Александр Петрушкин

Шамань, Кыштымец! Стихотворения



ИЗ  ЦИКЛА
«10  ВАРИАНТОВ  ПИСЬМА  
КАТЕ  СИМОНОВОЙ»
8  ВАРИАНТ

Небо над плодами тяжелеет,
наливается снегами и людьми.
Ничего ему, пойми, не надо
ни печали нашей, ни любви,
ни тоски по зябнущей культуре,
ни Улисса Джойсу поперёк –
вот снегирь сосок заката клюнет,
наберёт дыханья полный рот,
окунётся с головой в сугробы
после чёрной бани – из лобка
небо над плодами тяжко зреет,
катится по краю коробка
спичечной земли, покрытой серой,
зажигающей всем птенчикам хвосты,
и дымок, как память черно-серый,
согревает снег со всей земли.
Небо, уроняющее семя,
поднимает руки до плодов,
отпускает в снег с людьми, на время
зарываясь в них, как в грядки, крот.

***
Сквозь потный снег, сквозь ожиданье,
сдирая корочку бобо,
идут двенадцать непохожих
на время наше поясов,
как часовые и якуты,
насторожились, вой взвели –
гори, гори, не угасая
на темноте бумаги, шрифт!
Сквозь плотный снег в воде солёной
дрожит, как голый, самогон –
идёшь по Репина и плотность
теряешь, прикусив озон,
и видишь: с острова на встречу
идут двенадцать часовых,
по краю движущейся речи,
как пёс вцепившейся в кадык.
Они идут по твёрдым водам
несовершённой немоты,
идут на свет, скрипят, как свечи,
их в шарф заверченные рты,
и Бог разобранный в стаканы,
в пластмассе льдистой шевелясь,
горит, в часах не разбираясь,
и дышит в трещины, как язь.


***
пусть ходит бог в моих калошах
пока в аорте смерть сидит
в травинке между губ сжимая
заученный нелепый стыд
на языке холодном с нами
с миассом говорящий цвирк
под низким нёбом медвежачий
неповоротливый как цирк
он едет небом трёхколесным
чтобы прочесть все словари
здесь ходит бог в моих калошах
и смотрит на меня внутри
а из меня ответно пялясь
в его аорту дует смерть
и на дуде в дитё играя
не позволяет умереть
и ходит бог в моих калошах
и гладит кошек стариков
берёт их в руки понимая
медвежий цвирк несёт их в Псков
под низким небом засыпает
и засыпает небом снег
и ходит бог не узнаваем
среди калош как будто смех

***
                          Фёдору Увицкому

И вот, придумав, что любим
на свете тот, что богнебог –
горит на кровяном огне
трамвай печальный без стихов:
без рельсов заезжает он
в дома, где нет ни этажей,
ни жителей, и бьётся кровь
стеклянных голубых стрижей.
Светлеет в крове – богнебог
претерпевает, что простим,
и ощущает здесь подлог –
когда не рай, а всё же лимб,
когда трамвай порожний спит,
прильнувши краешку окна,
когда с той стороны земли
ушедший смотрит на меня,
с той стороны реки, с воды
сдувая свежей почвы вдох –
приходит дно, приходит сын
и срамно богу, что – не бог.

ИЗ  ЦИКЛА
«10  ВАРИАНТОВ  ПИСЬМА  
КАТЕ  СИМОНОВОЙ»
6 ВАРИАНТ

да хули жопу рвать, брат Боратынский,
от муравьиной кислоты поэтов
в России тускло в Ницце как-то лживо
ну разве только почитать Цветкова
дать по еблу и пёхом в небо пёхом
по этому всеместному Тагилу –
как там его … а! вот … не надо Бога,
с которым мы посмертно как-то жили
да хули – смерть в районе в(л)агзавода
Сиреневое нёбо отпускает
на все четыре всадника у входа
железного тоскуют вместе с нами
не вспоминай ни Питер ни Кыштымы
под почвою шевелятся как Гоголь
живые тени гопоты – все живы
дать по еблу стихам и пёхом-пёхом

ИЗ  ЦИКЛА
«5  ВАРИАНТОВ  ПИСЬМА  
ДАНИЛЕ  ДАВЫДОВУ»
3  ВАРИАНТ

В одиннадцать часов утра
темно на этом свете,
что означает, что на том
москва – в поту и смерти,
с таджикской немощью во рту,
с водой мордовской в коже,
и как бы ей уральский стыд
в отместку осторожен.
В одиннадцать часов косых,
летящих вертикально,
к которым ты почти привык,
с линейкой пятибалльной
к тебе подходит вялый бог,
и гипсовой рукою
подписывает эпилог.
Свободою такою
пока спускаемся в Аид
и пишем – прицепные,
и непохожие стихи
едят Урал с Москвою –
пока в одиннадцать утра
темно от разговора,
гуляет слева от утрат
ментяра стоголовый.
Гуляет стыд и режет срам
свои, как масло, ноги
почти прозрачным существам,
стоящим на пороге,
когда в одиннадцать утра
светло, и гул проносит
нелепых, как птенцов, в губах
и воды дворник косит.

