Алик хорошо, даже много зарабатывать. И жениться решил да детей завести. Но с женщинами ему не везло. То ли не те, что должны были,  ему попадались. Несколько раз он женился и столько же разводился.  Почему так получалось,  он и сам не знал,  ведь как мужик  он был он хоть куда. Видно, не судьба была ему быть семейным да с детьми. Вот он и запил. Бутылка спасала, она давала не только  настроение, но приносила предощущение неведомого счастья, которое обязательно придёт и к нему!

Эта иллюзия была ему необходима, не  заметил он, как спился…

Теперь уже не на  зоне, а в пивных, в барах, в «стекляшках» он читал сонеты за стакан вина или даже дешёвой настойки. И было ему не до пьес, инсценировок, даже не до книг, а  требовалось только это чувство ожидания счастья! Это стало смыслом его жизни…

К тому ж умирали  либо куда-то исчезали друзья, приятели, сокурсники.  С каждым годом их  становилось всё меньше…

Как Алик попал на работу в зоопарк и в нём задержался, он уж и сам не помнил. Но именно здесь несколько лет назад он и познакомился и подружился и с Лёнчиком, и с Вьетнамцем. Они и стали ему самыми близкими, не просто собутыльниками, а можно сказать – с е м ь ё й!

Лёнчик был помоложе его лет на десять-пятнадцать, но жил, как и Алик, при зоопарке, нелегалом. Только Лёнчик в  слоновнике, а Алик, работник  по уходу за тапирами,  в «своём» помещении. Обоих из квартир изгнали сожительницы, но они не стали бомжами, а нашли себе пристанище здесь.

Вьетнамец тоже жил, как и Лёнчик, в слоновнике, потому что был старым слоном по имени Бак Зап. Вывезенному когда-то из Вьетнама слону Алик дал  погоняло Вьетнамец!

Лёнчик был алкашом, но самое удивительное было в том, что он споил и  Вьетнамца! Произошло это жестокой зимой, когда случилась авария в системе отопления. Тогда-то он и дал слону впервые попробовать водки. Так вдвоём пережили они холода.

Но у Бак Запа, как и у многих животных, живущих подле человека, развился самый настоящий хронический алкоголизм!

Когда Лёнчик с Аликом только познакомились и Алик, потрясённый, сначала было отказывался пить «на троих», не очень разговорчивый Лёнчик сказал:

— Что тебе, Алька, не так? Что мой Бак бухарик? Так он у нас с тобой третьим и будет!

            С Лёнчиком и Вьетнамцем было Алику хорошо, даже говорить не надо было, так хорошо. Оттого он часто и оставался спать в тёплом слоновнике.

            Да вот незадача, вдруг, среди дня, стало Лёньке  плохо, «скорая» увезла его в больницу. Больше Алик с  Вьетнамцем его не увидели, им сказали, что умер.

            Алика отправили к его тапирам, а новый смотритель слоновника, подрабатывавший студент, перестал пускать Алика к Вьетнамцу.

            Да на третий день разбушевался  слон, видимо, тоска стала нестерпимой да  наступила жёсткая абстиненция, и  растоптал Вьетнамец того студента… Старое животное  усыпили.           Алик пил и пил, оставшись один на всём белом свете. И только строки будто высвечивались в памяти: «Потому что участь сынов человеческих и  участь животных – участь одна; как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом…»1

            Было Алику уже много лет, да не считал он годы и не думал о них, думал только о том, как же ему одиноко и тоскливо, да  и спиртное перестало ему быть предвестником неведомого счастья…

            «Видно, и мне скоро до дому собираться, засиделся я что-то в гостях на свете этом. Вон верно ж Марк Аврелий  писал, что человек - это только душонка, трупом отягощённая», -  думал Алик, закрывая веки, не зная, что закрывает их в последний раз, и чувствуя вдруг неожиданный покой и сладость, как бывало в детстве, когда засыпал после горьких детских слёз…

            Не знал он только о том, что его никем не востребованный труп станет учебным пособием многим поколениям студентов-медиков…

            Да душа его ликовала на пути к своему Создателю…

 

 


   После приёма у врача   

 

— Нет, нет фрау доктор, не давайте мне капли из шкафа!

— Но почему? – глазной врач, женщина с нечёткими чертами спокойного лица, была в недоумении.

— Это новые лекарства, те, что вам присылают  фармакологические фирмы, они ещё как должно не апробированы! А я не хочу быть ни лабораторной мышью, ни подопытным кроликом, ни даже человеком, на котором испытывают новые препараты и который даже получает за это большие деньги. Может быть, я на это соглашусь, когда у меня больше  не останется никаких шансов на то, чтобы  в и д е т ь, но не сейчас…

            Через некоторое время эта пациентка вышла из врачебного кабинета,  держа в руке аптечный рецепт.

            Лида, немолодая женщина шла по улице, не утирая бегущих по щекам слёз, а в ушах громоподобно повторялись и повторялись слова этой женщины-врача: «Надо смириться! Вы не думайте, что вы единственная больная  этим! В мире множество таких  больных, как вы, и даже хуже, чем  вы! Да ведь миллионы людей родились слепыми или утратили зрение в раннем возрасте. Нельзя предаваться отчаянию, нынче многое делается для ослепших,  и аудиокниги, и радиопередачи…»

Лидия перебила её: «Да,  я ребёнком, я же сорокового года рождения, слушала там, на родине, такую передачу, - «Театр у микрофона». Тогда ещё телевидения не было, и мы все слушали радио».  – Сказав это, она прижала к груди отвоёванный ею  рецепт и вышла из кабинета.

            Слёзы и не думали останавливаться, потому ей было особенно плохо видно, всё было размытым. И, как оказалось, она начала переходить дорогу на красный свет! Ей об этом крикнул чей-то мужской голос, и она вернулась на тротуар у светофора.  Повернулась было на звук голоса, чтоб тут же ужаснуться! У мужчины не было одной руки, вторая была недоразвито-короткой, с тремя пальцами. Он и усадил её на стоящую рядом скамейку. И присел рядом.

— Говорите! Если, конечно, сможете! Это помогает, облегчает. Не носите и не несите свою боль в себе!

— Спасибо вам, - сказала Лидия, - но мне неудобно злоупотреблять вашим временем!

Мужчина улыбнулся  и ответил:

— К несчастью, всё время моё! А вы откуда приехали в Германию, мне слышен ваш восточноевропейский акцент?

— Из Белоруссии я, - Лидия отчего-то вовсе не стеснялась этого калеку. Она повидала за свою жизнь в Германии немало таких увечных, как и он. Жертв талидомидовой трагедии конца 50-х - начала 60-х. Она столько прочла, ужасаясь об этом, о том, как сначала фармацевтическая компания  рассылала бесплатно врачам Германии и Швейцарии этот препарат, ещё недостаточно проверенный, с малым клиническим испытанием. И как особенно беременные бросились закупать это успокаивающее средство, ещё и со снотворным эффектом, пока не обнаружилось его дьявольское воздействие на плод! И  какое множество инвалидов оно породило, без ушей, без конечностей, без многого, для жизни  важного. Пять тысяч несчастных умерло при рождении. Им «повезло», как посчитала Лида, в отчаянии. Потому-то в Германии она и не хотела никогда брать препараты «из шкафа», то, что в качестве рекомендаций присылали фирмы врачам бесплатно. Прилагая ценные  «подарки» для   владельцев медицинских практик или клиник. (В Федеративной Республике «подарок» не считается взяткой.)

            Она рассказала  всё о себе этому калеке по имени Томас. Он родился в 1962 году,  в самом расцвете «талидомидовой эры». А ей в год его рождения исполнилось 22 года, когда она вышла замуж и родила дочь. Так что он ей в сыновья годился, отметила она про себя.

            Ей и вправду полегчало.  Будто родному, будто брату или сыну, обо всём она поведала.  А самой себе  сказала: «Я-то жизнь свою, хоть и в лишениях и заботах, пусть нелёгкую, но прожила, а это парень на свет сразу калекой появился!»

И впервые за десятилетия жизни в этой стране она говорила спокойно, не стесняясь ничего: ни  возраста своего, ни акцента, ничего того, что её обыкновенно ограничивало в общении с местными, не из других стран приехавшими,  немцами.

            В свою очередь Томас рассказал ей о том, чем занимался он, что было делом его жизни. Историей эвтаназии, особенно во времена Третьего рейха.

