Сергей Харцызов

Родимых губ еле слышный шёпот… Стихи



***
Все поэты – ерундовые люди:
Занимаются, чем попало,
и хотят, чтоб им за это на блюде
подносили бы почёт и хлеб-сало.

Гнать их надо, болтунов, дармоедов,
оседлавших наши шеи и плечи!
Наплодили, понимаешь, поэтов!
Потому и жрать, товарищи, неча!

Вот в Китае – там с поэтами строго:
знай – рифмуй Мао Цзедуна заветы!..
А у нас писателей много,
а порядку настоящего – нету.

А у нас всю жизнь пень-колода,
то мы дух обожествляем, то плоть…
Но дрожит над нами Матерь-Природа,
и качает нашу люльку Господь.

***
Это стихотворенье
никому не известно.
Автор спит, укрываясь
одеялом забвенья.

Это старая песня,
это старая песня,
в ней серебряный аист
прилетает на крышу.

Автор шепчет: я слышу,
как хрустит черепица,
как на гребне адажио
балансируют связки!

Эту вечную сказку
про волшебную птицу
мне поведал однажды
Робертино Лоретти.

Беспокойные дети
не боятся земного,
им страшней привидения
и домовые.

Всё, что в мире не ново,
для детей и для гениев
происходит впервые,
происходит впервые.

***
Как трудно говорить впервые
и стынуть в ужасе, пока
чужие взгляды ножевые
твои обследуют бока.

Сказать впервые – как гранату
на землю бросить и стоять,
и быть готовым, если надо,
неправый суд, как смерть, принять.

Земля тверда наполовину,
и воздух плотен, как песок,
и шёпот ненависти в спину
страшнее выстрела в висок.

***
Мы в дыму пороховом
варим суп, картошку чистим.
Наша гордая Отчизна
завоёвана врагом.

Завоёвана. Как странно,
семь веков спустя, опять
к этой фразе иностранной
русским ухом привыкать.

Мы Отчизны не сдавали,
но должны мириться с тем,
что в Ипатьевском подвале
исполняем должность стен.

Кошельком голосовали,
и теперь не потому ль
мы в Ипатьевском подвале
исполняем должность пуль.

Мы и пули, мы и стены,
и Царя последний взгляд.
За великую измену
нас Юровские казнят.

И живём в своей Россеи,
как в погибельном плену,
новые иевусеи,
проигравшие войну.

БЕЛЫМ ЭМИГРАНТАМ

Когда Невой поплыл ковчег
пилота Лота или Ноя,
в России выпал первый снег,
как что-то тёплое, родное.

И вы, столпившись на корме,
всё вглядывались в даль слепую,
уже не радуясь зиме,
но будто Родину целуя.

И был нелёгок и далёк
ваш путь в несбыточные дали…
А здесь, в России, умер Блок
и Гумилёва расстреляли.

***
Нынче это возможно,
хоть пока и не верится:
без порезов на коже
ампутация сердца.

Что там сердца! – теперь и
можно сделать, по слухам,
имплантацию веры,
трепанацию духа.

Мода нынче навязчива
и довлеет над вкусами –
и сердца настоящие
заменяют искусственными.

И походками бодрыми
ходят люди-обрезы,
у которых под рёбрами
мерно бьются протезы.

***
Большое небо голубело.
Больные ноги затекли.
Мария сильно поседела
от пыли всех дорог земли.

Её ветра сторожевые
умоют дождичком косым.
– Уже Вы знаете, Мария?
На Пасху, на кресте, Ваш сын…

– Сынок мой жив, его терновым
Не окарябали венком,
он снова маленький, и снова
бежит за мною босиком.

И если кто его увидит,
и если кто пойдёт за ним,
то непременно к людям выйдет
прославлен, цел и невредим!..

Глаза – как взорванное небо
в двух тёмных штолинах глазниц.
И люди ей выносят хлеба,
немного денег и яиц.

Она не может жить иначе,
и в пыльных травах и репьях
всё ходит по земле, и плачет
о всех убитых сыновьях.

* * *
Ямб – это яма.
Ямб – это высь.
Стихи писать непросто,
не можешь – не берись.

А как же не браться,
когда от обид
горло, как рация,
хрипит и хрипит.

Горло, как рация. Передаём:
Рим, я Гораций, как слышишь, приём.
Друзья ли, враги ли
почти победили,
в могиле Вергилий
и Цезарь в могиле.
Защитники, струсив,
зарылись в постели,
и гордые гуси
на юг улетели.
Я сильно рискую,
являясь поэтом,
меня пеленгуют
и глушат при этом.
Захвачены почта,
вокзал и таможня.
Мы сделаем всё, что
уже не возможно
и сделать, но мы, как всегда, победим!
Как слышишь, Гораций, я Рим!

НЕКЛАССИЧЕСКИЙ СОНЕТ

Я живу в Москве на Добролюбова,
в супермаркете на Гончарова
покупаю хлеб помола грубого,
спать ложусь обычно в полвторого

Ужинаю супом с тараканами,
завтракаю чаем с мошкарой,
и, свища дырявыми карманами,
по Москве гуляю, как герой.

В будни я работаю на дядю,
нужные приобретаю навыки.
Но, боюсь, моё здоровье сядет
до того, как сам я встану на ноги.

Из общаги после зимней сессии
вышвырнут меня Архаров с Есиным,
стану я московский сто восьмой.

Буду ночевать в моей милиции,
попаду от этого в больницу и
мама заберёт меня домой.

* * *
Голова моя на улицу растёт,
зреют думы в тесной завязи ума;
пчёлка-муза, сев на чёлку мне, сама
из пыльцы былых страданий сварит мёд.
Осень мамой в букваре, привставши на
цевки-цыпочки, дождём как из ведра
моет чёрный прослезившийся квадрат
одинокого отчаянья окна.
Закурились трубкой вечности костры,
лист не мыслим вне поверхности земли.
Что-то нынче уж особенно быстры
на расправу улетанья журавли!
Голова моя на улицу растёт.
В жизни стоит лишь задуматься, как глядь, —
наступил октябрь на горло, и вот-вот
подойдёт сезон охоты умирать.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ

1
Писатель, отложи перо,
забрось чернильную рутину!
Останься чуркой, Буратино!
Будь счастлив, плачущий Пьеро!..

Но нет: писатель слишком слаб,
он спать не ляжет и пить чай не…
он бы и выдержал, когда б…
зачем ты плакал, мой печальник!..

В любви печалиться грешно.
Ты сам себе накаркал кару.
И вот бездетный плотник Карло
берёт злосчастное бревно…

День-два – и с болью свежих ран
печаль играется без грима,
а деревянный Дон Жуан –
в шестом ряду, с твоей любимой…

«Старо!» – вы скажете? – «Старо» –
отвечу я вам откровенно,
и, посмеясь, взойду на сцену,
седой, простуженный Пьеро…

2
Я выйду и в который раз
сроню трагическую фразу,
чтоб продолжением рассказа
насытить голод ваших глаз.

В театре нынче бар «Бистро»,
актёры делают такое!..
Там редко, выйдя из запоя,
Пьеро берётся за перо;

а Буратино съели мыши,
с тех пор Мальвина сильно пьёт,
теперь с ней Карлсон живёт,
который раньше жил на крыше;

от рака выплаканных глаз
скончался Карло… как пушинка
был лёгок гроб… а на поминках
буянил старый Карабас…

И всё обычным чередом,
и жизнь проходит понемногу,
былая слава, слава Богу,
исчезла в воздухе пустом…



К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера