Сергей Слепухин

СЛОВО РЕДАКТОРА: Ответы на вопросы Бориса Кутенкова



– Сергей, Вы окончили медицинский институт, преподавали на кафедре физиологии человека, кроме этого, являетесь художником. Как обе эти профессии сочетаются друг с другом – и с деятельностью поэта? Благотворно действуют или, наоборот, вступают в противоречие?

Можно пошутить, что физиология, живопись и поэзия суть «три источника и три составных части» моего творчества.
Мария Степанова использовала слово «физиология» в названии одной из книг и подразумевала под этим «обычный прием для эротических вещей», отрицающий «ряд реальный» и утверждающий «ряд метафорический». Считается, что это цитата из Шкловского. Так ли – не знаю, однако, настоящее определение весьма туманно для меня, выпускника медицинского вуза. Наш ректор, профессор Анатолий Петрович Ястребов, на каждой из лекций не уставал  повторять: «Физиология – это королевская наука, инструмент мышления, медицинская философия». Очень благодарен кафедре физиологии, приобретенные в те годы знания и умения по сей день помогают в работе. Поэт обязан уметь анализировать литературный текст, объединять разрозненное в единое целое, оценивать жизнеспособность написанного. В задачу писателя входит не эмоциональное вынесение приговора кому-то, чему-то, а глубокое осмысление того, что создал он сам и его коллеги.
Другое дело – живопись. Мои стихи часто называют живописными, а это, если вспомнить Бродского, отнюдь не комплимент. На самом деле, трепет и волнение, которые испытывает художник, совершенно не похожи на чувства поэта. Мне кажется, стихотворение – всегда результат осмысленного, а картина – плод предчувствия и предвкушения невероятного.
Смотреть на полотно – значит пытаться понять его, уловить смысл каждой формы. Живопись содержит в себе важнейшее противоречие между явным и наглядным, то есть знаками, между скрытым и потаенным, то есть смыслом. Очарование картины в том, что она ставит нас перед постоянной проблемой толкования смысла, замены видимого истинным. Отсюда рождается  поток значений, который исходит от полотна. Но человеческий разум устроен так, что  стремится избегать всех этих смутных и противоречивых ощущений, он хочет вывести картину за пределы недосказанности, пытается воспринять ее как вещь. Так и получается, что поэты, которые берутся написать о живописи в рифму,  создают  исключительно «описательные», «созерцательные» стихи. Лишь немногие понимают, что ирреализм – вот суть истинного искусства. Из реальности живопись берет лишь некоторые элементы, самые необходимые для создания своего призрачного мира. Искусство во все времена стремится приукрасить реальность. Попытки стихом воссоздать то, что не имеет и не может иметь аналога, всегда тщетны. Живопись – своего рода мистификация, иллюзия. Она, подобно фокуснику, очень ловко подменяет действительность, а большой художник всегда сродни чародею.
Поэтому я думаю, что во мне уживаются три разных человека: поэт, художник и философ. И втроем им не тесно.

– В 2011 году Вы с группой сподвижников организовали альманах «Белый ворон». «Редакция ставит перед собой задачу публиковать произведения авторов, обладающих ярко выраженной индивидуальностью, оригинальных и необычных, но не попадающих в общий (довольно серый) журнальный поток», – так Вы охарактеризовали идею нового издания. Все ли Ваши приобретения за два года соответствуют этому амбициозному замыслу – и действительно ли остальной поток настолько «общий и серый»? Какие удачи, сложности, планы ожидали и ожидают на этом тернистом издательском пути?

О «сером»? Хорошо.
Во времени сосуществуют британская премия «Booker Prize» и «Русский Букер». Макьюэн, Кутзее, Этвуд, Кэри, Бэнвилл, Десаи, Джейкобсон, Барнс, Мэнтел… Четыре обладателя Букера – Голдинг, Гордимер, Найпол и Кутзее – лауреаты Нобелевской премии. Не хочу показаться непатриотичным, но, боюсь, «Русский Букер» не выставит в противовес столь блистательную команду. Увы, увы…
Об «общем». Пожалуйста. Несколько лет я собирал материал о Томасе Манне. Меня интересовало, как знаменитый средневековый «Танец смерти» из Любекской Мариенкирхе отразился на мышлении писателя. В детстве Томас постоянно бывал в соборе, расположенном напротив дома бабушки и видел эту жуткую макабрическую живопись. Я обнаружил большое количество литературоведческих работ у немцев, датчан и американцев, и… абсолютно нулевой интерес  к Томасу Манну у отечественных филологов. Почему-то «Смерть в Венеции» на английский переведена пять раз, а мы продолжаем довольствоваться плохим переводом, наспех сделанным к юбилею писателя.
Главная тема – тема милосердия – для сегодняшней российской литературы так и остаётся неинтересной, я бы даже сказал, она запретна. Как и тема достоинства, как и тема уважения. Мне казалось, это всегда важно для русских, для отечественной словесности. Получается, всё в прошлом. Бесланы и «Норд-Осты» прошли стороной.  «Рядом с Чечней» – так один поэт назвал свою книгу. Вот-вот: всё ходим вокруг да около Чечни…
Есть ли сегодня «авторы, обладающие ярко выраженной индивидуальностью, оригинальные и необычные»? Уверенно, говорю: есть, и мы их печатаем. Удалось ли  опубликовать нечто грандиозное, подобное «Остатку дня» Исигуро или «Амстердаму» Макьюэна? Увы, пока нет. Но мы на верном пути. «Белый ворон» не поражен модными литературными болезнями. Мы не закрыты, рабски не зависим от частных спонсоров и государственных дотаций, не признаем журнального бартера, келейности, автоцензуры, не пытаемся загнать авторов в какой-нибудь очередной «Союз писателей XXI века» с членскими билетами и взносами. Мы свободны, а это основное условие творчества.  И главное, мы действительно есть! То есть, бумажный вариант журнала существует, он доступен любому желающему. Большое количество брендов, что мы видим в «Журнальном зале», это фикция, «новое платье короля».  Журнал «скончался» несколько лет назад, а редакция пыжится и делает вид, что покойник жив-здоров. Мы, граждане РФ, и сами как бы живем, и эпоха наша называется «Псевдо», и в литературе – «Псевдо Ренессанс».
Но литература не стоит на месте, и «Белый ворон» ищет таланты.
В перестроечные годы мое поколение отдало должное группе «Московское  время», однако триумф не может длиться вечно. Сегодня неприкаянный герой-пофигист в потертых джинсах, поющий про «черный пистолет» и решившийся «устроиться на автобазу», увы, анахронизм. Другое время – не романтика «советского очкарика» Сергея Гандлевского, а бунтарская анархия Максима Кабира и его «Колыбельной для буржуазии».

– Вас часто называют критиком, но сами Вы отказываетесь от этого определения, утверждая, что Ваши эссе – «размышления о прочитанном, но отнюдь не утверждение „как надо“ и „как быть не должно“». А что Вы думаете о современной литературной критике – и действительно ли ей следует быть настолько директивной?


Полстолетия назад  Ги-Эрнест Дебор издал фундаментальный труд «Общество спектакля». Под термином «спектакль» он понимал «общественно организованную видимость». «Всё, что раньше переживалось непосредственно, отныне оттеснено в представление». Вот мы и превратились в «спектакулярный» социум, основа которого – коллективное ложное.
Об этом в своих критических статьях не устает повторять Александр Кузьменков, мой старинный друг и коллега по «Белому ворону». «Отечественная словесность, в сущности, агонизирует, но строго блюдет видимость процветания. Достоинства текстов при этом отходят на второй план, первичным становится образ автора. Что вполне соответствует законам спектакулярной экономики, где 70% цены товара составляет бренд. Популярность и там, и сям обеспечена отнюдь не качеством товара, а маркетинговыми манипуляциями». Александр Кузьменков – прекрасный диагност, и статьи его написаны блистательно. Другой вопрос, что в сухом остатке?
Я мысленно надеваю белый халат, на бейджике  – «Оперирующий литературный критик».
Пациентов полный коридор. Начинаю прием. Карбункулы, фурункулы, флегмоны. Стафилококки-стрептококки. Атипичность. «Стертость» симптомов. Ампутируем стопу, потом – кисть руки. Там – правую ногу, здесь – левую руку. Жив курилка? Надолго ли? Нет, батенька! Бактериемия, токсикоз, сепсис…
Так ли все безнадежно? «Что делать?» – задается вопросом Кузьменков, и я  мысленно спрашиваю себя о том же.
Довлатов имел к Шкловскому идейные претензии, собеседник – защищался. «Да, я не говорю читателям всей правды. И не потому, что боюсь. Я старый человек. У меня было три инфаркта. Мне нечего бояться. Однако, я, действительно, не говорю всей правды. Потому что это бессмысленно. Бессмысленно внушать представление об аромате дыни человеку, который годами жевал сапожные шнурки…»
Получается что я, Сергей Слепухин, поступаю ровным счетом наоборот. Не стремлюсь выставлять диагноз, сообщать читателю, что он «жует сапожные шнурки», а надеюсь, что эссе, мои поэтические рассуждения об «аромате дыни» найдут-таки отклик в чьей-то душе.

– Как житель Екатеринбурга, что Вы можете сказать о дискуссиях на тему уральской поэтической школы? Причисляете ли себя к ней? Согласны ли с тем, что недавно писал Данила Давыдов о «семейном сходстве» по Витгенштейну: множество признаков, в полном объеме не представленных ни у кого из семьи, становятся заметны при взгляде на всю семью в целом»?

О цеховой и географической принадлежности? Пожалуйста. Десять лет назад журналист «Ex-Libris»’а с воодушевлением написал о моей подборке, опубликованной в питерской «Звезде»: «Замечательные, с истинно ленинградским юмором, стихи. Не разухабисто, но жестоко. Не разгульно, но цинично».
Ленинградская школа? Да, я многому научился у Геннадия Комарова, Алексея Пурина, Владимира Гандельсмана, но все-таки считаю, что школа моя – мамина, а сам я – Сережа Слепухин.
Существует ли на свете уральская поэтическая школа? Думаю, что да. Виталий Кальпиди – титаническая личность для Урала. Но он не один. Мой добрый знакомый, прекрасный поэт Андрей Санников, педагог по призванию, как и его друг Евгений Туренко. Семь лет Андрей руководит литературным клубом, ученики Санникова не только жители Екатеринбурга и Тагила. Челябинцы, пермяки, уфимцы, поэты Тюмени, Ижевска, Тобольска, Омска – я наблюдаю постоянную миграцию поэтической молодежи из города в город. Где еще в России издаются региональные поэтические энциклопедии и антологии, проводятся всероссийские фестивали, костяк которых составляют местные поэты?
Уральская школа? Общность, во всяком случае. Но есть и школа. Мне не нравится слово «культуртрегер». Страшно, что этот трегер вдруг нажмет на триггер и  окажется обыкновенным фюрером, каким и был задуман с самого начала. Поэтому, по отношению к Александру Петрушкину я употреблю слово «организатор».  
Поэт живет в Кыштыме, а это город на озере. Там, в Челябинской области, много красивейших озер, а на их берегах – небольшие города. Петрушкин – фигура, объединяющая поэтов тех мест. Как-то Саша гостил у нас в Екатеринбурге и рассказывал о планируемом фестивале. Берег, волна, палатки, стихи. Мы с женой в шутку назвали общество кыштымско-каслинских поэтов «Озёрной школой». Вы улыбнетесь, но название прижилось! Конечно, это хохма, когда ближайший сподвижник Саши стал подписываться Дмитрий Машарыгин Озёрский. Но кто знает, вдруг Кыштым и Касли подарят родной словесности   собственных Вордсвортов и Кольриджей, или Беатрис Поттер! Начинание-то хорошее!
Отрекаюсь ли от УПШ? Нет! Сам факт, что жаркие (а подчас гневные!) дискуссии на тему об уральской поэтической школе не прекращаются, подтверждает, что предмет для этих дискуссий есть!
Недавно мне на глаза попался вердикт Дмитрия Быкова, написанный еще во времена издания второго тома Уральской Антологии, то есть в начале нулевых. Оцените изящный образец столичного шовинизма.
«Жители мрачных уральских промышленных городов с их черными сугробами и тяжелой экологией с редким постоянством дуют в одну и ту же дуду: их поэзия – странный гибрид из несчастного, вновь и вновь выныривающего Бродского (но что делать, этот сильный демон наложил-таки свою лапу на все следующее поколение), из Ивана Жданова и Еременко (гибрид которых представляет собою прославленный, насквозь вторичный, чрезвычайно пафосный Кальпиди), из Цоя и Башлачева, – и все это, как на шампур, насажено на культ саморазрушения, который в значительной степени создал всю энергетику свердловского рока и отчасти – логику свердловского обкомовца».
«Провинция, экология, грязь, смог, наркота, влияние буддийского востока, культ ранней гибели». Вот и сижу я в этом «обществе мертвых поэтов». По правую руку – Кормильцев с Башлачевым, по левую – президент-«обкомовец», «логику» которого так и не понял поэт-гражданин, некогда пламенный «огоньковец». Сидим мы – понимаешь –  с земляками, «безнадежные и уныло вторичные», «смакуем» «культ саморазрушения» «в черных сугробах» на берегу Кыштымского озера. Как бобры, со злости бьем широкими хвостами по экологически грязной земле и грызем от безысходности деревянные вольеры. Почему вольеры, спросите? А что еще остается? Скормил миляга Дмитрий Львович в своем стихотворении зрителям  кинозала всё наше урало-сибирское богатство – леса!

                                                 Кинозал, в котором вы вместе грызли кедрач,
                                                 И ссыпали к тебе в карман скорлупу орехов.
                                                 О деталь, какой позавидовал бы и врач,
                                                 Садовод при пенсне, таганрогский выходец Чехов!

Дорогой куплетист, что же Вы о ремесле-то забыли, а еще нас учите! Мастерства от вас не требуется, но неплохо бы иногда извлекать богоравное тело из утесов диванных подушек и совершать-таки «блуд труда». Вдруг (случайно) обнаружите в толковом словаре, что  кедрач – это отнюдь не мелкие орешки, а  «лес, состоящий из кедров», кедровник, или, на худой конец, «отдельное дерево, сорока метров высотой».

–  Каждый Ваш сборник – как правило, продуманный цикл с чёткой идеей и композиционным замыслом. Расскажите о новой книге «Послесвеченье», вышедшей в издательстве «Евдокия».


Есть такое страшное слово – «дожиточный». Кто-то, когда-то определил для тебя и меня время жизни, но в последнюю минуту расщедрился и добавил пару-тройку годков! Человек, о котором мои стихи, изо всех сил пытается быть, остаться, удержать «дожиточный воздух в пробитой груди». В тишине, неотличимой от смерти, он вынужден наблюдать «царствие оргий, резни и безумий». Может быть, ему и повезет, он сумеет увидеть пустоты, проходы между быстро бегущими днями.
«Погасших “я” торжественный флэшмоб», аппаратчики в черных костюмах, поддельные люди, мертвые души. Сад земных наслаждений закрыт на уборку, а за углом – распродажа средств индивидуальной защиты…

                                                  Быть может, я внутри чужого мозга
                                                  бреду по вязкой франкфуртской дороге,
                                                  и ветер заплетает в кудри черви,
                                                  отбитые  извилины мои?
                                                  Противно щёлкает, свистит в мозгах навылет
                                                  поддельный сон осадочной породы.
                                                  Теперь не скрыться, самообнаружен,
                                                  Как бесполезный, в сущности, предмет…

Это изощренное наказание – заставить видеть насквозь. Для многих гораздо проще согласиться пополнить Totentanz, мрачную Пляску смерти теней, которые когда-то хотели быть тобой. Стать человеком без лица – значит обречь себя на послесвеченье, унылое тление фосфоресцирующей гнилушки, свет которой не сможет никогда никого обогреть.
До конца дней продолжать быть ярким пламенем – значит совершать духовный подвиг. Это истина, которая к концу жизни открывается не каждому. «Только зрячим видно, как полое вес обретает, свет за изнанку пряча».