Так впервые в жизни Лида и услыхала про то, что это слово обозначает «милостивую смерть»! И про то, как в образцовой арийской семье Кнауэр родился ребёнок, глубокий инвалид, слепой, умственно отсталый, без одной руки и ноги. Его родители обратились с письмом-прошением к самому фюреру, отцу нации, с просьбой избавить их от этого ребёнка. Адольф Гитлер удовлетворил просьбу родителей. А его личный врач Карл Брандт, женатый на чемпионке по плаванию Анне Реборн, также создавший образцовую арийскую семью, стал одним из первых энтузиастов эвтаназии в государственном масштабе! И как  много народу вначале поддержало «уничтожение никчемных жизней», утверждая, что это «полезный акт». Рассказывал Томас и о том, как врачей-педиатров и акушерок обязали сообщать о детях с тяжёлой инвалидностью! О «наследственно биологически неполноценных», о «бесполезных едоках», «балластных существах»! Лидия узнала,  что стерилизация проводилась на основании «закона о предупреждении появления поколения с наследственными заболеваниями»! Оправдание эвтаназии находили в том, что «тело народа должно быть чистым»! Так власти нацистской Германии объясняли своему народу гибель более двухсот тысяч немцев…

            В квартире, в которой она ныне обитала одна, Лидия включила радиоприёмник. Обычно она так нарушала тишину. И первым, что  услышала,  было: «Сегодня, шестого ноября две тысячи пятнадцатого года, в бундестаге был принят «закон об эвтаназии»… Дальше она уже не слушала… Только перед тем, как выключить, споткнулась о последнюю фразу: «её, эвтаназию, разрешили из альтруистических мотивов…»                                                   

 

 


Смерть Мао Цзэдуна     

 

            Ранняя осень 1976 года на Кавказе выдалась тёплой и недождливой. Мы с подругой купили путёвки на путешествие по Военно-Грузинской дороге.

            С поезда в Орджоникидзе (так в советское время назывался Владикавказ) мы пересели в автобус, что покатил нас в Грузию.

            С  селения Казбеги начался наш маршрут. То, как жили люди в горах, оказалось для меня открытием.  Так,  многие местные жители  хоронили своих родных и близких  прямо у себя  на подворье. Семьи  так и оставались цельными, живые и мёртвые…

            В этом движении по старой дороге, от гор к Чёрному морю, всё поразительно для горожан. Тишина природы, людской разговор, блеянье овечьих отар, гостеприимство горцев…

            Хоть и был у меня с собой маленький транзисторный приёмник, но слушать его не хотелось в этом будто бы первобытном мире.

            В одном из селений, в столовой турбазы, я обратила внимание на женщину из-за того, что голова её была покрыта чёрным платком. Я уже знала, что тут носят его в знак скорби по ушедшим из жизни. Да и лицо женщины, особенно её тоскливые глаза, было траурным. По-русски женщина не понимала ни слова.

            О ней я спросила другую женщину, работавшую на кухне. Она, покрутив указательным пальцем у виска, рассказала, что эта женщина почти всегда в трауре, люди-то не бессмертные. А эта сумасшедшая скорбит по ним, по всем. Вот вчера ещё была в светлой косынке, а когда по радио сообщили, что кто-то умер, она тотчас повязала чёрную.

            В корпусе вытащила я транзистор, по которому сообщили, что скончался председатель КПК товарищ Мао Цзэдун. Так вот по кому  скорбела душа её, по кому  носила траур эта женщина! По незнакомому ей товарищу Мао?! И из-за этого считали её односельчане  малость «не того». И это здесь, где связь между живыми и мёртвыми была практически зримой. А эта женщина, не читавшая елизаветинца Джона Донна, понимала, что смерть каждого человека умаляет и её, единую со всем человечеством. И она оплакивала его вместе с  сотнями миллионов китайцев…

            На следующий день мы уезжали с этой базы. Я снова увидала её, она вышла из столовой специально проводить нас, помахав на прощание рукой. И я, через много десятилетий после детства, тоже помахала в ответ…

            Много дивного, уникального открылось мне на Кавказе.  Не забыть ни ледника, ни храма лермонтовского  Мцыри, с высоты  которого увидала слияние Арагви   и Куры, этого знаменитого  храма Святого Креста,  где, по легенде, равноапостольная Нина водрузила крест. Ни Светицховели, главного собора Грузии, где увидала незабываемую икону Спаса на полотне, ни многих природных  редкостей…

Но почему-то эта женщина стала для меня самым главным, основным моим душевным «приобретением» в той поездке. 

 

            Тогда, в автобусе, смахнув вдруг скатившуюся слезинку, всё думала я, что  в моём детстве махали друг другу не только дети, но и взрослые. Проходившим автобусам и поездам. И никто не считал эти открытость, приветливость, сочувствие, какую-то солидарность, некое человеческое единство признаками сумасшествия…






1 Екклесиаст, 3:19.