***
обиды нет
бледнеет и темнеет
холодный сад
в 13 году
от георгины
жёлтые аллеи –
как псы и кошки
с воздухом в паху
наматывают
мясо ледяное
на кости
неоформленных столбов
где газ по трубам
как ребёнок ноет
но кажется ему
что он поёт
по остановкам
как ворона мёрзнет
и кутается
носом в проводах
калённых электричество
как в тельник
и топчет ночь
дырявую в носках
обиды нет
а делится на трое
холодный свет
завёрнутый в сады
и пчёлы спят
щенками в чёрном торфе
зажавши в ртах
куски стальной воды

ЖАЖДА

Как будто расступается вода –
напоминая нам о тёмной жажде,
надёжнейши упрятанной сюда,
в её нутро, которое бумажно
распахано и вычерпнуто в дым,
чтоб некий мальчик подымал завесу,
держа в руке надёжный свой сим-сим –
Да что вода? – он отступает к лесу,
как будто отступается река –
Бог отодвинет небо перед нами,
и будет наблюдать издалека,
как бабочка играет с синяками.
в сомнение о том, что он сюда
склоняется, на корточки садится,
живёт как мы, что жажда так сильна,
что водопой приходит с рук напиться.

***
Не страшась приключиться вторично,
мы покажемся в этом лесу
хромосомном, от нас не отличном –
с чёрной дырочкой в каждом глазу.
Кто щебечет про нас, кроме этих –
неудобных на двух языках?
Чьи пернатые руки в умерших
ищут слово для нас, кукушат?
С лошадиного света наскоком
кто бежит здесь по нам босиком,
раздавая, как милость, по крохам
вслед за ним прилетающий дом?
Из-под клюва сирени мальками –
он идёт и четыре гвоздя
то ли крыльями, то ли руками
открывают у страха глаза.

АСТМА

Колючего дыханья ёж
в землянке, взорванной в лицо
смотрящейся в себя воды,
как астма – свёрнутой в кольцо
как выдох, съёжившись в ключе,
скрипит в уключине как пар,
чтоб звездочка, сгорев в плече
не принимала, что мир мал,
что есть блажной Катеринбург –
и чёрту оспа, что Исеть
прожжёт словарный перелом
шамань, Кыштымец, всё есть смерть.
и лыбится по кромке нож,
дрожащий на хромом столе –
как ночью мир не перейдёшь –
всё ж мiр проклюнется правей,
как речь, наклюкавшись с утра,
почти послушною рукой
сдирает хладный пот со лба,
чтоб спал подольше он с другой,
чтоб с невозможностью дышать –
как кислород всосав свинец –
не до конца, но умирал,
как всякий призванный гонец.
Исколотый дыханьем ёж
в воронку смотрится воды
с той стороны, у капли рта
почти, как вдох, сухой орды.

ВЕРСИЯ-DOS

Наколошматив к сорока
невероятное «я умер»,
чтоб с окончанья языка,
как насекомое и doomеr
звенящий, бог летел на свет
на колесе всеобозренья,
на колесе среди синиц –
вообразив воображенье,
где – неухоженный в нас мир –
выходит насмерть на дыханье,
выходит, потому что нет
ему весомей наказанья,
чем называть любой предмет
и наделять кошмаром вещи.
Ужасно имя тех детей,
в которых колесо щебечет,
которым слово положил
крылатый подлою рукою,
как рыбий жир или стрекоз
в нутро гончарное – с такою
начинкой по земле пустил
меж жерновов немых и страшных –
и я им был одним из них –
расколошмаченных, коллажных –
из тех, кто ждал, что к сорока
невероятное «я умер»
сорвётся. Нет, не с языка,
с отсутствия его – на губы
того, кого мы говорить
учили – потому что молча
привык он здешних обходить –
как прокажённый и чуть дольше
он наклоняется к земле
и колыбели этой гулкой,
чем длится кадр, в котором смерть
нам кажется почти что шуткой,
в которой кажется нам смерть,
которой не бывает вовсе,
луна печёт, как блин, рассвет
как бы винду увидев в ДОСе.
И расширяет стрекоза
свой сегментарный взгляд в три ада
бинарных, и пока звезда
горит, как мельница – в Анадырь
пора бы съехать, чтобы там –
не умирая с проводницей –
к своей же жизни привыкать,
носить её в холодном ситце,
как си́рот переносит бог
в нагрудном закладном кармане –
через дорогу, через борт.
Через конец своей программы
пора убраться в Анадырь,
где женственный Харон на время
свернув, как шею, миру мир
переборматывает бремя.

***
И так, легко переплывая свет
на свет – похоже, впавший в эти камни
пернатые, он переплыл Тибет
или к соседу путь – за все три ставни
он вплыл в его округу, и легко
стоял во тьмах как стол – на подоконник
приоперевшись, и держал весь свет,
что уместился в мертвые ладони.
И так спокойно свет договорил,
что всем, кто в свете, был уже неслышен –
его пернатый каменный язык,
наутро обнаруженный, что вышел.

***
Не раньше, чем начнётся смерть,
жующая свой хлеб беззубый,
не раньше, чем меня и впредь
не встретит мент, и не разбудит,
не вложит камень мне в глаза,
а в губы – гул пчелиный долгий,
я буду слышать голоса
тех, отъезжающих на лодке,
тех, уезжающих вперед,
сбросавших вещи в саквояжи
поспешно в свалку, как щенков,
так словно не успеть им страшно
на этот длинный пароход
и не имеющий причала,
где б чайка, проверяя рот
б/у-шный, отвердев кричала
невнятно требуя избы,
сирени, от мороза ломкой,
и замороженных глубин,
или хотя бы потной шконки,
всплывут горящие гробы,
и станет мне тепло на лодке
перегибающей в обрыв,
где от встречающих так громко.

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера