Сергей Белорусец

Рассказцы. Из прозаической ретрописи «Песни для чтения»

 

 

 

 

 

Интересант

 

Генсеку Брежневу жить оставалось года полтора.

Ранним воскресным июньским утром я шел вдоль безлюдной родной улицы (правда, по чужой ее стороне), и вдруг – откуда ни возьмись – на подходе к зданию Кинотеатра Элитарного Фильма передо мной возник благообразный старичок.

На нем была белая летняя фуражка и светлый френч сталинских времен.

А еще – серые выглаженные брюки и не бросающиеся в глаза сандалеты.

Левой рукой старик опирался на обыкновенную аптечную трость.

 – Здравствуйте, я в некотором роде интересант, – эта первая его фраза явно адресовалась мне.

Я несколько опешил, пытаясь сообразить, что означает слово «интересант».

И заодно моментально вспомнил, как пару лет назад в городе на Неве, в двух шагах от пушкинской квартиры на Мойке, вынырнувший из подворотни пьяный столкнулся со мной и неожиданно произнес:

– У меня к вам идеал!..

После чего растворился в окружающей реальности.

Благообразный старичок продолжал:

– Извините за назойливость, но давно ли вы отращиваете вашу бороду?

«Ну, все! – скучно подумал я, – опять она, эта тягомотина…»

Дело в том, что незнакомые пожилые люди (по большей части – женщины) почему-то считали возможным, оказавшись со мной рядом в какой-нибудь советской очереди или переполненном общественном транспорте, обратиться с одной и той предсказуемой до банальности тирадой.

При этом – за редким исключением, на «ты».

Тирада, выпущенная в меня страстно и праведно, обычно выглядела приблизительно так:

– Молодой человек, сбрей ты эту бороду!

Зачем она тебе сдалась!

Только старит и целоваться мешает.

Сбрей, милок!

Не позорься!

А состариться ты еще успеешь…

За четыре неполных года ношения бороды я уже вполне свыкся с тем, что она (моя, а не чья-то) вызывает у множества различных людей повышенное внимание и активное желание вмешаться в естественный ход течения ее судьбы.

В институте был один преподаватель, грозивший не поставить мне зачет, в случае, если я не сбрею бороду.

Якобы симпатизировавший мне ответственный секретарь журнала ЦК ВЛКСМ намекал, что, если я надеюсь увидеть напечатанной собственную рецензию в этом издании, с бородой мне придется расстаться.

Бабушка каждый день в телефонном разговоре интересовалась, скоро ли я, наконец, посещу ее гладковыбритым…

Да и вообще, время было такое, когда борода безошибочно воспринималась социумом как определенный вызов и противопоставление себе.

Не могу поручиться, что ощущение этой перманентно размытой враждебности толкало меня, молодого, на открытое сопротивление вяло умирающей системе.

Скорее, вынужденно и половинчато подталкивало, ища во мне хоть какой-то наружный отклик…

– Давно ли вы отращиваете вашу бороду, молодой человек? Позвольте узнать? – благообразный старец во френче и летней фуражке по-прежнему стоял передо мной.

Я ответил  нечто отдаленно похожее на правду.

– Благодарю вас, молодой человек! – сказал старец, – Вы удовлетворили мое любопытство. А теперь – не откажите в любезности, выслушайте мою просьбу. И пусть она не покажется вам странной. Просьба касается вашей бороды. Наверняка, из-за нее вы уже имели сложности. Наверняка, будете иметь еще. Так вот – не сбривайте ее, молодой человек, пожалуйста, сколько сможете.

В ней есть некий мятежный дух!

Честь имею! – старец приложил чуть подрагивающую телесно-голубую ладонь к жесткому козырьку белой фуражки – и в мгновение ока – пропал.

Соткавшийся из воздуха летним воскресным утром вблизи Кинотеатра Элитарного Фильма, он всего на пару минут вторгся в мои жизненные владения.

Вторгся, чтобы на материальном уровне бесследно исчезнуть.

Еще несколько лет, всякий раз подходя к зданию Кинотеатра Элитарного Фильма, я рефлекторно притормаживал, вспоминая ту единственную нашу встречу.

А бороду я сбрил.

Месяца за четыре до своего пятидесятилетия…

 

Стася

 

– Вы меня убили наповал! – сказала Станислава Васильевна, мне двадцатиоднолетнему, хорошенько затянувшись.

Она курила импортные тонкие сигареты, коих в Москве  восьмидесятого не водилось.

– Из междуногана! – выдохнула статная, почти пятидесятилетняя Стася, – вдогон.

Вместе с выпущенной сквозь ноздри порцией дыма.

После чего выдала порцию серебристо-хрипловатого смеха.

Это в ее устах означало наивысшую меру поощрения.

Воздушно залитованную похвалу какой-нибудь очередной моей каламбурной шутке.

А когда Стася впервые среагировала так на мои слова, я поначалу решил, что ослышался…

Стася еще несколько раз вальяжно-элегантно затянулась – и серо-зеленые большие глаза ее в зрачках заметно расширились.

Подернулись нежной наркотической дымкой.

«Похоже, она в свои персональные сигареты что-то подмешивает» – снова пришло мне в голову.

Чтобы через пару секунд снова оттуда вылететь.

Мы выпили всей компанией за что-то малосущественное – и Стася вдруг принялась декламировать стихи.

Она их именно декламировала.

Несмотря на показавшуюся мне очевидной пародийность ситуации.

Это были стихи очень известного поэта.

И были они про нее.

Про Стасю.

Видимо, я единственный из всей спонтанно сложившейся за лето субботне-воскресной  компании знал их.

Потому что читал.

И даже перечитывал.

В сохранившемся у нас дома пестрообложечном альманахе «День поэзии» первой половины, еще оттепельных шестидесятых.

Жила Станислава Васильевна в нескольких троллейбусных остановках от Серебряного бора.

В панельной хрущобе.

Вдвоем с горячо любимой таксой.

И страстнейшим образом желала выучить ее охотиться на лис.

Регулярно возила свою косолапую девочку в места скопления лисьих нор.

Где под руководством инструкторов пыталась склонить непокорную к натаске.

Однако та привычно артачилась и нос от лисьих нор высокомерно воротила…

Тогда, по слухам, решительная Стася подобрала уличного котенка.

А потом его зарубила.

Топором.

На собственном балконе.

Чтобы в таксе кровожадность вызвать.

То есть, охотничий инстинкт…

Гляделось бы логичнее, если бы Стасина такса являлась фокстерьером.

Но мне помнится, что она была именно таксой…

 

Утро в Серебряном бору

 

Был такой период в моей жизни, примерно двухгодичный (точнее, двухлетний), когда с конца мая по конец августа я ездил в Серебряный бор – купаться.

Около шести я садился в пустой троллейбус – и минут через тридцать пять оказывался на конечной.

Откуда еще минут двадцать – с желтым, видавшим виды, потрфельчиком в руке, брел вдоль лесопарковой протоптанной широкой тропинки.

По безлюдной утренней сказке.

Потом под ногами возникал песок.

Я снимал светло-рыжие сабо, брал их в свободную руку – и вскорости добредал до берега Москва-реки – тоже пока безлюдного.

Здесь, не доходя чуть больше километра до знаменитого татаровского пляжа №3, было мое прибежище.

Идиллии не разрушали ни кучки вчерашнего мусора, не бывшие в употреблении и теперь висящие на ветках, без отдачи позаимствованные из автоматов с газированной водой, граненые стаканы.

Я расстилал старенькое одеяльце, приписанное ко мне по факту рождения (когда я вырос, Бабушка на нем гладила), пристраивал рядом портфельчик с полотенцем, запасными плавками, толстым журналом и парой яблок, а сам заходил в холодящую речную воду.

Напротив, на другом берегу, игрушечно торчали кривые деревенские домики.

Иногда слышался плеск, вслед за которым появлялись проплывающие мимо гребные академические лодки: от одиночки до восьмерки.

Я же – точно – был одиночка.

И в этот час, на утреннем пологом берегу – тоже…

Разрозненный народ начинал появляться часам к девяти, становясь подобием масс в районе одиннадцати.

Он кучно попадался мне навстречу, когда я уже возвращался, держа путь к троллейбусному кругу.

Но утро, о котором речь, выстроило себя несколько иначе.

Хотя сперва разворачивалось штатно.

Я купался, неторопливо разгуливал босыми ступнями по прибрежному песку и траве.

Читал «Новый мир»…

И вдруг заметил, что на берегу, помимо меня, есть еще кто-то…

Услышав звук прыгающих по речной воде плоских камешков.

Седой человек в зеленой одежде предавался обычной мальчишеской забаве, стараясь так запустить камешек, чтобы тот, проскакав, отставил после броска как можно больше уловимо булькнувших следов…

Седой косматый человек, будучи от меня в отдалении, стоя ко мне спиной, бросал в реку плоские камешки – и по его неумелым скованным девчоночьим замахам я догадался, что это женщина.

Какая-то пожилая неуютная женщина в зеленом бросала камешки в Москва-реку.

А потом бросать перестала и отошла вглубь берега, очутившись от него дальше, чем я.

А потом стала приближаться ко мне.

Постепенно.

Концентрическими кругами.

Радиус которых с каждым очередным делался все меньше и меньше..

Никого кругом не было.

Кроме нас.

И физически напрягающих меня ее концентрических кругов…

Теперь, невзирая на охватившую душу тревогу и ощутимую панику, я мог разглядеть неотвратимо приближающуюся ко мне женщину.

Зеленой была не только ее верхняя одежда (байковый больничный халат, под ним какая-то роба, на ногах пижамные штаны), но и шерстяные носки с поперечными полосками разных оттенков зеленого.

И даже мужские тупоносые, изрядно поношенные полуботинки.

И даже пластмассовая, кособокая, в обмотках изоленты (где она такую взяла?) оправа очков.

Именно оправа.

Абсолютно пустая.

Без стекол.

А на мне очков не было.

Зато в невооруженных глазах моих все было зелено, будто я очутился в Изумрудном городе, где Гудвин, великий и ужасный, распорядился выдать мне обязательные там для ношения зеленые очки…

Безумная всклокоченная седая женщина во всем зеленом (похоже, она сбежала из психиатрической лечебницы) безумными концентрическими кругами с постоянно уменьшающимся радиусом движения неотвратимо приближалась ко мне, крепко опутывая меня, как водорослями, липкой зеленой тоской…

Почему-то жизнь сегодня решилась дать этой ненормальной зеленую песчаную улицу.

Вот она и следовала по ней.

Как умела.

Женщина в зеленом уже настолько приблизилась, сузив кольцо до критической отметки, что теперь делала свои круги практически ко мне вплотную.

Лохматая старица, акцентировано приподнимая колени, перешагивала через углы урожденного одеяла – лежащего на песке покрывала, а я, сидящий в самом его центре, лихорадочно вертелся – лишь бы все время быть к сумасшедшей лицом...

Она же, продолжая шествие по кругу (правда, без уменьшения радиуса движения), обратилась ко мне с вопросом.

– Вы первобытный человек?

– Нет! – опасливо ответил я.

– Почему? – искренне удивилась она.

– Так получилось, – ответ мой носил выжидательный характер.

– А деньги у вас есть? – неожиданно легко переключилась она на другое.

– Медь, – я старался быть краток.

– Покажите! – строго сказала зеленоцветка.

Я вытряс из голубых, в конце прошлой пятилетки купленных у фарцовщика за 150 рублей джинсов «Lее», кучку мелочи – на проезд и про запас – всего 24 копейки.

– Дайте мне! – капризно и жалобно попросила всклокоченная безумица

– Остальное мое! – расхрабрившись, я сбросил в ее морщинистую ладошку два тяжеленьких пятака.

Между тем, на только что еще почти пустынном пляже стало образовываться нечто вроде тихого завихрения.

Разрозненные группки народных масс хаотичными струйками стекались к реке.

В планы сумасшедшей обладательницы двух медных пятаков это, по-видимому, не входило – и она принялась постепенно исчезать.

Концентрическими кругами.

Каждый из которых, увеличивая радиус движения, уводил ее все дальше от берега.

И от меня.

Попадавшиеся по дороге люди незримо ее подгоняли.

А потом зримо поглотили.

Чтобы она исчезла окончательно.

Я выждал минут пятнадцать и тоже покинул пляж.

Я брел к троллейбусному кругу.

Навстречу мне перла говорливая толпа.

Стремительно заполняя общую зону отдыха.

 

Ремонтировщик Червяков

 

При всей его отзывчивости и благожелательности находиться с ним рядом, особенно в помещении, было почти невозможно из-за ужасного запаха больной преющей мочи, исходившего от хлипкого прокопчено-загорелого тела.

Вечно одетый в один и тот же болоньевый тренировочный костюм неопределенной, но неоднородной расцветки (ветровка с капюшоном да штаны без штрипок), на ногах носил он демисезонные ботинки, когда-то, очевидно, бывшие коричневыми.

Беззубо улыбающийся, услужливо-словохотливый, ремонтировщик Червяков имел в своем ежедневном словесном обращении (к миру) две коронных фразы, которые произносил вне зависимости от реального разворачивания событий – вместо привычного для среднестатистических уст и ушей мата.

– Об этом история умалчивает! – говорил он – чаще всего – ни к селу, ни к городу.

Вторая его коронная фраза столь же редко употреблялась к месту или ко времени.

В виду обычной ее безадресности.

Хотя формально вроде адресовалась собеседнику.

А звучала эта фраза так:

– И тут ты – как явление Христа народу!..

Ремонтировщик стадиона Червяков старался закрыть собой все рабочие (и прочие) ниши на архитектурно-спортивном объекте, появляясь на нем в будни около пяти вечера.

И закрывал их, тщательно выискивая – аж до шести тридцати утра.

После чего, ковыляя, бежал на оборонный завод, располагавшийся совсем неподалеку, где вертелся с семи до четырех.

На стадионе Червяков трудился по совместительству.

Кем же он был на основной работе?

Об этом (наша) история умалчивает.

Еще и потому, что практически все свое остальное жизненное время невеликий человек, ремонтировщик по совместительству, Червяков проводил на маленьком стадионе, являясь одушевленной придаточной частью пространства Большой Спортивной Арены…

Спать он предпочитал в относительно (его комнаты в коммуналке, в доме через дорогу) комфортабельном стадионном подтрибунье, на кожаном диванчике – между цветным телевизором и столом дежурного администратора.

Или – иногда – ради разнообразия – на столе.

На массажном столе в мужской раздевалке…

Но потом ему запретили.

Строго-настрого.

Даже просто появляться на пороге раздевалки.

После того, как однажды ночью Червяков воспользовался поставленным там десятилитровым электросамоваром – и сварил в нем пачку пельменей.

Себе на ужин.

Не со зла.

А так, по пьяному делу…

Дежурный администратор (согласно штатному расписанию их было трое, с работой сутки через двое) заступали в семь утра.

Чтобы уйти поздно вечером.

По идее, на ночь администратора подменял сторож (таковых наличествовало четыре штатных единицы и работали они сутки, через трое), регулирующий въезд и выезд автомобилей в течение рабочего дня.

Но не стремящийся к домашней ночевке Червяков, в свою очередь, всегда готов был подменить сторожа, которому ничего иного не оставалось, как ночевать в сторожке у ворот…

Впрочем, один из четырех сторожей воспринимал это как послабление, будучи серьезным семейным человеком и обитателем соседнего от стадиона квартала: сторож на ночь отправлялся домой, а под трибуны пунктуально являлся ровно в тот самый момент, когда по радиоточке начинал звучать гимн супердержавы победившего социализма.

У ремонтировщика Червякова наличествовал родной старший брат, регулярно, вечерами, посещавший младшего.

С всегдашней компактной сумкой из кожзаменителя через плечо, в аккуратном костюмчике советского клерка, при галстуке, внешне он разительно отличался от Червякова, хотя печать неустроенности легко прочитывалась в его влажных собачьих глазах и чуть суетливом одиноком облике.

Прежде, чем начать ежевечерние поиски Червякова-младшего, Червяков-старший – как правило – подолгу простаивал перед заборчиком, отделяющим Большую Спортивную Арену от остальной территории стадиона, вглядываясь в какую-то сугубо персональную даль.

А потом, когда Червяков-младший умер по совокупности совпавших причин, уже его старший брат прибился к стадиону, как бы долгосрочно подменив отлучившегося ремонтировщика…

В неизменном цивильном костюмчике, который вне зависимости от погоды теперь дополняли обязательные серые валенки и лыжная однотонная шапочка, Червяков днем слонялся по стадиону.

Ночью же уходил спать.

Под трибуны.

И своя коронная фраза у него имелась.

– Портвейн локализует душу! – бормотал про себя Червяков, отколупывая лезвием перочинного ножичка крышки с непрозрачных пивных бутылок.

 

Детская юмористическая радиопередача…

 

Детская юмористическая радиопередача на сорок минут эфирного времени.

Ее нужно было сделать и провести.

А за это должны были заплатить гонорар.

Я ее сделал.

Вернее, мы с женой.

Потому что сценарий написала она.

На своей механической пишущей машинке.

По моим произведениям и общим нашим идеям.

Она его писала несколько дней.

После чего мы всей семьей вместе с сыном (ему, согласно сценарию, отводилась роль соведущего) поехали на метро.

В детскую редакцию Всесоюзного радио.

Которое  к тому времени уже стало Российским.

Российским государственным информационным каналом…

Отвезти, подлежащий утверждению сценарий, лично познакомиться с редактором, а заодно продемонстрировать ему (это была женщина) возможности пятилетнего соведущего.

Отвезли, познакомились, продемонстрировали.

Следующим кварталом и сценарий наш утвердили.

И радиопередачу я провел.

Юмористическую.

С не умеющим еще читать соведущим.

И ее записали.

И в назначенный час пустили в эфир.

Оставалось получить обещанный гонорар.

Когда он обещался – сумма выглядела вполне адекватно.

С точки зрения среднестатистического советского человека.

В одночасье оказавшегося российским…

Однако с момента нашей  устной договоренности прошло несколько месяцев.

На фоне свирепствующей в стране инфляции.

Итак, оставалось получить обещанный гонорар.

В бухгалтерии.

Однако платить его никто не торопился.

Сначала те, от кого это зависело, были в отпуске.

Потом болели.

А когда отгуляли и отболели, вдруг выяснилось, что деньги в кассе кончились.

Тогда принялись ждать  появления новых.

И даже дождались.

Впрочем, получить их наличными автору не представлялось возможным.

Потому что вышел циркуляр, требующий, чтобы гонорары перечислялись только посредством почтовых переводов.

А некая техническая система, отвечающая за отправление почтовых переводов, пока почему-то не функционировала.

Ее налаживали.

Безрезультатно…

Деньги за детскую юмористическую радиопередачу – в конце концов – я все-таки получил.

Через полгода после эфира.

В бухгалтерии.

Куда приехал на метро.

С вычетом из суммы гонорара суммы услуг по пересылке почтового перевода…

И без каких-либо компенсаций от государства.

Несмотря на продолжающую свирепствовать в стране инфляцию.

Гонорара хватало ровно на полкило свежих огурцов.

Но они в то лето были нам не по карману…

 

Сто рублей, упавшие с неба…

 

Выкорчевался унитаз.

Несколько месяцев он выкорчевывался, раскачиваясь от чужого малейшего с ним соприкосновения и – между делом – буквально – пробивая сопротивление уставшего его сдерживать материала: бетона конца шестидесятых.

А сегодня утром выкорчевался окончательно – и теперь стоял посреди сортира, чуть в стороне от своего привычного места.

Место – зияющее дырой к нижним соседям – было ничем не занято.

Пришедшие по вызову дезовские сантехники – заглянули в пустоту и сказали, что работы по установке унитаза обойдутся хозяевам в девятьсот рублей.

Как минимум.

Шел шестой или седьмой год последнего десятилетия прошлого века.

Строго говоря, даже тысячелетия…

У хозяев денег не было.

Почти совсем.

Они так жили уже лет пять – и понемногу привыкли, научившись воспринимать это как норму, и нисколько не боясь голодной смерти.

Для себя.

И для ребенка.

А с недавних пор и для приблудившейся дворовой кошки.

Так вот, денег не было – и взять их было негде.

И не у кого.

Ведь было абсолютно неизвестно, когда их можно будет отдать.

Потому что хозяева не знали, когда к ним придут очередные деньги.

Да еще в таком гигантском для них количестве как 900 рублей…

Впрочем, деньги к хозяевам регулярно приходили.

Мелкие-мелкие.

Такие, чтобы на них можно было прожить день, два, три.

Не больше…

Вечером жена пошла в дом напротив.

Там жила ее знакомая, которой она помогала в писании и редактировании астрогомеопатической компьютерной программы.

Они познакомились несколько месяцев назад.

На ежегодной вологодской научной конференции.

Куда жена выбралась в первый раз.

На последние деньги.

Из Москвы…

Теперь они вместе работали – и встречались почти ежевечерне.

А ночью муж ходил встречать жену.

Приводя ее домой.

Из дома напротив…

Вот и сегодня муж пошел ее встречать.

С неба падал мокрый снег.

Под ногами хлюпало и свистело.

Было без двадцати час.

По дороге домой жена успела рассказать мужу о том, что ее новая знакомая, которой она обмолвилась о сломавшемся унитазе, посоветовала поговорить с сантехником, Юрием Яковлевичем.

Из соседнего ДЕЗа.

Дав его служебный телефон.

Вместе с устной характеристикой, явно не типичной для среднестатистического сантехника, пусть даже постсоветской поры: вежливый, предупредительный, совестливый, умелый…

Муж и жена миновали подземный переход – и вдруг – сквозь мелкий снег – оба увидели плавно и неторопливо кружащее в ночном, подсвеченном фонарями небе, нечто.

А нечто, вместо того, чтобы продолжить плавное кружение, неожиданно спикировало вниз – упав прямо на сапог жены.

Муж наклонился и поднял с земли упавшее с неба.

Это была мятая мокрая грязноватая бумажка.

Мужу на миг показалось, что это сторублевка – и он протянул бумажку жене, чтоб та его разубедила.

Но разубеждать не пришлось…

Когда они вернулись домой, жена постирала сторублеку.

Под краном.

С помощью кусочка турецкого мыла, купленного на вещевом рынке.

После чего повесила ее сушиться, прикрепив старой, еще доперестроечной деревянной прищепкой к одной из лесок – бельевых веревок, протянутых под потолком в ванной.

На следующий день, ближе к вечеру, появился вызвоненный сантехник Юрий Яковлевич.

Вежливый, предупредительный, совестливый, умелый…

Молчаливый.

Осмотрел фронт работ.

Вкупе со скромным хозяйским жилищем.

А еще через день – Юрий Яковлевич починил унитаз.

Встроил его, предварительно отмоченный в «белизне» хозяйкой, на место.

Вдвоем с похожим на клоуна добродушным напарником.

Взяв – как обещал – ровно сто рублей…

 

Кошка Мышка

 

Сначала она молча сидела на площадке перед лифтовой шахтой, между пятым и шестым этажами.

Через день спустилась к нам на пятый, присев ровно посредине лестничной площадки.

Словно решая, в какую сторону двинуться, какую из трех квартирных дверей выбрать.

Так она просидела сутки.

А, возвращаясь домой с колесной сумкой, груженой самой дешевой картошкой, купленной на продуктовом рынке, я обнаружил ее сидящей перед нашей дверью.

Был конец сентября – и было очень холодно.

И на улице, и в подъезде, и в квартире.

В квартире, правда, было теплее.

Потому что на кухне имелась газовая плита брежневских времен, с четырьмя работающими конфорками.

Маленькая кошка, еще котенок, – сидела перед нашей дверью, молча наблюдая за движением лифта в шахте.

Сквозь ячеистую рабицу шахтовой ограды.

То поднимая мохнатую голову, то опуская – в зависимости от того, опускался или поднимался ухающий, словно филин, старорежимный лифт.

Встроенная шахта прозрачного стекла вместе с поднимающимся или опускающимся внутри нее лифтом внешне очень напоминала гигантский термометр.

Впрочем, это бросалось в глаза лишь со стороны улицы, над которой нависала наружная металло-стеклянная часть этой продолговатой конструкции…

Маленькая, примерно трехмесячная кошка, сидела перед нашей дверью – и смотрела за движением лифта.

Вверх –  вниз.

Вверх – вниз.

Наверное, ей было холодно.

Наверное, ей было голодно…

Жена вынесла кошке обувную коробку, проложив коробочное дно вырезанным по его размерам кусочком ветхой «мездры», завалявшейся в нашем узком, но таком вместительном коридорном шкафу.

А еще – вареной картошки и питья.

Брать кошку я не хотел.

Ни эту, ни любую другую.

Во-первых, по причине аллергии на кошачью шерсть, неожиданно у меня возникшую после чернобыльского взрыва, прогремевшего за тысячу с лишним километров от Москвы, за восемь месяцев до рождения нашего сына…

Во-вторых, по причине хронического отсутствия денег.

В-третьих, по причине отчетливого нежелания нести ответственность еще за чью-то жизнь.

Кроме тех, за которые уже и так полагалось.

Всем ходом предыдущей жизни…

Хотя в течение последнего года жизнь дважды предлагала мне обзавестись котенком.

Причем, если в первый раз котенок предлагался очень чистенький, очень хорошенький и очень маленький, то во второй – предлагающийся мне жизнью котенок выглядел не столь уж однозначно безупречным с точки зрения вышеозвученных позиций…

Кошка, сидящая перед нашей квартирной дверью, была намного запущенней, чем две ее четвероногие предшественницы, несколько старше — и внешне далеко не красавица.

Но она сидела перед нашей дверью в холодном, продуваемом ветрами подъезде, и ждала, когда мы ее возьмем.

– Это твоя кошка! – говорила мне жена.

А я в ответ молчал, как сидящая перед нашей дверью кошка.

– Ладно! – сказал я через три дня, когда на улице и в подъезде стало совсем холодно – если она сегодня не уйдет, мы ее возьмем.

Она не ушла – и мы ее взяли.

Вернее, это сделала жена, взявшая ее на руки.

И внесшая – внутрь квартиры.

Кошка благожелательно молчала.

Потом жена увидела, что по кошке ползают блохи.

Меня тут же отправили в специализированный магазин, где на предпоследние наши деньги я купил антиблошиный шампунь, сухой корм и кошачий туалет.

Антиблошиным шампунем под криво и неравномерно бьющим душем жена вымыла кошку.

Кошка благожелательно молчала.

Я даже немного испугался: вдруг она – немая?

Да и вообще я ходил от кошки чуть в отдалении, а непосредственно ею занимались жена и девятилетний сын.

Я бродил чуть в отдалении, не решаясь окончательно приблизиться к бывшей уличной, точнее, дворовой беспородной кошке с пушистым двухцветным хвостом.

К нашей домашней кошке, которая уже была названа мною Мышкой.

Мышкой она была названа, потому что была серая.

Как мышка.

И потому что был Год Крысы (или Мыши) по Восточному Календарю…

К вечеру, на следующий день после того, как мы взяли кошку, я почувствовал, что нос мой основательно заложило.

Вдобавок я начал то и дело чихать.

Опыт подсказывал: вот она – пресловутая аллергия.

В связке со своими дражайшими симптомами…

Жена дала мне капли от насморка – и через десять минут остался только чох.

Три дня подряд каждые три часа я закапывал себе в нос противонасморочные капли.

Без капель нос мой дышать не хотел.

А на четвертые сутки капли перестали мне помогать.

Я по-прежнему засовывал в нос пипетку, но искомого облегчения не наступало.

Я стал задыхаться.

Теперь дышать дома я мог лишь после сделанных серийно приседаний.

Либо еще в течение нескольких минут по их окончании.

На улице дышать было легче – и я все время стремился туда.

Но как только я приходил домой – почти сразу опять начинал задыхаться.

Однажды ночью, вернувшись с улицы, когда все домашние уже спали, я присел на деревянное складное кресло, стоявшее на кухне.

Рядом, на табуретке, лежала спящая кошка Мышка.

А я не мог заставить себя даже погладить ее.

Даже к ней прикоснуться…

Через двадцать минут нос привычно перестал дышать.

Самое настоящее отчаянье охватило меня.

– Кто же я такой, – проносилось внутри, – если не в силах погладить бывшую дворовую кошку?

Если не в силах дышать, когда она рядом?

Кем я окажусь, если невозможность дышать вблизи этой кошки, имеющей теперь имя и ставшей домашней, заставит меня от нее отказаться, выставив туда, откуда она взялась?..

И в этот момент я почувствовал, что умру, а Мышку улице не верну.

И согласился умереть.

И принялся умирать.

Я умирал.

Честно, сознательно.

Но, видимо, программа жизни имела в виду свое, властно продиктовав мне, еще находящемуся здесь, необходимость задержать дыхание.

А когда воздуха перестало хватать совсем, – впустить его в себя.

Чтобы снова задержать дыхание….

Я был между жизнью и смертью.

Однако –  с каждой новой задержкой дыхания – ближе к жизни.

Так продолжалось до утра.

Жена, эйфорически разбуженная мной, нашла какие-то нужные слова, которые я не запомнил, но без которых, мне кажется, вряд ли сумел бы вступить в новую фазу возвращающейся жизни.

Во всяком случае, нос мой меня (эпизодически) слушался и мне (отчасти) повиновался…

Часа через три потекли сопли.

Сперва еле-еле.

А затем…

Четверо суток они из меня вытекали.

Из меня, радостного и бессонного…

Рядом со мной лежали рулоны туалетной бумаги (чтобы вытирать сопли) и кошка Мышка (чтобы гладить…).

Стоит ли добавлять, что Мышка у нас прижилась, а моя аллергия на кошек улетучилась безвозвратно…

 

Об авторе: Сергей Маркович Белорусец – поэт и прозаик, автор книги стихов «Магический квадрат» и многочисленных сборников стихов для детей. Председатель оргкомитета Фестиваля детской литературы имени Корнея Чуковского.

К списку номеров журнала «ИНФОРМПРОСТРАНСТВО» | К содержанию номера