Олег Ермаков

С той стороны дерева. Роман




Лиде и Валере Меньшиковым, Нине



...И показал, как читать буквы, находящиеся внутри.

Мирча Элиаде. Шаманизм. Архаические техники экстаза





Часть первая

Глава первая




Ехали мы на поезде вдвоем с Валеркой. Эта поездка давно была запланирована. С девятого класса. Ну да, старая история побегов в Индию-Америку. Только мы собирались рвануть в Сибирь, на Байкал. Книг, журналов, фотоальбомов о Байкале было перечитано-пересмотрено изрядно. Заодно и отчетов путешественников-первопроходцев пространств от Урала до Тихого океана. Вообще-то направление на Байкал выбрал я. Валерке все равно было куда, лишь бы подальше от опостылевшей школы, семейных дрязг. А я с младых ногтей думал о Байкале. Иногда мне кажется, что и родился с этой идеей — поехать на Байкал. Почему-то одни уголки мира нас влекут, а другие — нет. Например, я был и остаюсь равнодушен к югу, Крыму; южная пышность утомляет даже на фотографиях. Но всегда питал симпатии к северу. Особенно к Гренландии. “Гренландская жизнь прекрасна тем, что здесь совсем не думают о жизни ради достижения какой-нибудь цели. Все идет само собой. Приятно не нести с собой флага, не тащить глупого плаката со странным лозунгом, чувствовать, как хорошо остановиться по дороге в никуда и оглянуться назад”, — писал мой любимый Рокуэлл Кент. И звучало это как манифест. Именно этого я и хотел: оказаться на дороге в никуда. И меня привлекал этот уголок амбара с айсбергами, слепящими тундрами, по которым беспечного ездока влекут дружно лохматые мощные псы. Да, мир велик, как амбар.

В девятом классе мы уже пытались пуститься в путь по этому амбару, сразу в дальний угол — на Байкал. Наметили встречу на трамвайной остановке. Сперва думали поехать шабашить к дальнему родственнику Валерки, заработать денег и двинуться дальше, в Сибирь.

Валерка уже был на месте. Я припоздал. Медленно шел. С рюкзаком, лыжами. Сначала, выйдя из подъезда, — быстро, потом — потом шаг замедлился сам собою... Путаться стали размышления. Э-э, да, вот уедем из Смоленска, а что там? Кому нужны два недоросля? Что мы умеем? И что предпримут родители? Мои были в разводе, Валеркины нет. Но отец, разумеется, сразу подключится. Хотя сам он в семнадцать лет уехал из деревни в Карелию на лесозаготовки. Ну, так в семнадцать же лет. И времена были другие, потом все равно пришлось доучиваться. А ты, если учиться толком не будешь, поучал меня, бывало, отец, дворником и станешь: налево пыль, направо... И я шел с рюкзаком и лыжами и думал, а вдруг отец прав? Тогда БГ еще пел по флэтам и песню “Великий дворник” еще не сочинил. А не зная этой песни, на что надеяться рядовому дворнику?

В общем, к остановке я пришел морально разложившимся. Валерка это понял сразу. Зло как-то глянул. И напряженно спросил, чего это я опаздываю.

“Да-а-а...” — неопределенно протянул я.

Минут десять мы препирались. И Валерка плюнул и уехал все-таки один, к тому родственнику, шабашившему в удаленной точке области, провел у него все каникулы, захватил еще неделю начала третьей четверти и — вернулся.

Значит, я был мудрее.

Но всякая мудрость оставила меня, когда был получен аттестат так называемой зрелости. И напрасно родные убеждали, что я глупец, еду за тридевять земель вместо того, чтобы учиться дальше. Глупец рванул, как застоявшийся жеребец, оставив далеко позади мудреца... И у меня есть подозрение, что последний так и не нагнал первого.

С Валеркой мы наскребли денег, продали заезжим полякам у магазина “Спартак” одноместную надувную лодку десантника, которую можно было скрутить до размеров дамской сумочки (лодка досталась Валерке от одноклассника, чей отец служил в ВВС), и палатку — уже не полякам, а нашим рыбакам.

И поехали.

Смоленск-Москва-Урал-Иртыш-в-купе-темнеет-дождь-светлеет-утро-день-ночь-чай-печенье-попутчики-скалы-равнины-снова-огромная-река-Новосибирск-попутчики-меняются-ближе-к-Красноярску-начинаются-боры-на-горизонте-горы-горы-Саяны-еще-ночь-на-полу-речного-вокзала-за-три-рубля-утренняя-“Ракета”-по-Ангаре-порт-“Байкал”-и-сам-он-есть: Байкал.

Полмира ужалось в одно предложение амбарной книги. Просто нам не терпелось поскорее туда попасть. Не знаю зачем. Этот амбар громаден даже для птиц, а что уж говорить о каких-нибудь мелких грызунах вроде нас с Валеркой. Но таковы скорости этой цивилизации: три с половиной дня — четыре тысячи верст — и грызун сидит среди серых и матовых, палевых валунов, под выбеленным куском дерева, на гладкой, согретой солнцем гальке, которую потряхивает ознобная волна с колоском в лапах. И кажется, что это волна самого космоса, древнего и прозрачного. И смысл его совершенно ясен, буквально зрим, как эти камни под водой. Но ни зубами, ни лапами не вытащишь, как не швырнешь на блюдо косые скулы океана. Это можно лишь видеть.





Глава вторая




В заповеднике, куда мы приплыли штормовой, пронизывающей ночью без звезд, приплыли на шлюпке с двумя или тремя пассажирами, оказавшимися местными жителями, нас не хотели принимать. Здорово под хмельком патлатый лесничий, выслушав наш сбивчивый рассказ, спросил, есть ли у нас вызов. Вызов? Мы сами его бросали — судьбе, ветру, этой ночи, сквозь которую нас вез старый теплоход, точнее, он вез нас две ночи, и мы как цуцики дрожали на палубе, грелись у вентиляционных люков, потому что в каютах все места были заняты, да и денег у нас уже не было, последние истратили в ресторане — на еду. Но, оказывается, тут были другие порядки. Брошенный вызов — это тряпка. Вызов должен быть получен. А раз не получен, о чем говорить? Этот лесничий в фуражке, из-под которой торчали патлы, был просто философ, хотя и не догадывался об этом. Да и кто догадывался? Мы? Посинелые задохлики, искатели приключений, у которых животы подвело? Сейчас бы я сказал ему, что вызов был получен еще в детстве, а может, в утробе матери. Иначе как объяснить наше прибытие сюда без копейки денег?

Берег, черные волны, смутная полоса песка и громоздящаяся позади лесничего заповедная ночь. И он оборачивается и бросает своему подручному с огромным фонарем и в брезентовом анораке: “Шлюпка, однако, вернется, и...” Он отправлял нас к матери. И почти тридцать лет спустя — то же самое. А что могло измениться?

Отдав приказ, он удалился. На ветру не мед стоять. Да и, наверное, его собутыльники еще поджидали. Мы молча, с досадой и печалью глядели ему вослед, потом оборачиваемся к огням теплохода, остановившегося довольно далеко от берега этой обширной бухты. Что дальше? Куда? Плечистый лесник мигает фонарем матросам, требуя шлюпку. Интересно, что нам скажут на теплоходе? Билеты были куплены только до заповедника. А дальше кто будет платить? Лесник мигает. Волны гремят. Мы видим, как приставшую к теплоходу шлюпку в свете прожектора поднимают на борт. Даже слышим звяканье цепей сквозь вой ветра. “Хрен они вернутся!” Мы ничему не верим. Ни на что не надеемся. Тупо стоим, смотрим.

И теплоход тронулся, загудел на прощание. Лесник засмеялся, повернулся к ветру спиной, сунул фонарь под мышку, нагнул голову, прикурил, глянул на нас из-под козырька лесниковской фуражки. “Ладно, пошли. Он через два дня вернется”. Мы сначала не сообразили, о ком, о чем речь. Потом догадались: о теплоходе.

Мы всходили на заповедный берег, шли за нашим провожатым, уже не радуясь и не печалясь, — нам было на все наплевать, забраться бы в спальники. Впереди темнели силуэты домов, деревьев. “Мы бы в тайге перекантовались”, — сказал Валерка. Лесник усмехнулся: “Пошли. Здесь заповедник”.

Он привел нас к себе. Но это был, как выяснилось позже, не его личный дом, а что-то вроде общежития с тремя отдельными входами. Треть дома и занимал этот парень. Звали его Димкой. “Печь я затапливать не буду, — сказал он, зажигая керосиновую лампу. — А электростанцию у нас на ночь отключают. Так что, ребята, чай утром”. Мы легли в пустой комнатке, где, кроме трех железных коек с сетками, ничего не было. Какой чай. Здесь не гулял байкальский ветер, сарма, култук или как там его, — ветров на этом море посреди горных хребтов, заросших сосновыми борами, пихтами, кедрами, как в мешке Нептуна. И полы не качались. И не гудели осточертевшие вентиляторы. Нет, мы сыты были морской жизнью. Мы — я, почитатель “Моби Дика”, и... и...

Открыв глаза, я обнаружил, что лежу на железной койке в пустой комнате с грязными, оборванными обоями и потолком из желтоватых некрашеных сосновых, ровных и плотно подогнанных досок. Высокий прямоугольник окна сиял небом, солнцем и зеленью кедра, росшего прямо напротив окна. Валерка в спальном мешке казался морским котиком, уловленным железной сетью судьбы. Я растянулся во весь рост в своем спальнике, радуясь, что мы их не продали, мешки, лучше голодать, чем мерзнуть. Хотя чем ты голоднее, тем труднее сохранять тепло. Голод и холод близнецы. Но сейчас я чувствовал только голод. Очень сильный. И уже прикидывал, не продать ли “Альпинист-305”, мой верный транзистор, чуть, правда, оплавившийся от костра еще на откосах Днепра. Да, увы, первыми мыслями на заповедном берегу были коммерческие прикидки.

Я выбрался из спальника, натянул штаны, рубашку, надел индийские туфли, единственную мою обувь, точнее, не мою, а старшего брата: он служил в армии, мои шузы развалились, ну, и пришлось позаимствовать его еще новые, не босиком же ехать или в резиновых сапогах — через полмира?

И вот: НОВАЯ ЖИЗНЬ, НОВЫЙ МИР, НОВЫЙ ВОЗДУХ.

На крыльце, щурясь от солнца, я огляделся. Забор, пустой двор. Кедр. Соседний бревенчатый дом (это был магазин). Налево — над крышами — лесистые горы. Направо — слепящая синь моря. И сильный аромат, незабываемый аромат баргузинской тайги: хвоя, смола, прель мхов, дурман болотного багульника. Завяжите мне веки, и я найду этот дальний угол амбара по одному только запаху.

Байкал был спокоен. Далеко за его синью лежали акварельные горы, западные, Байкальский хребет, где-то в его теснинах начинается Лена.

Завернув в дощатый скворечник, я возвращался к дому и увидел входящую во двор девушку. Она была в брюках, рябой кофте, волосы рассыпаны по плечам, чернейшие волосы. Смуглое овальное лицо, темные глаза с припухлыми монголоидными веками. Я пожалел, что поленился сразу умыться. Надо было сбегать на Байкал. “Доброе утро”, — неуверенно проговорил я. Она слегка улыбнулась и ответила, что уже скоро полдень. Так я и знал. Слишком много солнца. Она несла авоську с чем-то, наверное, из магазина. Я посторонился, пропуская ее к крыльцу; девушка скрылась за дверью, значит, она здесь живет, понял я и пошел к Байкалу, пересек обширную поляну с мелкой травой, спустился к воде, начал умываться; вода была холодной; но я уже взбодрился и, скинув одежду на песок, вошел в воду, бросился вперед и поплыл.

Когда я вернулся, Валерка, заспанный и помятый, с всклокоченной шевелюрой, сидел на кухне и что-то вещал девушке. На плитке дребезжал старый чайник. Девушка смеялась. Валерку осенял дар красноречия в присутствии хорошеньких девушек. Он сыпал шутками, находил какие-то интересные темы. Я так не мог. Даже на теплоходе он познакомился с какими-то геологинями-студентками, они угощали его печеньем-конфетами, дали ему свои адреса, а он им — свой, мол, леснику такому-то, заповедник, как будто его уже приняли на работу. Ха-ха. Через два дня теплоход пойдет обратно. И нас отправят назад, как нашкодивших щенят, школяров, сбежавших с урока... Когда девушка на минуту отлучилась, я наклонился к Валерке и сказал по-дружески насчет его хари. Байкал рядом. “Да что я, морж?” — отмахнулся Валерка и ограничился плесканием у рукомойника. Расческу свою он где-то посеял, у меня ее вообще не было, и Валерка нагло попросил об одолжении у вернувшейся девушки, звали ее Женя. “Парик привести в порядок”, — сказал Валерка. Женя улыбнулась и дала ему мелкую мужскую расческу. “О, нет, — запротестовал Валерка, — я обычно причесываюсь граблями”. Женя засмеялась и дала ему свой розовый гребень. И Валерка с треском принялся расчесывать свои волосы пепельного цвета — перед поездкой он покрасился. Хотел в персиковый, но я его отговорил: ну кто нас возьмет на работу? И он расчесывал свои патлы, напевая любимую песенку: “Приморили, га-а-ды, приморили. За-а-губили молодость моюу. За-а-латые ку-у-дри поседели. Знать, у края пропасти стою-у”. Нет, умел он быть непосредственным, легким, интересным. Я ему завидовал. Еще бы. Вызывать белозубый смех этой смуглой девушки.

Мы сели пить чай. Вместо хлеба — галеты; что-то случилось с пекарней или с пекарем, мы не поняли, и хлеба вчера не было. Зато было сливочное масло! Правда, подсоленное. Но и сахар — кусками.

Женя рассказывала, что поехала с подругами после школы в Усть-Илимск, на стройку комсомольскую, и там повстречала Димку, а он приехал из Грозного. В Усть-Илимске им не понравилось, они перебрались на БАМ, в Нижнеангарск, а оттуда уже — сюда. Здесь хорошее место, спокойно, есть клуб, с почтой привозят новые фильмы, в магазине — снабжение бамовское, директор постарался, навел мосты, всегда сгущенка, тушенка, хорошее вино “Кубань”, осенью катер доставляет картошку, капусту, здесь-то ничего не растет, ну, если только в теплицах, но возни много; зато в тайге ягода, черемша.

Да, этот угол амбара узнаешь не только по аромату, но и по речи. Нам, только что пребывавшим совсем в другой речевой зоне, слушать эту девушку, как, впрочем, и остальных аборигенов, было чудно. Эта речь была отрывиста, тверда в основе, как испанский, только бесконечные “чё-о” ее умягчали. Пройдет немного времени, и мы сами будем чёкать и где ни попадя вставлять многозначительное “однако”. Но должен признаться, что сообщение о замужестве девушки с монголоидными глазами меня разочаровало. А Валерке все нипочем. Как и прежде, нарезает круги, веселится. Успевая трещать галетами с маслом и сахаром. Ну, я тоже ем, но пытаюсь сдерживаться. Хотя есть хочется все сильнее и сильнее.

И тут пришел ее муж, Димка, с упрямым лицом, широкоплечий, невысокий. Взглянул внимательно на Валерку. Я схватил на лету его вопрос молчаливый, а Валерка ничего не замечает, токует, выписывает пируэты. Рассказывает о наших походах, о Москве — как будто он москвич. Хорошо, если бывал в столице пару раз, участвовал в родительских набегах за колбасой-горошком-шпротами.

Димка послушал и в паузу — Валерка допивал чай — вставил вопрос: “Так что, вы туристы? Через два дня снова в Москву?”

И тут мы вернулись на землю Подлеморья... Так называется этот край. И ведь не сработало клише? Вернуться на землю — значит, осознать суровую действительность, рухнуть из облака мечты на жесткие выступы реальности. Но “Подлеморье” тут же упраздняет жестокий смысл фразы. “Подлеморье” звучит слишком празднично, по-пушкински. Надо следить за словами. Но и они следят за тобой и впархивают, как птицы в открытую форточку.

И все-таки Валерка поперхнулся, закашлялся.

— Нет! Обратно мы не поедем.

Димка усмехнулся и объяснил, что тут заповедник и дикий туризм запрещен.

— А правда, вы чё-о? На работу сюда приехали? — спросила Женя.

— Да, лесниками, — признался я.

Димка покачал головой.

— Так вам восемнадцати нет.

— А тебе? — спросил Валерка.

— А мне есть, — ответил Димка.

— Месяц назад всем поселком отмечали, — добавила Женя.

Димка покосился на нее, в некотором смущении потер переносицу. И заговорил уже проще, по-свойски. Посоветовал отправляться сейчас же к директору, у него сегодня отличное настроение, и проситься в лесной отдел рабочими: вот-вот сенокос начнется, руки нужны.

— И, короче, лучше на всех парах, — сказал Димка, делая энергичный жест. — Пока он на месте. А то уедет куда, и власть у Аверьянова.

Мы поинтересовались, кто это. Оказалось, тот патлатый лесничий.

Мы встали.

На улице нам повстречался невысокий мужчина средних лет, с тонким загорелым лицом и большими, выпуклыми карими птичьими глазами. Мы бы прошли мимо, но он нас сам остановил, спросил, у кого мы гостим. Мы ответили вразнобой. “Ни у кого”, — ответил я. “У Димки”, — сказал Валерка. На лице мужчины появилась улыбка.

— Ну, а все-таки?

— Мы идем в контору, — дипломатично ответил я.

— По личному вопросу, — добавил Валерка.

— Не знаю, — сказал мужчина, — принимают ли сегодня по личным вопросам.

Валерка бросил взгляд на меня, мол, о, черт, и здесь бюрокарательство! Так обычно мы называли все эти крючки и задрючки госмашины.

— Но мы по вопросу трудоустройства, — сказал я растерянно.

— Трудоустройства? Ну, тогда другое дело, — ответил мужчина. — Говорите, я вас слушаю.

Мы уставились на него.

— А вы... — начал Валерка.

Мужчина кивнул. И мы объяснились.

— Ну, а литовку-то в руках держать умеете? — вдруг спросил он.

— Винтовку?! — вскинулся Валерка.

Мужчина засмеялся.

— Ладно! — сказал он. — Идите в контору к Любе. Пусть оформляет. Поедете на кордон.

Это и был директор.

— Я не схватил, что он говорил про винтовку? — беспокоился Валерка.

Я пожал плечами. Мы шагали к конторе, большому бревенчатому дому на самом берегу, в окружении нескольких кедров, за которыми простиралась морская синева, сквозили невесомые мысы и далекие очертания горного массива, — полуострова Святой Нос, как мы позже узнали.

В конторе миловидная молодая женщина завела нам трудовые книжки на двух языках, русском и бурятском, вписала в них наши имена. Ажалай дэбтэр — так по-бурятски звучало название моей первой книжки.

Вечером на моторной лодке мы отплыли на Северный кордон.





Глава третья



Поселились на самом берегу, в мастерской; удобно — умываться можно в море, не таскать воду в рукомойник. В мастерской были верстак с тисками, наковальня, на полках всякий инструмент, по стенам хомуты развешаны; пол земляной; печка и широкие нары у окна, на которых запросто разместилось бы полвзвода.

На кордоне было два дома, третий строился; конюшня; хлев, баня, коптильня для рыбы. На берегу моторка и деревянная весельная черная тяжелая лодка — фирменная лодка Байкала, мы такие всюду видели.

Дома на верхней террасе занимали лесники: старший лесник, Герман Васильевич, с женой и сыном и два Толика, оба горожане, примерно одного возраста, лет двадцати трех, приехавшие сюда после армии; да и Герман Васильевич, коренастый, продубелый мужик с крепкой головой в черных колечках волос, уже серебрящихся слегка, был горожанином, учителем физкультуры. Мы порадовались, узнав об этом: значит, и мы на верном пути. Один Толик приехал из Днепропетровска, другой — из Ижевска, их так и звали в поселке — Толик Ижевский и Толик Днепропетровский. Правда, тот, что из Днепропетровска, не прямиком из Днепропетровска прибыл сюда, а из Усть-Баргузина, большого рыбацкого поселка за Святым Носом, туда переселились его мать и брат. Днепропетровский Толик был невысокий, темноволосый, реактивный, а Ижевский высокий, светло-курчавый, синеглазый, странноватый, замедленный.

Другие обитатели кордона — лайки в вольере, корова с теленком, поросенок, кот, куры и рыбацкий пегий конь Умный, с широкой спиной и толстыми ногами.

Вдоль береговой кромки тянулись сильные, узловатые красные лиственницы, выпрастывали корни, цепляясь за белый песок. И для меня не кедр, не рододендрон стали вестниками Байкала, а лиственница. Все объясняется очень просто. В Смоленске перед библиотекой, в которой я пасся, собирая сведения о сибирском море, росли две лиственницы с причудливыми кронами. И, проходя мимо, я улавливал смолистый аромат и думал — да, так и думал, что это вестники.

И теперь аллея лиственниц над морем была самым убедительным свидетельством сбывшихся мечтаний. Вот Байкал, тайга, горы, окраина мира. Живи.

И мы зажили, как могли.

Утром вставали, по песку доходили до воды, умывались, чистили зубы; если было тепло, так и окунались. Правда, в первый же ночной шторм мы пожалели, что вода близко: волны так грохотали, что полати под нами сотрясались. Лежать в кромешной тьме было как-то неприятно. Валерка не выдержал и зажег керосиновую лампу. Я потянулся к приемнику, сразу поймал китайцев, немного послушал это кошачье наречие, перевел поисковик дальше по шкале, наткнулся на музыку... какую-то тягомотную попсу; к сожалению, возможности приемника были ограничены двумя волнами: длинными и средними, — а так бы мы уже слушали “Голос Америки”, рок-н-ролл, естественно; я гнал колесико по радиостанциям, провалился в какую-то симфонию, Валерка застонал, как от зубной боли. И я просто выключил приемник. И мы лежали и слушали, как в головах у нас грохочет-скрежещет Байкал. Валерка вдруг припомнил о Провале, я когда-то рассказывал. Да, факт: в новогоднюю ночь 1861 года под воду ушла обширная территория с улусами, пастбищами, людьми, естественно, и стадами, и это место с тех пор носит на Байкале наименование Провала.

Мы послушали биение моря.

— А если тут у нас, в головах, намечается второй провал? — спросил Валерка.

— Значит, надо идти спать в лодку, — сказал я.

— Засосет, как “Титаник”.

Я вспомнил историю про Гильгамеша, точнее, про того старика бессмертного, к которому Гильгамеш добрался в поисках вечной жизни. Старик рассказал, как стена ему шепнула о готовящемся наводнении, и Гильгамеш построил корабль. Валерка сразу отреагировал:

— Ковчег? Так это церковные сказки.

— А по-моему, шумерские легенды.

Мы заспорили. Валерка ссылался на свою бабку. Никто из нас Библии и в глаза не видел. Этот аргумент был в мою пользу. Про Гильгамеша-то я читал.

— Ладно, а что, там тоже опустилась суша? — спросил Валерка.

Я этого точно не знал. Мы послушали бой волн о берег.

— Все-таки странно, — сказал Валерка, — здесь же не Средняя Азия. Никогда не думал, что в Сибири бывают землетрясения.

Но это было еще не землетрясение, и в конце концов нас сморил сон. Проснулись мы там же, на полатях, в Восточной Сибири, Северный кордон. Не провалились.

Питались мы довольно скромно: рожки с подсолнечным маслом, перцем и лавровым листом — любимое блюдо Толика Днепропетровского, он научил нас готовить; бесконечные чаи с галетами, хлебопекарни на кордоне не было, а жена Германа Васильевича, дородная светлая Ириада Максимовна, хлеб выпекала в печке только для себя. Да нам все равно было, хлеб ли, галеты. Галеты, так галеты. Но позже мы разжились мукой, и Валерка пек блины. Блины у него получались тонкие, как будто вышитые нитками теста, узорчатые, мягкие. Наверное, у бабки выучился печь. Нет, оказалось, у отца.

На блины к нам приходили оба Толика. Как-то так получалось. Возникала вдруг такая надобность: найти в мастерской какую-то железку или что-то уточнить, обсудить какую-нибудь новость. Первым обычно заглядывал более быстрый Толик Днепропетровский, коротко стриженный, с узловатым носом, узким лбом. Нос-то его и вел в мастерскую, где Валерка в сизом чаду стоял со сковородкой над пылающей печкой. Потом подтягивался и Толик Ижевский, высокий, синеглазый, с широким лбом, уже покрытым морщинами: он много думал о чем-то. Более того, я однажды видел его с толстой тетрадью, исписанной мелким почерком; такие тетради назывались общими. Интересно, что за общие вопросы, темы поднимались в этой тетради? Меня это очень занимало.

Однажды блинный вечер затянулся; мы валялись на полатях и травили байки; ну, мы-то с Валеркой слушали, а рассказывали два Толика, точнее, один, Днепропетровский, а второй, погруженный в думы, курил и поддакивал. Это были местные былины о хозяевах, живущих в каждом доме, зимовьюшке, о странных смертях и пропажах.

— Вот видали обелиск у конторы? Это могила четверым студентам: двум парням и двум бабам...

— Ты же говорил, все студенты? — уточнил я.

— Ну да. Студенты. А чё-о, бабы не студенты?

— Не обращай внимания. У него литературные понятия, — объяснил Валерка. — И дальше?

— А дальше было странное. Они уже должны были возвращаться в Ленинград, практика закончилась. Решили отметить это дело, взяли лодку моторную, поплыли в устье Большой, речка тут неподалеку от кордона, наловили рыбы, разожгли костер, всё разложили, выпивку, закуску — и пропали. Бесследно. Все четверо.

— А лодка?

Лодка, рассказывал Толик Д., осталась вытащенной на берег наполовину, мотор в порядке, нигде никаких следов крови, борьбы. А людей нету. Сразу подумали: медведь. Но пошарили вокруг — нет следов. Искали в тайге, вертолетом облетали, так ходили. Нет. Утонули? Но водка не почата. И дно у берега баграми прощупывали, потом и водолаза вызывали... Тут Толик И. (Ижевский) заметил, что течением речки их могло слизнуть, как языком, и уволочь далеко. Но зачем, прикинь, им в воду лезть трезвыми? Вскинулся Толик Д. Заспорили. Так ни к чему и не пришли. Заварили еще чайку. Толик Д. вспомнил новую историю, про бригаду лесорубов, исчезнувшую таким же макаром. И заявил, что есть какой-то голос у Байкала, особенный.

— Ну, это ты про поющие пески? — спросил Толик И.

— Это просто звон песчинок! — отмахнулся Толик Д., размешивая сахар в алюминиевой кружке ножом. — Здесь другое что-то... Другие частоты.

Я об этом читал, что есть место на Байкале, где пески издают звуки. Оказалось, что эта бухточка не так и далеко — по местным меркам — отсюда: речка Томпуда, мыс Турали. Правда, ни тот, ни другой Толики не слышали сами, но знали от слышавших, что это похоже вроде на скрипку. Или на свист. Толик И. стоял за скрипку. Толик Д. — за свист.

Я подумал, что надо будет обязательно туда добраться и послушать.

А наш сказитель с узловатым носом — перебит, что ли, был, и поэтому голос его звучал несколько гнусаво — продолжал былины под блины с черным чаем; в доме плавал дым табачища, курили все, кроме него, недавно бросившего. Теперь он повествовал о хозяевах. Об их проделках с нерадивыми таежниками, студентами, туристами-чайниками. Хозяева были обидчивы, злопамятны, вспыльчивы, но к понимающему народу добры. Вот приходишь в зимовье, устал по самое не могу, даже жрать неохота, лишь бы завалиться на нары; и заваливаешься, забыв главное: поздороваться с хозяином и попросить у него позволения переночевать; так ночью сна и нет, изворочаешься, утром встанешь, как побитый кочергой, волосы дыборем, морда пучеглазая, ходишь, спотыкаешься, все валится из рук, вода в котле только вскипит, снимаешь — опрокинул и т.д. и т.п. А причина проста: не уважил хозяина. После этого можешь и вообче заплужать, уйти считать сосны. Короче, всякая херовина творится. Вот я раз так пришел на Литоминское зимовьё, рассказывал Толик Д., сведя брови к переносице и трагически глядя на язычок пламени в лампе. Мы тоже на лампу уставились. И мне в одно из мгновений почудилось, что рассказ плетет керосиновая лампа. И сколько еще предстояло выслушать при ее красноватых бликах здесь, на кордоне, в зимовьюшках, раскиданных по тайге и горам, в домах на центральной усадьбе...

— ...сижу себе, ем рожки с подсолнечным маслом, сваренные, как люблю, — чтоб стучали, и вдруг... выдыруг слышу, кто-то в дверь... шкрыбется...

И в этом месте рассказа дверь — дверь нашей мастерской, а не зимовьюшки в далекой таежной ночи — дрогнула и заскрипела.

Рассказ приостановился. Язычок пламени как будто тоже замер, вытянувшись.

Наступило молчание.

Все головы были повернуты к двери, освещенной красновато, зловеще. В моей голове пронеслась мысль о голосе Байкала и вообще о зыбучих песках действительности, в которые легко провалиться или из которых так же легко может восстать что-либо подспудное, древнее. Судьба стучится в дверь и распахивает ее, как Бетховен. Человек тоже не мешкает. А вот кто так медленно-вкрадчиво тянет ржавые жилы? Кто тычется в образовавшуюся щель? Кто шумно дышит? И кто просовывает морду с черными провалами ноздрей? Длинную морду?!

Раздался душераздирающий гогот. Толик Д. вскочил, схватил сапог и запустил его в дверь.

— Гад!!

Дверь тут же закрылась.

— Постой, — забормотал Толик И., вытирая слезы и еще давясь смехом, — не надо... он же уйдет в тайгу.

— Он и так ушел! Кто не закрыл конюшню?

Это был рыбацкий конь Умный. Почему рыбацкий? Его купили в рыболовецком колхозе, он там тягал лодки, сети, а здесь на нем возили еду, спальники, чайники, пилы, топоры во время полевых экспедиций, и всё. Зимой его вообще не трогали, только поили-кормили. Так что после колхозной страды трудяга Умный вел жизнь сибарита. Но и это в одиночестве надоедает. Вот он и решил немного развеяться, заглянул на огонек.

Посыпались новые байки, язычок керосинки заплясал веселее, но лично я уже таращился на него из последних сил и слушал вполуха; было два или три часа ночи, и никакой хозяин не мог меня остановить: я стремительно падал, падал в провал, космически черный и глубокий... Ну вот, язык не врет: есть провал у нас в головах, и мы там бродим, наталкиваемся на различные предметы, видим колонны, и мосты, и — тень, шарахаемся и вдруг понимаем, что это наша собственная тень в неверном свете керосиновой лампы, зажатой в руке. Там можно встретиться с кем-то из настоящего, прошлого и будущего — приблизиться и посветить в лицо: это ты? а это — я?..





Глава четвертая



“Вылезать из теплой постели — он любит ее, и она у него есть — и, не позавтракав, в темное морозное январское утро, положив каяк на голову, тащить его милю или две по неровному льду до чистой воды, спустить на воду и грести туда, где с первой полоской рассвета могут появиться тюлени, ждать часами, мерзнуть, отмораживать щеки и руки; и делается это не по фабричному гудку, не в точно установленное время и не под присмотром хозяина, а по собственной воле и изо дня в день — вот что формирует характер эскимоса”. Я уже говорил, что пассажи из Рокуэлла Кента звучали для меня как манифест и — надеялся я — как предсказание. И вот только что зачитанное сбывалось на кордоне. То есть не всё, конечно. Каяки нас никто не заставлял таскать, бить тюленей было нельзя, да и работой нас не загружали. Здесь ею никто и не был особенно обременен. Куда спешить? Лет впереди много. Хлеб и огонь будут, за осенью и зимой вновь придет лето, а небеса высоки, и Байкал вечен. Оба Толика и Герман Васильевич потихоньку строили третий дом, гостиницу для приезжих. Нам с Валеркой поручали всякие мелкие дела: просмолить сани, телегу, волокушу, сложить поваленную ветром поленницу; потом дали — наконец-то! — литовку. Оказалось, что это коса. И мы принялись учиться косьбе: сшибали травы за конюшней. Герман иногда подходил, смотрел, посмеиваясь (у него, кстати, такая привычка была — вечно посмеиваться), или морщины у глаз так собирались, рот слегка кривился, что казалось — подсмеивается, и демонстрировал, как надо, чтобы острие штопором не уходило в землю, а пяточка не задиралась вверх. Мы старались перенять эту науку. И если Валерка вгонял острие в кочку, я не упускал случая позубоскалить насчет винтовки-литовки, мол, э, паря, крота в глаз бьешь? А надо — бе-е-лку. В вечной мерзлоте какие кроты? Валерка злился. Он вообще всегда был не прочь поохотиться, что-нибудь добыть. Чем-то он напоминал Толика Д. А я — Толика И. Мне больше нравилось смотреть, Валерке — что-нибудь делать. То есть я был созерцателем, да, это все-таки звучит получше, чем лентяй. Еще в школе я это усвоил и отвечал на упреки матери, что по природе своей я — созерцатель. Дядя, фронтовик-танкист, бывший радиожурналист, а ныне преподаватель сельхозакадемии, однажды, услышав ее жалобы на меня и на мою отговорку про созерцательную природу, грубо расхохотался и срезал: “Ни один созерцатель не был тупицей!” Я вспылил, мол, какой еще тупица?! “Ну, если зарос тройками, как поросенок вшами, кто же ты? Сократ? Аристотель?” — спросил дядя. Кто же я, откуда мне знать? Может, я сюда и ехал, чтобы в это врубиться.

Герман Васильевич по утрам снимал сети. Ему помогали то сын Борис, девятиклассник, осенью уезжавший в интернат, то кто-нибудь из Толиков. И как-то вечером он предупредил, что утром возьмет в помощники меня. Вот оно, подумал я, гренландское. И утром проспал. Герман разбудил не меня, а по ошибке Валерку. Тот противиться не стал, еще бы, вчера он места не находил от зависти. А я проснулся, смотрю: ни Валерки, ни Германа Васильевича. Ну, думаю, мало ли... Валерка вернулся и с грохотом поставил ведро, из которого торчали головы и хвосты живой еще, бьющейся рыбы. Смахнул чешую со щеки, достал папиросу, закурил. Глаза его радостно синели. Я проклинал будильник. Почему-то он не зазвонил.

Вот так я проспал рыбацкое счастье, не знаю, как это еще назвать, — проспал первородство. Ладно бы, за похлебку уступил, а так — ни за что.

Проспать первую рыбалку на море — с чем это сравнить? С первым свиданием, на которое по какой-то глупости не пришел?

Мы заспорили, кому рыбу чистить. Ведь это была моя очередь плыть. А чистить должен был бы он. Но раз так получилось?.. В конце концов взялся за нож я. Ели вдвоем. Свежая рыба, изжаренная на подсолнечном масле, с перцем, солью, на огне смолистых дров, — это был поистине царский обед после рожков да китовой колбасы. Мы два дня вкушали этот дар моря. И Герман Васильевич снова предупредил меня, что утром будем вынимать сеть. На этот раз я проснулся за час до срока; в нашей кельне, как ее называл Толик И., было еще сумеречно, да и днем-то не много света проникало через единственное небольшое окно. Я встал, натянул брюки-рубашку, вышел на берег. Море было сизым, спокойным, без волн. Называть Байкал морем мы быстро выучились, еще когда плыли на пароходе в последнюю штормящую ночь, смекнули, что это — стихия. Хотя штормец был невелик, я читал, какие шторма там бывают: волны до трех метров, причем налететь могут внезапно, как татары; есть там устье реки Сармы, и ветер, вдруг вырывающийся оттуда, из распадка гор, также называется сарма. Говорят, это мятеж. Баржи переворачивает, лодки уносит. На счету этой сармы много погубленных жизней. Есть ветер култук, тоже с крутым нравом, в самом названии что-то такое слышится... Умывшись, я вернулся в кельню, поел галет с сахаром, запил вчерашним чаем, усмехаясь: а видно, монахи так и жили. Ненароком вспомнился мне и огненный пророк Аввакум, бывавший здесь в ссылке, почти год он на подводах сюда добирался, претерпевая от воевод, начальников караванов. Увидел Байкал, исполненный рыб, гусей-лебедей, как снега.

...И за этой рыбой вышли мы час спустя в море на деревянной лодке. Греб Герман Васильевич, в брезентовых штанах, красном рваном свитере, броднях — рыбацких сапогах с высоким голенищем. Поглядывал на индийские туфли моего брата, посмеиваясь, ну, как обычно. Валерка тоже ходил не в таежной обувке: в плетенках. Денег у нас на бродни еще не было. Байкал немного посветлел, но оставался неярким, дымчато-серым. Над Баргузинским хребтом все было завалено облаками, синими и плоскими, как киты: они солнце и съели. Ветер молчал. Было тихо, тепло. Я смотрел в воду и видел внизу камни... Вдруг проплыла ленивая рыбина! Я быстро взглянул на крупное лицо Германа, красноватое от загара и цвета свитера, но от восторгов удержался.

Скрип уключин.

Всхлипы чистой воды.

Что еще добавить, чтобы вышло хокку августа и рыбалки?

Герман Васильевич глянул в воду и начал разворачиваться.

— Чё-о, — сказал он хрипловато, — паря, давай садись сюда, держи весла.

И мы поменялись местами. Я должен был удерживать лодку примерно на одном месте. Это было нетрудно на такой тихой воде. Я и шевелил тяжелыми веслами туда-сюда, а старший лесник, покряхтывая от натуги, вытягивал сеть. На дно лодки упала первая рыбина с жирным белым брюхом, зашлепала хвостом, за нею последовала вторая... Вскоре я потерял счет. Рыбы было много. Она покрыла дно лодки, била меня по щиколоткам, кругло глядела черными зрачками в оранжевых и красных радугах, наполняя воздух самым чудесным ароматом — свежим, терпковатым, женственным. Это был самый крупный улов в моей жизни, предыдущей и последующей. Вряд ли уже я попаду на какой-нибудь сейнер. Мне даже показалось, что наша черная лодка грузно осела в дымчатых водах, когда узловатые пальцы Германа Васильевича выпутали последнюю рыбину и он кивнул мне: “Греби”. И я заработал тяжелыми веслами, начал поворачивать лодку. Не все у меня получалось ладно, весельная лодка такой конструкции не байдарка, на которой я привык плавать, но все же мы двинулись к берегу с вереницей лиственниц и приземистой темной кельней на переднем плане.

И снова мы с Валеркой жарили рыбу на подсолнечном масле в большой чугунной сковородке, посыпая ее перцем, солью, и потом уминали, хрустя корочкой, галетами, облизывая пальцы. И думали, как бы это нам наладить бесперебойную доставку рыбы к столу. Смешно, но, собираясь в дальний путь, мы не взяли с собой никаких снастей, просто забыли. А здесь где купишь? У одного из Толиков — Днепропетровского — был спиннинг, но не просить же? Это как трубку просить покурить. Второй Толик к рыбалке был равнодушен. Да им, видимо, хватало того, что приносили плавания со старшим лесником. Или рыба уже приелась... А нам не хватало. И рыба была в охотку. Но Герман Васильевич почему-то больше ни меня, ни Валерку не брал в долю. Плохими оказались помощниками? Или в чем дело? Может, он нарочно нас только приобщил, и всё. Ведь прибрежная зона моря считалась тоже заповедной. Ловить там сетями было нельзя.

В первых числах августа начался покос. Весь вечер перед этим на кордоне звенела дробь странного дятла, усевшегося на некое железное дерево. Даже Толикам старший лесник не доверил этого тонкого искусства — отбивания косы. Жало косы надо не просто расплющивать молоточком на наковальне, а тянуть беспрерывно, чтобы оно на миллиметры росло. Одно неверное движение — и получится плюха, ухо, еще хуже — трещина. Все мы почтительно внимали перезвону, вылетавшему из-под крепких, корявых пальцев старшего лесника и отдававшемуся дробным эхом в тайге. Учились глазами.

Рано утром вышли на Ближние Покосы. Это было рядом, две обширные поляны в окружении кедров. Герман Васильевич поплевал на ладони, посмеиваясь, как водится, взялся за косу и, бросив сакраментальное: “Однако, паря... пошли!” — принялся ловко и быстро, но в то же время и как-то плавно резать траву, валить ее набок, шел вперед, а позади тянулся уже зеленый валик, небольшой, травы там росли негустые все-таки, таежные. За ним пристроился Толик Д., дальше Толик И., потом Валерка, замыкал это шествие гребцов травы я. Да, мы как будто гребли в одну сторону, все поворачивали, поворачивали и не могли никак развернуть невидимую пирогу. Быстро стало жарко. А не разденешься. Вокруг вились комары. Но мы еще не знали, что нас ожидает на Дальних Покосах. Пройдя до конца поляны, Герман Васильевич подхватил пук травы, вытер лезвие и пошаркал по нему брусом — поправил. Вернулся к началу, поглядывая на нас. Посмеиваясь, конечно. Мы старались изо всех сил, упирались — кажется, всеми четырьмя конечностями, — пытаясь захватить круг не маленький, бабский, как говорят косцы, а приличный, мужицкий, и в то же время прижимали полотно, чтобы короче резало, но избежать шутки не удалось: “А эти хлысты чё-о оставляете, кого привязывать за яйца?”

До обеда, мы думали, не доживем.

Но вот Герман Васильевич сказал: “Баста!” — утирая медное лицо летней матерчатой кепкой, и мука закончилась. Пошли на кордон обедать.

Умылись, расселись вокруг длинного дощатого стола во дворе у старшего лесника. На столе перед каждым стояла алюминиевая миска. Посредине горкой нарезанный хлеб под марлей от мух. Ириада принесла чан с ухой. Запустила в уху черпак. Мы подставляли миски. Разобрали ложки, хлеб.

— И чё-о, надо начало отметить? — спросил Герман Васильевич, посмеиваясь и подмигивая своей светловолосой супруге.

И та бессловесно удалилась и принесла стопки, бутылку белой.

Три стопки.

— А себе? А р-рыбятам? — спросил Герман.

Мы с Валеркой напряглись.

— А им и не надо, — сказала Ириада ласково и певуче.

— Молодые ишшо, — поддакнул Толик Д. Он иногда нарочно коверкал слова. А может, уже и привык. Язык мой — хамелеон.

— Вот-вот, — ответила Ириада, улыбаясь на нас.

Но Герман Васильевич не согласился.

— Не дело. Парни рвут работу. Все начинаем, все и закончим.

— Ладно, хорошо. Но не водку же, — возразила Ириада, — пить мальчикам?

Герман кивнул.

— Давай шнапсик.

И она принесла большую железную кружку, полную какого-то напитка вишневого цвета, и еще три стопки. В стопках напиток посветлел, стал рубиновым.

— Во-о-от, — одобрительно произнес Герман.

И мы выпили за начало покоса. Шнапсик пах брусникой или клюквой и был приятен на вкус. Слаб, наверное, градусами, но мы от усталости захмелели. Заулыбались. Почувствовали себя — хорошо! И уминали густую, жирную уху. За ухой на стол выплыли жареные ленки и хариусы, потом рыбный пирог, чай с черничным вареньем. И домашнего хлеба — сколько хочешь. Все-таки я погорячился сказать, будто нам все равно было, галеты, мол, так галеты. Хлеб у нас все ж таки национальное кушанье.

Да, было от чего закосеть. Косьба мгновенно взлетела на нашей шкале ценностей.

Но обедали так мы всего лишь еще раз, пока косили вблизи кордона. А как ушли на Дальние Покосы — обеды Ириады прекратились, превратились в праздничные воспоминания.

Дальние покосы тянулись в узкой долинке речушки Куркавки. Нам в названии слышался “рукав”. А оказалось, что это ловушка на соболя — куркавка; на лежащую поперек ручья колоду ставят в обруче с камнем силок; перебегая по колоде, соболь попадает в силок и падает в воду. Так что это рукав для соболя. Куркавка была все-таки не ручьем, а речушкой, узкой, извилистой, глубокой, метра полтора глубиной.

Когда в первый день косьбы вдоль речки подошло время обеда, Герман Васильевич сказал:

— Ну-ка чё-о? Валерка, Олег, однако, парни, давайте за рыбкой.

Мы уставились на старшего лесника, на его продубелое лицо, искривленное легкой усмешкой.

— В смысле... куда?

— Вон на Куркавку. Берите ведро.

Мы с Валеркой переглянулись.

— А... чем ловить?

Тут косцы заржали. Посыпались шутки. Ведром просто зачерпывать, и все! Но сперва глушить: ведром об воду...

Герман, посмеиваясь, снял кепку и достал из-за отворота моточек лески, крючки. Мы уставились на эту снасть. Ни грузила, ни поплавков.

— Чё непонятного-то? — видя наше замешательство, спросил Толик Д. — На палец намотал — и лови.

— Только палец не перепутай, — добавил Толик И. — А то ведь крупная возьмет — и оторвет.

Герман над нами сжалился и объяснил, что надо просто прутик отломить, а на выкошенном клочке набрать кузнечиков, и всё. Мы недоверчиво выслушали, потоптались и пошли.

— А ведро? — спросил Герман.

Мы поступили так, как нам велел старший лесник: наловили в спичечные коробки кузнечиков, срезали прутики, ну, привязали к ним лески с крючками, насадили наживку, бросили в воду и пошли за нею по течению. Кузнечики плыли по темной воде, перебирая лапками... И вдруг из-под нависающего травяного берега метнулась тень, мой кузнечик исчез в воронке, прутик согнулся, я автоматически дернул, и в брызгах воды над Куркавкой взлетел хариус, заплясал в траве... Хариус был хорош, переливался красновато-зелеными радужинами, топорщил яркий спинной плавник. Я набрал в ведро воды и пустил туда хариуса. И уже клюнуло у Валерки. Та же картинка. Фррр! Брызги воды, яркий плавник, пляска в траве... Трясущимися руками я наживлял другого кузнечика, торопясь обогнать Валерку, — обычная лихорадка среднерусского рыбака. Мой кузнечик едва успел коснуться воды, как был тут же проглочен. И еще один хариус угодил в ведро... У Валерки — тоже. Поймав по четыре или пять хариусов, мы посмотрели друг на друга. Не снится ли? И не ушла ли удача?.. Нет, полчаса спустя ведро было доверху набито рыбой. Мы едва сумели затормозить. Действительно, куда ее, в рубашку складывать? Остановились, вымыли руки от слизи, вытерли их об штаны и закурили.

— Это, — сказал Валерка потрясенно, — земля обетованная. Реки, полные... рыбы.

Ему было видней, бабка наверняка рассказывала.

Рыбу нам пришлось и чистить. А уху варил сам Герман, прямо в этом же ведре. Бросал перец, крапиву, еще что-то. Когда глаза наших хариусов побелели, Герман велел Толикам снимать ведро. Из мешка достал хлеб, ложки, миски. А над костром уже висело другое закопченное ведро — для чая.

Во время чаепития вдруг вспыхнул спор о большевиках, Ленине, революции. Началось с разговора о траве — жидковата, о земле — сурова, но все это было лучше, чем жирная земля на западе, когда там грянула революция и много народу потянулось сюда, хотя и досюда добрались раскулачиватели, срань, голь. Это говорил Герман, посмеиваясь, да, как обычно, — но глаза его при этом зло сверкали. Мы с Валеркой опешили от таких речей. А Толики — ничего, видимо, привыкли. Но мы решили вступиться за большевиков и Ленина. Как же так? Ведь они давали как раз землю и вообще были за справедливость.

— Ну и много у вас земли? — спросил Герман.

Мы растерялись.

— Не у вас, а у ваших родителей? Дачка небось жалкая есть?

— Да, — ответил Валерка.

— Клочок земли, где только и поставишь домик-скворечник и разобьешь две грядки на закуску, — сказал Герман. — И то еще надо извернуться, чтобы в садоводческое товарищество попасть. И ни света, ни отопления не положено. А кругом — пропадают земли, деревни брошены. Знаю я, жил на западе.

Я возразил, что мы горожане все-таки, а не колхозники.

Герман махнул тяжелой рукой.

— Чё, у колхозника огород больше?.. Одна шестая суши под нами, а накормить себя не можем. Чё в овощных магазинах? Гнилая картошка, черная капуста.

Валерка сказал, что это вина бюрократов, они все извратили.

— Хорошее дело так быстро не извратишь, — ответил Герман.

— Как это быстро? — изумился я.

Герман уставился на меня, посмеиваясь, морщинки прорезали его медное лицо, глаза темнели. Он провел рукой по черно-серебряным колечкам потных волос и ничего не ответил.

Мы еще продолжали наскакивать, как два петушка, приводить какие-то аргументы. Но ясно было, что кондового этого мужика не своротить. И вдруг нам стало ясно, зачем это он укрылся здесь, в Сибири.

“Вылитый кулак”, — сошлись мы потом с Валеркой.

Косить мы, кажется, более или менее выучились. Но легче от этого косьба не стала. Адов труд! На полянах то и дело попадались камни, куски деревьев, косы тупились, наши с Валеркой вообще под конец выглядели как сабли после штурма Измаила, все в зазубринах и трещинках. Было жарко. Но даже капюшона штормовки снять нельзя: в тайге появился гнус. Комары показались не такими уж чудовищными созданиями. Исчадие преисподней — это, конечно, гнус. Оно одарило наш язык хлестким прилагательным — гнусный. И мы с Валеркой окунулись в самый исток этого словотворчества. И теперь кое-что знаем о гнусных людях.

Возвращались мы поздно вечером, брели сухой тропой среди морщинистых колоссов, слушая посвист рябчиков и цоканье белок, иногда замечая их, белок, смоляно-черных, с белыми грудками, перелетающих с ветки на ветку. Кордон на берегу выглядел идиллически. Море горело сапфиром. Белели пески. Еще бы нам жить там в настоящем светлом доме, а не в кельне полутемной, пропахшей машинным маслом, мышиным пометом и ржавым железом. И чтобы хлеб кто-то пек в печке, стелил постель, взбивал подушки.

Но пока у нас никаких подушек не было, под головами телогрейки. И вместо хлеба мы ели галеты. Поужинав, спать не ложились, болтали, ходили на море, смотрели, как наступает ночь. Засыпали поздно и утром не могли глаз продрать, чертыхались и клялись отбой устраивать засветло. Да, просыпались мы не по фабричному гудку, а как настоящие эскимосы гренландские... Но все-таки, думал я с завистью, эскимосам не надо косить траву, потея в анораках и сатанея от гнуса, лошадей и коров им заменяют собаки и тюлени. А на кордоне корова была и теленок...

И вот, пока мы косили на самой дальней поляне, теленка, пасшегося с коровой вблизи кордона, задрал медведь. Об этом нам сообщил прискакавший на Умном сынишка Германа. Мы побросали косы, не зная, что делать, куда бежать. Герман качал крупной головой в мелких черно-серебряных колечках волос, мокрых от пота, и, против обыкновения, не усмехался.

— На усадьбу сообщили?

Сынишка крутанул головой.

— Вечером же сеанс!..

На кордоне была радиостанция. На связь с центральной усадьбой выходили два раза, утром и вечером, Ириада числилась радисткой.

Герман кивнул. Забыл. Значит, разволновался, хоть виду и не подает.

— Корова в тайгу сбежала, он ей бок царапнул!

— Защищала...

— Где сейчас?

— Я ее нашел.

— Ладно, сворачиваемся на сегодня. — Герман сплюнул разжеванную травину. — Айда домой.

На кордоне брехали лайки в вольере. Их никогда не выпускали здесь: режим. Герман по осени в отпуск охотился с ними на своем участке в буферной зоне, на приграничной территории. Пошли в хлев, посмотрели на корову. Она тяжело и шумно дышала, как будто только что бежала, таращила на нас глаза, огромные, безумные. По боку шли три кровавые запекшиеся борозды. В глазах Ириады стояли слезы. Но выглядела она решительной Дианой-охотницей в брезентовой куртке, брюках, туго повязанная белым платком, с карабином за плечом. На лице Германа мелькнула невольная ласковая улыбка. Засмотрелся и я на эту статную женщину, годившуюся мне в матери, но... “Интересно, как Герман обуздывает Толиков?” — мелькнула невольная мысль.

Медведи тут были кругом. Мы видели их следы на тропе, на покосах. Заповедник — настоящий медвежий угол. А Герман и охотился на них, на его счету было больше двадцати добытых медведей.

— Однако чё, если повадился... — задумчиво произнес Герман.

Вечером вышли на связь. Из центральной усадьбы тут же полетела депеша в Главохоту. Оба Толика сидели допоздна у нас, пили черные чаи и, естественно, говорили о медведях, о ком же еще. Медведь и хозяин — два главных героя местного эпоса. И медведь так же загадочен. Толики с ним встречались сами, расходились мирно. Но у других не все проходило столь гладко. От одного охотника, правда, он промышлял не здесь, а на Южном Байкале, в отрогах Хамар-Дабана, остался сапог с ногой, больше ничего не нашли. И случилось это недавно, прошлой зимой. Шатун на него напал. У медведя сила немереная. На втором зимовье по речке Большой он отодрал от нижнего венца полбревна, так, забавы ради. А этот, наш, целого теленка утащил легко, ищи-свищи. Конечно, где-то припрятал. Он любит, чтоб мясцо дошло, припахивать стало. Но не всегда медведь, напав, убивает. Одного мужика из Усть-Баргузина, соседа матери Толика из Днепропетровска, медведица поваляла, всю башку исполосовала и ушла, как будто спохватилась: человек же. Мужик в кровище выбрался на дорогу, первая же машина подобрала его — и в больницу. Все зашили. Только волосы на шрамах перестали расти, а потом он и весь облысел. Но на охоту продолжал ходить. Эвенки считают медведя человеком. Особого вида и рода. И действительно, на ободранного медведя страшно смотреть, так он похож на человека. Весной их иногда на льдине в море уносит. Бригада железнодорожников однажды такого мореплавателя увидела: прибился к земле, еле выбрел, шатается от голода, шкура клочьями... Ну, они его и забили кувалдами и ломами.

— А ту медведицу...

— А как же! Попробовала человечинки — не остановится. Это как бенгальские людоеды, — вдруг перескочил Толик Д., — в “Вокруг света” писали. Ну, там аут полный: по десять человек сжирали деревенских. Прямо в деревню ходили, как в магазин за хлебом.

— Кто? — не понял Валерка.

— Бенгальские тигры, — ответил Толик Д.

И тут за оконцем нашей кельни, освещенной керосиновой лампой, сверкнуло бенгальским белым огнем. Мы все онемели на мгновение, но уже поняли: над шумящим морем покатился гром. Только что море тихо плескалось и вот разом зашумело. Заскрипели лиственницы, что-то захлопало на крыше, как будто птица-мутант опустилась. И снова резанули саблезубые огни тьму. Приближалась гроза. Но дождя еще не было. Он начался минут через двадцать, Толик Д. еще успел рассказать одну историю про медведей.

Наши гости ушли до дождя. Ушли, и ударил дождь. Замолотил по крыше, в оконце. Молнии заплясали над кордоном.

— Я на месте Германа Толиков здесь не оставлял бы, когда полевые работы в тайге или в поселок надо, — сказал я.

— Отдавал бы жену на съедение?

— С медведем она и сама справится.

— Ну и с Толиками тем более, — сказал Валерка.

Мы полежали молча. Я начал задремывать. Уже была глубокая ночь.

— Я об этом тоже подумал, — признался Валерка.

Море набрасывалось на берег, доски под нашими головами сотрясались. У меня уже не было сил отвечать. Сколько можно рассказов, дыма, чая...

Глава пятая



Главохота дала добро на отстрел зарвавшегося медведя, и на следующий день на кордон приплыли охотовед, лесничий (тот, патлатый) и еще два мужика, с ружьями. Вечером они уже знали, где припрятана добыча медведя. Теперь оставалось ждать. И они устроили засаду. Ну а мы снова потащились на покосы. Как арестанты: Герман нес на плече карабин. Валерка с завистью на него поглядывал. Хотя еще больше он завидовал тем, сидевшим в засаде. Он просился с ними, но его не взяли. И вот — снова в руках осточертевшая литовка, а не винтовка. “Какой-то рабский труд”, — ворчал Валерка, размазывая мошкару с потом по щеке. Да, молчаливо соглашался я и думал о Гренландии, прохладной, чистой, древней, без коров и лошадей. Где-то там пролегала дорога в никуда. Все-таки, собираясь сюда, мы надеялись... На что мы надеялись? На какую-то другую жизнь. Вольную, дикую, полную приключений. А нам, кроме литовок, ничего здесь не доверяют. Даже в питье ущемляют.

Мы ворошили подсохшее сено, складывали его в копны, докашивали последнюю поляну и прислушивались. Но в августовском теплом воздухе только птицы пели и цокали бурундуки. Однажды мы услышали крики журавлей. Толик И. сказал, что это на Верхних озерах. “Там зимовье стоит, прямо из окна можно смотреть. Уже рядом гольцы. Высота. Зеленые склоны, осыпи”.

И мы думали, что никогда туда не доберемся. Так и будем рабсилой, рабочими лесного отдела, то есть — всегда на подхвате. А настоящую жизнь ведут охотники. Мы слышали рассказы о приморских горах, где нет никаких заповедников и ничего вообще нет, кроме тайги, гор и зверья. Там рай для охотников. Удивительно, но, когда об этом говорил сам Герман Васильевич, по его крупному загорелому лицу блуждала не обычная усмешка, а какая-то затаенная улыбка. “Там только соль нужна, ну еще куль муки, а главное — порох, свинец”. А ведь он был тертый калач и всем тут распоряжался. Но что-то и его не устраивало, что-то и его манило — дальше. И, возвращаясь на кордон, мы с тоской смотрели на таинственные кручи противоположного западного берега, то растворяющегося в синеве, то вдруг проступающего с невероятной отчетливостью всеми своими складками. И уже раздумывали, как бы нам туда попасть. На тот берег... Ученые мужи говорят о вечных сюжетах, встроенных в наше сознание. И, кажется, мы нашли один из таких сюжетов — миф о том береге. Мы его прямо увидели на кордоне, увидели его отсветы на лицах лесников и сами попали в его силовое поле.

