АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Борис Херсонский

ЧТО ТАКОЕ ХОРОШО И ЧТО ТАКОЕ ПЛОХО? Эссе



В поисках критериев


Мне кажется, что вопрос, как отличить хорошее стихотворение от плохого, сродни вечным вопросам о первичности материи или сознания, курицы или яйца… То есть, ответить на эти вопросы, не показав себя человеком некомпетентным – просто невозможно. И если М. Гаспаров сказал, что стихи делятся на те, которые нравятся ему и те, которые нравятся другим, то для такого крайне субъективистского и релятивистского суждения у него должно было быть твердое (объективное и абсолютное) основание. Таким основанием является безвыходность. Если признание бытия Божия есть дело веры, то признание высокого качества стихотворения есть дело вкуса. Собственно, так и назвал свою книгу о поэзии профессор И. Шайтанов. А потому сразу скажу: мы рассуждаем на эту тему вовсе не для того, чтобы сделать точные выводы, либо достигнуть некоторой цели. Целью рассуждения чаще всего является рассуждение, как таковое.

Сами по себе слова «хороший» и «плохой» имеют несколько значений. Первое – этическое. Хороший есть нравственный, плохой есть порочный.



    Если мальчик любит труд,
    тычет в книжку пальчик,
    про такого пишут тут:
    он хороший мальчик.


Этот нравоучительный стишок Маяковского из детской книжки заведомо должен быть признан хорошим, ибо учит хорошему. Хороший есть правильный. Социальный. Полезный.



    Уронили мишку на пол,
    Оторвали мишке лапу.
    Все равно его не брошу –
    Потому что он хороший.


Это тоже – хороший, правильный, социальный стишок. Он учит детей состраданию. К сломанной игрушке. К калеке. Без лишних вопросов – кто оторвал мишке лапу? Кто искалечил инвалида? А. Барто об этом не пишет, но, скорее всего, это тот же самый ребенок, который обещает не выбрасывать мишку. Выбросит, почти наверняка…

А вот совершенно иной, но тоже вполне детский стишок (он опубликован в книжке «Русский школьный фольклор»):



    Приходи ко мне на ночь,
    Будем семечки толочь (и т.д.)


Если говорить о нравственности, то стишок очень, очень плохой, ибо он учит детей сексу, о котором ребенку думать еще рано (даже Фрейд писал о латентном периоде развития!). Но не секрет, что дети любят такие «плохие» стишки и охотно повторяют их. А вот те стихи, которые их заставляют учить и декламировать на школьных утренниках, дети учат очень, очень неохотно. И действительно – хорошие, правильные в этическом отношении стихи могут быть очень плохими.

А к детским стихам я обратился потому, что «моралистичные» стихи заведомо превращают читателя в ребенка...

Существует и второй, эстетический критерий оценки стихотворения. Хороший есть «красивый». Плохой – уродливый. Применительно к теме, на которую написаны стихи, этот критерий явно не работает – достаточно вспомнить стихи из сборника Бодлера «Цветы зла» (хотя бы «Падаль»), либо стихи иных «проклятых поэтов», к примеру – описание старой купающейся в корыте проститутки («все тело движется, являя круп в конце, // Где язва ануса чудовищно прекрасна»). Либо стихотворение В. Ходасевича о человеке, мастурбирующем в подземном переходе. Все это очень хорошие стихи, написанные на отвратительном материале. Вместе с тем существует огромное количество «красивых» стихотворений, которые, несомненно, являются литературным материалом самого низкого сорта.

Сложнее применить эстетический критерий к тому, как написано стихотворение. Здесь эстетический критерий часто подменяется техническим: хороша ли рифма, выдержан ли размер, иначе говоря – хорошо ли сыграна «стихотворная гамма», придал ли поэт перстам «послушную сухую беглость». Но нет, и этот критерий не работает. Великое множество откровенно графоманских стихов в техническом отношении написаны безупречно. А многие замечательные стихи имеют с точки зрения «правильности написания» грубые дефекты. Мандельштам рифмует «Москвы» и «живу» («Нет, не спрятаться мне от великой муры...»), Пастернак сплошь и рядом рифмует открытые и закрытые слоги («тошней» и «кашне», «груши» и «обрушат»), а изумительная минаевская рифма «даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром» навсегда останется шуткой, к тому же двусмысленной, чего, скорее всего, не заметил автор.

Что касается ритмики, то дольник и верлибр уже давно стали мэйнстримом в европейской и американской поэзии и уверенно отвоевывают позиции в русском стихе. К слову, и в русской, и в грузинской поэзии проскальзывают сетования на ограничения, накладываемые рифмой: «так проклятая рифма заставит всегда говорить совершенно не то» (С. Чиковани, пер. Б. Пастернака).

Вообще, пуристам стихотворной техники в последнее время нелегко. Вдруг современные поэты вспоминают ритмику русской поэзии XVII-го века (силлабический стих). Вдруг оказывается, что знаменитый гекзаметр Гомера вовсе не тот размер, который избрал Жуковский для перевода Одиссеи (кстати, перевод был выполнен с немецкого). А греческий стих включает в себя ритмические перепады и сбои. Эту особенность греческого оригинала в своем переводе подчеркивает М. Амелин.




В поисках смысла



Итак, ни этические, ни эстетические, ни технические критерии не могут отделить хорошее стихотворение от плохого. Иногда создается впечатление, что чем моралистичнее и правильнее во всех отношениях стихотворение, тем оно хуже. Похожая ситуация возникает, если мы в качестве критериев хорошей поэзии будем применять оригинальность, глубину и ясность выражения мысли (вспомним Пушкина, который говорил, что поэзия должна быть глуповата).

Многие прекрасные стихи вообще лишены «рассудочности», а там, где мысль выступает на первый план, стихотворение часто воспринимается как холодное, уходящее от самого главного, что есть в поэзии. Говорят же – «головные стихи», и это совсем не комплимент. Наконец, метафора. Как не ухватиться за этот важнейший атрибут поэтического мышления. Действительно, многие великолепные стихи метафоричны. Но другие прекрасные стихи начисто лишены метафор. Возьмем хотя бы тютчевское «Оратор римский говорил». В поэтических системах Японии и Китая метафоры свободно кочуют из стихотворения в стихотворение, у разных авторов, в разные века, при этом никто даже не пытается определить авторство метафор. Пример: «ранней весной выпадает снег, опадают цветы слив, и нельзя отличить белизну лепестков от белизны снега». Стремление создать оригинальную метафору очень часто приводит к грубым провалам. Почему-то вспомнилась строчка «осенний лес – прозрачный, как киоск Союзпечати».




Каждому по потребностям




Существует еще один критерий «хорошего» и «плохого». И это критерий психологический. В психоанализе термин «хороший» или «плохой» имеет отношение к удовлетворению потребностей. Иными словами, хороша та грудь, в которой есть молоко. Этот критерий практически не используется в отношении стихов – слишком далеко от филологии. Но я психолог, а не филолог, и поэтому остановлюсь на этом критерии подробнее.

Прежде всего, чьи потребности должно удовлетворить хорошее стихотворение – поэта или читателя? Пушкин совершенно ясно отвечал на этот вопрос. Главным судьей поэтического текста является сам поэт. Те, кто пытаются заставить поэта выполнить, как мы бы теперь сказали, социальный заказ – профаны, тупая чернь, которая хочет превратить стихосложение в ремесло или действенное средство для исправления общественной морали (как это актуально сегодня!)

В поздних стихах Пушкин возводит служение самому себе в абсолютный принцип («Вот – счастье! вот – права!»)

Итак, основная потребность поэта может быть определена как потребность в самовыражении (вершина знаменитой пирамиды Маслоу). Эта же потребность может определяться как нарциссическая, замыкающая поэта на самом себе («Лишь жить в самом себе умей – // Есть целый мир в душе твоей // Таинственно волшебных дум; // Их оглушит наружный шум…» – Ф. Тютчев). Стоит вспомнить, что основной нарциссической потребностью является потребность во всемогуществе («омнипотенции»). Отсюда-то как раз и происходит стремление поэта стать судией мира, учить царей и властителей, либо перелагая тексты псалмов (Г. Державин – «Властителям и судиям», стихотворение, к которому вполне применима библейская формула «Так говорит Господь»), либо провозглашая основные принципы построения справедливого общества (ода «Вольность» Пушкина – «И днесь учитесь, о цари!»). В знаменитом стихотворении Гумилева «Память» поэт называет себя так: «Лист опавший, колдовской ребенок, // словом останавливавший дождь». Эта способность остановить дождь словом заставляет нас вспомнить иное, написанное в том же ритме стихотворение Гумилева: «В оный день, когда над миром новым // Бог склонял лицо свое, тогда // Солнце останавливали словом, // Словом разрушали города».

Однако, потребность поэта может быть совершенно открыта, социальна и даже меркантильна («Постыло Вам и сочиненье. // Позвольте ж просто Вам сказать: // Не продается вдохновенье, // но можно рукопись продать», – говорит книгопродавец. «Вы совершенно правы. Вот вам моя // рукопись. Условимся.» – соглашается поэт – А.С. Пушкин).

Потребности, которые удовлетворяет (или не удовлетворяет) поэзия, достаточно многообразны. Это сексуальная потребность – потребность в соблазнении.

«Не высоко я ставлю силу эту: // И зяблики поют» – пишет Арсений Тарковский. Пение зяблика (и прочих певчих птиц) – средство привлечь самку. Применительно к человеку почти то же самое, мы хотим рассказать о своей любви, привлечь к себе объект желания… И если сейчас редко увидишь молодого человека, поющего серенаду под балконом возлюбленной, то в истории все было иначе. И народные песни часто обращены к возлюбленной или возлюбленному. Кстати, тексты самых известных любовных народных песен весьма далеки от совершенства. Да собственно и ужасающие тексты современной «попсы» – о том же, о любви. Другой разговор – каково здесь качество стихов. «Муси-муси, пуси-пуси» становится универсальным языком выражения чувств.

Итак, потребность выразить любовь и качество стихотворения – связаны между собой весьма мало…

Потребность выплакаться. Ламентация, жалоба – одна из вечных тем поэзии, начиная с древнеегипетского «спора разочарованного со своей душой» и псалмов Давида. Даже самые примитивные причитания плакальщиц имеют ритмическую структуру, подкрепленную раскачиванием тела.

Потребность возвеличить. Для того, чтобы возвеличиться самому (нарциссическая потребность), необходимо возвеличить иного. Для того, чтобы чувствовать себя венцом природы, ощущать «боль и счастье – званье человека» (Д. Гофштейн), необходимо, чтобы кто-то надел на твою голову этот венец – терновый, лавровый, или «венец терновый, // Увитый лаврами» (М. Лермонтов). В идеале это Бог. Кому-то больше нравится эволюционная теория. Но, как бы то ни было, величие предполагает пирамидальную, иерархическую структуру… Если Творение – то последнее, высшее творение Божье. Если эволюция – опять-таки, человек на самой вершине, он – самый совершенный «продукт естественного эволюционного процесса». Но в отсутствие стержня – Бога или эволюции, пирамида рассыпается, упорядоченная вертикальная структура превращается в беспорядочную груду. Возвеличивая идеальный объект, человек не вполне бескорыстен: тень (вернее, свет) от идеального объекта падает на поэта. Может быть, полнее всего это выражено в оде Державина «Бог». Здесь человек не только раб и червь, но и Бог.

