АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Дмитрий Голин

Речь в Аду, или Когда Свирепствует Ментальная Чума



Потонуло тело твое в черной пене...
Кирилл Решетников


И тупые, бескрылые препараторы в алых косоворотках всё глумились над ним, язвя.
Саша Соколов

...в рамках великого современного руского поэтического конона говорят про всякое серьезное и трагичное.
Шиш Брянский



Писать предисловия дело неблагодарное и не нужное, да и жанр себя исчерпал: все уже сказано – не нами и нами – о том, кто мы, откуда, куда и зачем... Так что же остается? Ничего? Но ведь мы не молчим, не исчезаем, не проваливаемся сквозь землю, не сходим – в просветленном молчанье – с ума и сцены. Вот в чем весь ужас: все давно уже кончено, ничего никому не нужно, жанр, как смысл и цель, исчерпан, а шоу все-таки продолжается – и мы стоим, и стоим на этой сцене, на этой проклятой сцене  – публичного слова... Несмотря на то, что все уже сказано – и не нами, и нами – и говорить нечего, и само слово, сама идея слова (как возвращенная пища) осквернена и испорчена – и все так плохо, что дальше некуда, а мы все-таки каким-то непостижимым, невозможным образом говорим, но... как?! – вот вопрос, – продолжая обрастать Речью, как прутья забора обрастают деревом, становясь субстратом и материалом, образуя потустороннее, больное и темное, вещество слов. И всё, что нас окружает и наблюдает, подобно незримым звездам, извне порождая наше существование, – неисчислимая пропасть зияний, размыкающих наше сознание: видящих, слышащих, воспринимающих и ждущих – что дальше? Значит,  что-то все-таки остается... и будь даже литература мертва (и нема), как мумия, она не перестанет кричать об этом – хотя бы самим своим видом.

В доме повешенного не говорят о веревке... И было бы, наверное, и жестоко, и не гуманно, и просто до ужаса неловко, вдруг взять и вернуться, как бы ни в чем не бывало, к упрямым, крутолобым баранам «проклятых вопросов», и начать вспоминать: что она представляла собой, эта наша литература (великая и русская), когда-то – и именно: как та самая сцена и то самое зеркало, несомненно, – волшебное (но Боже вас упаси спрашивать меня, что отражается теперь в его осколках!), –  сокрушаясь и плача, какой удивительный колорит можно было бы получить подсветив (о, совсем слегка) Белинского Синявским, – всецело радея, конечно, лишь о благе далеких потомков с планеты Компьютэ Геймс из кластера Потребления; а каким прелестным вольтерьянским бриллиантом заиграл бы в руках сакрального шизоанализа неуклюжий заржавленный гвоздь супермэна Рахметова, отшлифованный бархатистой бояристой лапкой американца Набокова – на радость покойному Веничке Ерофееву и всему прогрессивному человечеству?!..

Нет... мы, конечно, не вправе, мы – не можем, поскольку – должны... отдавать отчет,  принимая во внимание Монументальность Момента – в неуклонной неумолимости трагических дивергенций и бифуркаций актуальности многосторонних и многотрудных аспектов перманентно необратимой исторической логики пере- и ре- производства ценностных акциденций, акцепций, концепций и акцентуаций исходя непременно и  непосредственно из – тектонической сути структуры черепостроительного цемента в ракурсе общественно-политической имплицитной  редукции интроспекции экспроприации депривации дефенестрации профанации и эксгумации – черторезов и жестознаков обоюдностей и сугубостей склонностей и подъемностей выпуклостей и замшелостей затхлостей и бурливостей во всей обозримой наглядности и ненаглядной незримости перспективы процесса развития парадигмы глобального черепахостроения применительно к случаю каждого по отдельности взятого черепа в свете великого нашего всенародного и эпохального... мм-эээ... Нисхождения! так сказать, да: и-схода! – с вершин и башен, минаретов и пирамид, колоколен и зиккуратов – Фатерланда нашего Неизреченного, Небесного нашего Эльдорадо,  с золотых облаков его идеалов, и висячих садов его утопий, и фонтанов его фантазий – в неисследимо-бурлящую бездну дорогих удовольствий, уютных удобств и соразмерных утешений (и здоровых, полезных досугов!), скромных тайн оракула житейской мудрости и святых в простоте своего позитива, непререкаемых истин рафинированного филистерства – новой правильной и повальной, свежеповапленной веры всех жрецов, пастухов, пионеров, инженеров и конквистадоров Америки Счастья, несущих больному и темному Свету неоновый транспарант просветленного быта!..

То была, конечно же, бездна – неизведанных новых возможностей, открытая перспективами Трансформации, – для возвращения к берегу «общечеловеских ценностей», правда, совсем чуточку неожиданно оказавшихся слишком уж человеческими и чересчур общими, но это, конечно, мелочи... по сравнению с масштабом и неисследимостью открывшейся нам бурлящей бездны. Что нужды теперь скорбеть по облакам и садам? – воздух там был все равно слишком уж пуст и редок, а надмирные сквозняки то и дело надували нам из опасной близости к бесконечности то Шиллера, то Байрона, то, ни дай Бог еще, Гегеля – вперемешку с рецидивами и обострениями застарелых ностальгий о граде небесном, звездных меланхолий, любомудрых прельщений, литературных мечтаний... порывов, дерзаний, шатаний и т.д., и т.д. Право, лучше уж ну их совсем, эти идеалы.

Что нужды, что страшная падшая тень Неподъемной Башни ложится на шаткую сцену, наводя на грызущую – и, увы, безнадежно заднюю – мысль о ее близнеце-антиподе – Слоновой Кости? – из давно позабытых младенцами сказок беспартошных ловцов Заратустриц: о зеркальном устройстве Вселенной, запредельности когеренций (презираемых чопорным Фрейдом и любимых угрюмым Юнгом) и отнюдь не о доброй, но столь же старой, – чудо, как говорившей! – бабушке-диалектике, со всей ее огнепоклонной борьбой и единством – почившей, между многим и прочим, в безмолвии, – или, как бы сказал изыскатель: в безъязычии – нутряном и смертельном, – как навеки немая клинопись о делах Гильгамеша, – вкупе с Вещью-в-Себе и слезой младенца, и хрустальным дворцом Гармонии; с Фаланстерой и Лаллой-Рук; с чахоточным богоборцем Белинским и бородатым зеком Синявским; с перепончато-перочинным деусом из чернильницы Чернышевского и – так и не ставшими золотыми – гвоздями Рахметова; с нежными сяжками и эдемской пыльцой Лолиты, по всем правилам токсодермии препарированной и распятой на винтажном планшете – для Выставки, памяти жертв коммунизма-фашизма, в окружении редких видов: махаона Байрона, аполлона Шиллера, черепоносного бражника Баратынского-Малларме и других, высоко всходивших по аэру, крылья которых, давно и задолго до крушения Башни, стали пеплом в крематорских печах, дымом в заоблачных трубах заочного Рейха – трансцендентной, эктоплазменной пылью Треблинки, Воркуты и Игарки, куда их отконвоировали – прямо с деклассированных страниц, бывших когда-то той самой сценой и зеркалом, несомненно, – волшебным: как пред  ним ни кружился, смеясь, в свете славы своей, самый наимудрейший и наисчастливейший царь Соломон с царицею Савской в руках и Песенью Песен в сердце, а все ж не возмог затмить красоты полевых лилий, одетых рукой Создателя, – не потому ли, что завтра рука безвестного гунна (ландскнехта, чекиста) сорвет их и бросит в огонь?..

Итак, что же все-таки остается? когда уже все случилось и самое худшее, чего мы боялись, то нас и постигло: под нами руины обломков великой Башни, над нами – ее неподъемная Тень; и повсюду – несмываемые следы всенародной охоты, безобразные как отходы стола каннибалов, – пепел сожженных лилий, крылья распятых бабочек и тела растерзанных ангелов-аэроходцев?.. О чем нам кричит немая мумия литературы – всем своим вопиюще-зашитым ртом? Об уродливой бурой губке, стирающей бесконечное небо? О паденье во всех направлениях? О тщете и зверином оскале, о прискорбном бесчувствии несчастного самосознанья? О чем же еще ей кричать, подражая премудрости с перекрестков, как ни о том, что, владея бессмертным, магическим телом Речи, мы умудрились увязнуть в плоском, как счастье дебила, капкане оскопленного слова, в расщепленном бревне симулякра его мнимого «здесь-и-сейчас», – на нелепо-ходульном помосте, в бумажной митре и помпезном наряде, посреди бутафории и зеркал...

Мы умудрились увязнуть в зеркальной ловушке – вдруг обнаружив себя посреди  непроглядной, как дантовский ад и страшной, как лагерь смерти, неумолимой реальности «человечьего муравейника», «тьмы низких истин», филистерских ценностей,  просвещенного каннибализма и взаимного потребления, реальности договорных идентичностей и сточных вод культуры, в которых – в ужасе всей своей наготы – стал нам явен всплывающий, безобразно раздутый, бесполый, утопленник бывшего слова Речи – слова, украденного, оскверненного и убитого инфернальными мудаками и идейными вурдалаками, благонадежными гражданами трупоядной повседневности, престарелыми злыми детьми бастилий и бедламов, патриотами телевизора... О раздутый утопленник скользкого мертвого слова в мраморной яме сортира монументальной культуры! ты, конечно, тоже представляешь собой капкан – угодив к тебе в зубы, моя бедная Речь обретает черты шампуня и становится мыльной пеной... в зловонной бурлящей бездне. Чей силиконовый голос из этой бездны шепчет, что Речь мертва, что ее отреченное Тело, быв разорвано чернью и кое-как сшито слепыми руками катов, выкрадено из морга горсткой фанатиков-некрофилов и навеки бесследно исчезло? Стоит ли верить навету? Разве отказ от чудесного, – пусть умаленного и оскорбленного текстом, оскверненного дискурсом, преогорченного, – но, несомненно, – Тела, высоко-окрыленного Скорбью, осененного светом Голгофы, – разве отказ от него вернет нам утраченную ранее чистоту, перспективу пространства и возможность полета? ...Разве утрата души, способной любить и помнить, и, следовательно, страдать, избавит меня от бесчестия и позора горящей свалки просроченных идентичностей, «использованных образов и вежливых слов», от «холодного ума и электрического смеха», и разве это вернет мне обескровленный и распятый, безвозвратный мой Рай с его радостью и свободой, простором и светом!?

...Мы, конечно, не властны взять и выйти, как змея, из собственной кожи в попытке освободиться  из зеркального болота всепринуждающей эмпирики, ее липких тенет и щупалец,  в которых мы увязли, по самую Речь, но мы также не можем и отменить прорастание в нас ее вечных, неуничтожимых семян, сколько бы слоев политтехнологического асфальта ни лежало над нами. В конце концов, где бы мы себя ни застали, – и концлагерь, и карцер, и ад – это лишь ситуация, плохая или очень плохая, и она ограничена и вторична: мы попадаем в нее, как в проекцию собственной тени, над которой довлеют демоны лжи и страха. Как прокричала на весь белый свет из цугундера пермской зоны Мария Алёхина: насилие над созидательным началом человека не может быть бесконечным. И это воистину так: даже трава-одуванчик, которая ныне есть, а завтра сгорит в огне, засвидетельствует об этом на самом высоком суде.

И как бы ни была скомпрометирована Речь своей связью (с тем, что было литературой) с принудительной реальностью политкорректного и толерантного говорения, с эстетикой мумий и манекенов, с миром тьмы и асфальта, с символическим жирным кадавром, гниющим на задворках людоедского рынка, как бы ни была она деформирована, опустошена и опорочена мерзостью и абсурдом навязанного ей сценария, Говорящий не может уйти из Речи: богоподобное Тело ее, даже бесконечно умаленное и лишенное всякой цели и ценности, пребудет, раздираемое крайностями между Богом и чучелом, столь же свято невозможным, сколько и неизбежно греховным, в запредельно-целомудренной чистоте: даже в анти- и псевдо- реальности насилия, лжи и страха, подобной бреду и аду, – «реальности» клоаки, казармы, тюрьмы, концлагеря. Будь даже Речь семижды изнасилована, убита, расчленена и разбросана во все стороны, – Говорящий все равно остается с ней – он лишен выбора, он обречен собирать ее по кускам, разделить любой ее кошмар, унижение, любую пытку, даже если причастность Речи превратится в кромешный ад, в мясорубку, в сточные воды больниц, в интимную связь прокаженных... И это кое к чему обязывает. Особенно – во времена «летального безъязычия», когда свирепствует ментальная чума.  

К списку номеров журнала «ВАСИЛИСК» | К содержанию номера