Иной – в творчестве это всегда ты сам (мадам Бовари – это я) Итак, в потребности возвеличивания социальность и нарциссизм смыкаются…

Обязательно нужно сказать о трансцендентной потребности, стремлении продлить свое существование, память о себе за пределы земной жизни. Как и потребность в возвеличивании, трансцендентная потребность может быть частью религиозного отношения к миру. Но сейчас речь об ином, о «нерукотворном» памятнике, о стихах, о результатах личного творчества как о способе преодолеть время. Не случайно «Exegi monumentum» так часто перелагалось, и до сих пор – одно из самых популярных стихотворений (если только сейчас вообще можно говорить о популярном стихотворении). Здесь творчество – веточка, за которую хватается человек, висящий над бездной. На дне этой бездны течет знаменитая река времен, которая «топит в пропасти забвенья // Народы, царства и царей» (Г. Державин) …

Список потребностей можно продолжать бесконечно долго. Но следует обязательно упомянуть еще одну – потребность в диалоге, в собеседнике, в понимании. Это именно то, что А. Адлер называет «социальным интересом», по сути, это одна из главных экзистенциальных потребностей человека. Стихотворение всегда пишется в диалоге – с Богом, с самим собой, с другими людьми. Но в любом случае поэт рассчитывает на то, что будет услышан и понят. «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя!». «Да усладится Ему беседа моя».

Для поэта «хорошим» является стихотворение, которое удовлетворяет эти потребности в слиянии, в единстве. С точки зрения специалиста это стихотворение может быть сколь угодно беспомощным. Но автор все равно будет ощущать полноту своей победы. Именно поэтому начинающий поэт бывает куда менее критичен к качеству своих произведений.

Пусть аудитория отвергает его творение, у него всегда есть иная, воображаемая аудитория, и одобрение этой аудитории ему обеспечено. В крайнем случае – всегда есть люди, которые любят поэта и не очень разбираются в поэзии. И это – гарантированная группа поддержки, которая может стать реальной «социальной» составляющей высокой оценки стихотворения. Точно так же и вежливые аплодисменты будут восприняты как одобрение.




Кто это написал?



Однажды мой приятель сказал мне, что для него важно не написанное стихотворение, а то, кто это стихотворение написал, в смысле, насколько это полезный, влиятельный, или просто милый, приятный человек. Сам текст, по мнению моего приятеля, никакого значения не имеет, поскольку совершенно никому не нужен, вне зависимости от его художественных качеств. Скажем прямо – первой моей реакцией на слова приятеля было сильное раздражение… Но через какое-то время я понял, что он сказал очень важную вещь. Для читателя действительно имеет значение, кто написал стихотворение. Важны взгляды, важна биография поэта, социальность или (чаще) – асоциальность, его интимные отношения, его отношения с государственной властью, его страдания, его смерть… Его вкусы, наконец, и не только художественные, но и гастрономические. Наконец, для читателя важнее всего «узнаванья миг» (О. Мандельштам). Читатель, прочтя стихотворение, должен сказать себе – я думал точно так же, но не сумел это выразить. Я мог бы быть этим поэтом. Я мог бы прожить эту жизнь. Я могу, читая это стихотворение, пережить то же, что переживал автор в те часы (минуты, месяцы), когда писал это стихотворение. Я могу увидеть своими глазами то, что увидел поэт своими. Мне хочется прочесть это стихотворение вслух, прочесть другу так, как прочел бы свое, в конечном счете – сделать это стихотворение в какой-то мере своим.

Чувство сопричастности, отождествления с автором или с героем в конечном счете решает для читателя – хорошо ли написано стихотворение. И никакие иные критерии для читателя значения не имеют…



Иное дело – филолог и критик. Но эти персонажи сегодня – не предмет нашего разговора.

К списку номеров журнала «ЭМИГРАНТСКАЯ ЛИРА» | К содержанию номера