Утром, днем, вечером и ночью я созерцал тот берег. Выходил отлить и видел темные глыбы под звездами. Чистил зубы и, сплевывая, замечал белое облачко, висящее ниже синих вершин того берега. Вечером следил, как хребты меняют цвет в сиянии заходящего солнца: от розового, кипрейного, до сиреневого, фиолетового. И вот какую особенность обнаружил: тот берег иногда мне казался не западным, а восточным. Если еще было рано, то солнце я ожидал увидеть восходящим из-за моря. И когда оно вставало все-таки позади кордона, из-за тайги и крутых высоких гор Баргузинского хребта, небо моего сознания кружилось, как сфера планетария. Так было, когда мы с Германом Васильевичем вытаскивали сети. Мне казалось, что утреннее солнце тонет в облаках над Приморским хребтом, а оно вдруг пробилось в небе напротив, над Баргузинским хребтом. И лучи его были в несколько раз короче вечерних, льющихся из-за моря. Баргузинские горы выше приморских, они стоят неровной стеной на востоке, укорачивая лучи. Восточное солнце было меньше и беднее западного, что противоречит еще одной извечной скрижали — мифу о сильном, восстающем из смертной мглы солнце. И эта скрижаль постоянно скрещивалась в моем сознании с мечом действительности. Сыпались искры. Мне иногда мерещилось, что я останавливаю солнце, встающее на востоке, и перекатываю его по куполу небес на запад.

Но факт остается фактом: тот берег был западным, а не восточным.

А казался — восточным.

Голова кругом...

Медведя застрелили на вторую ночь; мы ничего так и не услышали, и не видели ни его туши, ни шкуры; с ним управились сами охотники, с помощью, конечно, коняги Умного. Днем медведя вывозили, грузили на лодку, а мы в это время навивали первый стог. С косьбой было кончено, как с медведем. Но еще надо было все сено просушить и убрать. И мы упирались, орудовали граблями и вилами.

В один из дней пошел дождь. Потом еще два или три раза случался ливень с грозой. Но все-таки пересушило нам солнце, встающее, как и положено, на востоке, травы, и на скошенных полянах выстроились высокие папахи стогов. Баста.

На кордоне нас ждала протопленная Ириадой баня. Ее не так давно выстроили на самом берегу, и внутри все бревна сверкали красноватой смолой. Смолистый горячий дух был так густ, что горчил на губах и хмелил. “Ну-ка чё-о, паря? Поддай!” — приказывал Герман с багровым лицом. И Толик Д. плескал на раскаленные камни. Волна обжигающего воздуха накидывалась на нас огненным ангелом или демоном, мы отворачивались, прикрывали глаза. А Герман хлестал себя по крутым волосатым плечам веником, рычал от удовольствия. Мы отстранялись от его веника, гнавшего самый огонь, как крылья какого-то солярного махаона. Толик Д. тоже бил себя веником. А мы трое остерегались. И так пронимало до костей и перехватывало дыхание, соленые ручьи бежали по нашим спинам, животам, щипали глаза, разъеденные гнусом места саднили. “А теперь — в море!” — скомандовал Герман, и мы один за другим вышли из бани. По камням к воде вели мостки. И Толик Д. первым сорвался и побежал, с воплем плюхнулся в волны. Байкал слегка волновался, был синевато-серым, угрюмым. За Толиком последовали остальные. Волна окатила напитанное жаром тело резкой прохладой, я мгновенно запьянел. И на берег, поддаваемый волной, еле выбрался, так меня качал этот хмель. И уже такого вина я никогда больше не попробую. Подобный перепад температур можно выдержать только в семнадцать лет. Или надо полжизни тренироваться, как Герман. Ну и много еще чего надо...

После бани мы с Валеркой пили брусничную, остальные — белую. Это была последняя совместная трапеза. Больше мы никогда не пробовали Ириадиных булок. Сидели на галетах до самого отплытия. Правда, уже рыба была у нас всегда. Увидев, как легко ловить хариуса в Куркавке, мы по вечерам брали авоську и шли по тропе через кедровник на речку, как в магазин. Однажды наловили столько, что не смогли сразу осилить, и решили оставшуюся рыбу засолить; все сделали как надо, три дня выдерживали в растворе под камнем, потом на берегу развесили между двумя кольями и сверху прикрыли даже марлей, одолженной нам Ириадой, от мух. Ждали, когда высохнет, не терпелось попробовать таранки, завяленной на ветру и солнце Байкала. Ждали, ходили вокруг да около... и почувствовали: как-то попахивает. Заглянули под марлю — а в глазах рыбы шевелятся черви.. Как будто кадр из сна. Видимо, пожалели соли, хотя соль была. Всю рыбу мы закопали и решили еще раз попытаться. Смекнули, что рыба нам впрок нужна. Мы собирались на тот берег. А Герман Васильевич брался перевезти нас на моторке через море. Мы должны были только оплатить бензин туда и обратно. Но ружьецо он нам отказался продать. Поискать на центральной усадьбе посоветовал. Охотничьих билетов у нас не было. Еще нам необходимы были бродни. Телогрейки можно было взять и старые, в мастерской. Спальники у нас были. На том берегу мы думали построить хижину. Но путались в расчетах. Денег, денег не хватало! Катастрофически. А значит, и времени. Говорили, что осенью начнутся туманы и шторма. Некоторые призывники из-за этого в армию не попадали. Не только по морю, но и по воздуху никуда не доберешься, вертолеты и самолеты прекращали свои рейсы. Мы не знали, как успеть собрать все необходимое до осенних штормов. И тем не менее готовились. Такова ослепляющая сила этого извечного сюжета. Тот берег. На тот берег. На том берегу. Звучали в сознании тамтамы. И не заметили, как впали в этот транс.

Вторую партию рыбы мы щедро засыпали солью. Ни одна муха не посмела приблизиться к ней. Правда, и есть ее было невозможно: все во рту горело и саднило, чистая соль, ни вкуса, ни запаха рыбьего.

— Ничего, с голодухи пойдет, — решил Валерка.

И мы припрятали рыбу. Но это так, на всякий случай. Мы-то знали, что будем кататься сырами в масле на том берегу, вялить мясо изюбра, есть оленьи языки, варить суп из глухарей и рябчиков, собирать всяку-разну ягоду (тоже одна из языковых особенностей Подлеморья — сглатывание окончаний). Конечно, кто-то мог нас спросить: а почему бы вам ее здесь уже не собирать, ягоду? Черники было полно в двух шагах от кордона. Ну, мы ее ели при случае, идя за хариусом на Куркавку. А собирать... да не до этого пока. Есть дела поважнее. Изучать тайгу, ковать ножи...

Валерка привез с собой из Смоленска кусок рессоры, один знакомый дал ему, сказав, что из такого металла получаются самые лучшие ножи на свете, — что тебе дамасский клинок. Тащить кусок рессоры за тридевять земель, чтоб его выбросить там? Я не понимал Валерку. А он был упорен. И вот решил: пора. Раскочегарил печку, надел телогрейку, рваные зимние рукавицы, примотал к ручкам плоскогубцев две палки и сунул в самое пеклище рессору. И когда она раскалилась докрасна, а потом добела, вынул ее плоскогубцами на палках-ручках, донес до наковальни и крикнул: “Бей!!” Я обрушил на огневеющее железо кувалду. Еще несколько раз ударил и увидел, что металл-то размягчился, начал плющиться...

Ну и что? Я все-таки не верил в эту затею. Ладно, расплющить можно что угодно, ломать не строить. Но Валерка не унывал. Мы поменялись ролями. Теперь я вынимал металл из печки, а Валерка бил. Палки тлели и вспыхнули, пришлось искать железные держатели, одну трубку и железный прут. На стук заглянул сначала один Толик, потом и второй. Они тоже вынесли нам вотум недоверия, посмеивались, как Герман. А Валерка гнул свою линию, припечатывал жаркую пластину кувалдой. Когда она достаточно утончилась, Толик Д. посоветовал взять молоток. И в конце концов сам взял его.

— Дай-ка мне...

И начал стучать. В мастерской стояла жарища. На искры, летевшие из трубы, обратил внимание старший лесник, прислал сына узнать, что тут у нас за паровозные дела. Потом пришел сам, подсмеиваясь. Посмотрел и удивленно протянул:

— А чё, вытягиватца ножик-то.

Да, на наших глазах безобразный кус металла приобретал форму. Зрелище, достойное кисти настоящего художника, певца каких-то новых рун.

Валерка выковал нож. Обточил его, убрал лишнее, навел лоск. И, глядя на это блестящее хищное полотно, нельзя было поверить, что вышло оно из обычной печки, вот как лук или корова кузнеца Ильмаринена. Приблизив его к лицу, можно было увидеть отражение своих глаз. Рукоять Валерка вырезал из березы, временную. Позже нож должна была украсить рукоять из рога. Ну, маральего или лосиного, кого мы первого добудем — там, на синих горах того берега. Валерка выглядел пафосно. Да любой бы на его месте так выглядел. И с ножом он уже не расставался, сшил из голенища от кирзового сапога ножны и носил нож на поясе.

Старший лесник разрешил нам по вечерам ездить на Умном, показал, как его седлать, взнуздывать. Валерка разок прокатился и охладел. Еще бы, первый выезд едва не превратил его в инвалида. Умный на выходе из загона взял слишком близко к правому столбу, и поперечная жердина, довольно толстая, концом уперлась в стопу. Валерка натянул поводья, крикнул, но Умный вместо того, чтобы остановиться, рванул вперед, нога в стремени загнулась назад, до упора, на длину стремени, жердина тоже выгнулась чудовищным луком, и в следующее мгновение либо стопа должна была отлететь, либо Умный остановиться. Не произошло ни того, ни другого: жердь с оглушительным треском лопнула, Умный понесся дальше неуправляемый, Валерка упал ему на шею, вцепился в гриву, зажмурившись от дикой боли. Потом ему удалось осадить коня и сползти на землю, разуться и узреть лиловый кровоподтек. “Скотина!” — орал Валерка и размахивал кулаком. Умный лишь косился. В рыбацком колхозе он и не такого наслушался.

Дня три Валерка хромал после этого, а мы с Умным поладили, и по вечерам я выезжал в тайгу. Самой дальней точкой моих выездов было Литоминское зимовье. Там я впервые и увидел, что же это такое, зимовье. Ну, небольшой простой домик из ошкуренных бревен, с потолком из плах, крытый корьем; никаких сеней, внутри вдоль двух стен нары, одно оконце, стол перед ним, полки, в углу железная печка, обложенная камнем, всё.

Я привязывал Умного к березе, растапливал печку, спускался к быстрой, шумящей широкой реке, набирал воды, ставил котелок на огонь, садился у окна, глядел на речку, камни, кедры и светлоствольные пихты; заваривал чай, пил с сахаром и галетами, закуривал... о чем-то мечтал. Одиночество юности какое-то скудное, в нем тоска, почти скука. Маета. Томление неизвестно о чем. Вопросы: да зачем мы сюда забрались? что мы здесь делаем?..

Повесив кружку на гвоздь, убрав сахар, заварку в мешочек, смахнув крошки со стола, я выходил, отвязывал Умного, садился в седло и пускал его вскачь, прочь от тщеты одиночества, от неуверенности, и, завидев крыши кордона, шеренгу лиственниц, море, расстилающееся за ними, нашу кельню, облегченно вздыхал.

Но на следующий день снова седлал Умного. Время казалось замершим. Эпицентр его был где-то не здесь, в другом месте. Сидя на склоне горы, я всматривался в синеву над морем, следил за парящим полетом орланов-белохвостов.

И тем не менее время текло там, на кордоне, под лиственницами Подлеморья.

Мы помогали строить дом, нам уже доверили остругивать полы, и мы ползали на коленках с рубанками, с головы до ног осыпанные стружками, конечно, не переставая обсуждать детали переправы на тот берег и предстоящей робинзонады. Кое-что из столярного инструмента стоило прихватить, думали мы. Одолжить. Потом, когда разбогатеем, вернем сторицей, как говорят умудренные люди. Сторицей. Хорошее слово. С каким-то религиозным привкусом. В это надо верить: что наступят времена и ты всем вернешь долги, всех порадуешь.

Да, на инструменты у нас денег не было, ведь необходимо было купить много чего, муки прежде всего, ружье и т.д. Мы составили список. И каждый вечер рассматривали его, думая, что еще добавить или, наоборот, выкинуть. Продолжали ходить на Куркавку, солили рыбу. Вот насолим два мешка рыбы и купим два мешка муки — этого нам надолго хватит.

Однажды возвращались с рыбалки по красному от солнца кедровнику и заметили глухаря. Он расхаживал важно по белым подушкам мха, как павлин, крупный, бровастый. Валерка посмотрел на меня и спросил, не надоела мне рыба? Ну, не знаю, ответил я, мы же собираемся два мешка насушить? Правда, у нас будет ружье... Слушай, перебил он, а если не будет? Ведь как-то эвенки тут жили без ружей?

И он вынул свой нож и начал привязывать его ремнем к палке, моему посоху. Я его понял и подобрал камень. Мы как-то напрочь забыли, что находимся на заповедной земле. Как будто уже отлетели на тот берег.

Прячась за красными светящимися стволами кедров, мы подкрадывались к глухарю. А он не улетал, похаживал, как падишах, да, было в нем что-то такое, мне халиф-аист вспомнился... Заманивал нас как будто, но в это время послышался топот. Точно! По тропе кто-то приближался. Валерка отбросил свое копье, я уронил камень. Сделали вид, что отошли помочиться. А на тропе появился всадник. Кто-то из лесников? Сам Герман? Его сын? Но у всадника были черные густые волосы, светлое лицо, темные брови, карие глаза. Верхом на Умном скакала девушка. Мы быстро отняли руки от ширинок и уставились на нее. Она взглянула на нас и промчалась дальше. Мы смотрели ей вослед. И тут захлопал крылами новый халиф. Мы оглянулись. Глухарь летел среди кедров тяжело, словно ящер, как-то неуклюже взмахивая крыльями.

Но нас он уже не интересовал. Мы были озадачены. И уже очарованы. Девушка была необыкновенно хороша, да просто красива. И увидеть ее — где? Здесь? На этой тропе? Мы подавленно смотрели на кедры, на свежую рыбу, друг на друга.

— Ладно, чего ты? — спросил Валерка. — Как будто инспектора увидел.

— Из Главохоты?

Мы рассмеялись с фальшивой беспечностью.

На кордон мы возвращались поспешнее, чем обычно. Вообще, испытывали противоречивые чувства. Нам хотелось снова увидеть всадницу, и поэтому следовало не торопиться, но не терпелось узнать, кто это? Может, на кордон прибыла какая-то киносъемочная группа? По рассказам мы знали, что сюда время от времени наезжают киношники, даже зарубежные. Так что наше предположение не было столь фантастическим.

На кордоне нам никто не попался, лесников не было видно. Ни лесников, ни актеров. Мы прошли к своей кельне и сразу увидели на берегу чью-то чужую моторку.

Высыпав рыбу в ведро, покурив, Валерка достал бритвенные принадлежности, кусок зеркала, мыло.

— Куда ты?

Он ответил, что пора побриться, и, скребя ногтями подбородок, пошел на море; я видел в окно, как он уселся на корточки у воды, пристроил кусок зеркала на валуне и принялся намыливать щеки. А мы-то решили отпустить бороды и уже не брились несколько дней, покрывались свинской какой-то щетиной, кабаньей, ржавой. “Ну, вы уже как полярники!” — смеялся Толик Д. “Правильно, впереди у них зимовка на том берегу, теплее будет”, — одобрил Толик И. Герман, глядя на нас, посмеивался. Его супруга Ириада слегка морщилась и улыбалась. Да, наши рожи были страшны. А что делать?! У настоящих таежников должны быть бороды. Это здесь, в заповеднике, все еще слишком цивильно и бородатых лиц раз-два и обчелся. А там, на том берегу, все по-другому. Ведь нам предстояло встречаться не только со зверями лицом к... лицу, но и с такими же вольными таежниками. Тот берег для всех открыт.

И вот один из нас сдался. Это было похоже на предательство. Что ж, я отплатил тем же: дождался, когда друг вернется, взял все то же — у нас станок и помазок были общие, купленные в первый день еще в Иркутске, бриться мы уже начали, просто забыли все в Смоленске, — взял и пошел; пристроил кусок зеркала, окунул помазок в прибойную волну... В это время на берегу появился новый персонаж, какой-то мужик, круглолицый, раскосый, рыжеватый, плечистый, с брюшком, кривоногий. Улыбнулся мне.

— Здорова!

— Здравствуйте, — ответил я.

За ним шел и Герман. Увидел меня с намыленными щеками, кивнул, посмеиваясь.

— Чё-о, а? Уже раздумали?

Я не ответил. А раскосый у него спросил, чё, мол, ага?

— Полярники, — ответил Герман, и тот рассмеялся, хотя явно ничего не понял.

А может, знал про нас? Но Герман?.. Значит, он шутил, соглашаясь переправить нас на тот берег? Или как?..

Герман помог стащить моторку в воду, развернуть ее носом навстречу волнам; раскосый сел, Герман с силой толкнул, и лодка, плюхая носом, закачалась, поплыла; раскосый опустил хвост мотора, дернул за шнур, и тот заревел. Герман поднял обе руки в прощальном благодарственном жесте. Раскосый что-то крикнул в ответ, и лодка пошла рассекать волны. Я побыстрее добрился, ополоснул лицо и пошел в мастерскую, испытывая злость и... радость; да, затаенную радость. Ну, понятно отчего. Раз этот рыжеватый мужик, явно наполовину эвенк, уплыл, значит... значит, та, которую он привез, осталась. Но, войдя в кельню, я постарался выглядеть только раздосадованным.

— Валер! По-моему, над нами издеваются!..

Он взглянул на меня. Его лицо было непривычно светлым. Значит, и мое, подумал я.

— Кто?

Я подумал и ответил:

— Все.

Валерка сказал, что смеется тот, кто смеется последним, еще посмотрим, еще они будут удивляться и завидовать, когда по льду мы приедем сюда на санях, в унтах и дохах. Я попросил уточнить, кем будут запряжены сани (неужели и на том берегу придется упражняться с литовкой, а не винтовкой?). Оленями, успокоил меня Валерка. А, ну это другое дело, подумал я. Но поделился опасениями насчет Германа. Вдруг он нас предаст, как предали пираты Спартака? Валерка задумался. Ну, найдем еще кого-нибудь, вот хотя бы этого полуэвенка зафрахтуем.

Мы разговаривали, курили, готовили ужин, все вроде было как прежде... Но что-то такое изменилось в Валерке. Он говорил напряженно. И слушал меня вполуха. Да, все его внимание было направлено на что-то другое. Я это сразу уловил. Вот так-то. Стоило появиться здесь какой-то незнакомке, как... что? Ну, в общем, еще ничего такого. Но первые признаки дезертирства налицо. На лице.

Да и на моем.

— О, хлопцы никак на танцы собрались?! — воскликнул Толик Д., увидев нас.

— Да-а... надоело, чешется, — небрежно ответил Валерка.

— М-м, — Толик понимающе кивал.

Мы сразу обратили внимание, что и он принарядился, надел чистую новую тельняшку взамен драной и такой грязной, что все полосы на ней сгладились.

— У тебя, оказывается, две тельняшки? — спросил Валерка. Он мечтал о такой же. И я бы не отказался.

— Да, а чё?

— Буржуин.

— Не задарю, не просите, — отрезал Толик.

Вскоре показался и второй Толик, с тщательно расчесанными белокурыми волосами, в лесниковском пиджаке с дубовыми листьями на рукавах и на лычках. Мы переглянулись и засмеялись.

— Чё-о ржете? — с неудовольствием спросил Толик И.

— Ты на выезд собрался?

— Нет еще. Но скоро поеду. В Иркутск.

— Зачем?

— За аккордеоном.

— Ты умеешь играть?

— Маленько.

— А я думал, за новыми тетрадями, — сказал Толик Д.

Наступила пауза. Мы все думали об одном, я уверен. Впрочем, я еще подумал и о тетрадях и хотел уже спросить, что же он в них пишет, но вместо этого спросил о том раскосом рыжем мужике, не эвенк ли он? Толик Д. ответил, что татарин. Усманов.

— А зачем он приплывал? — спросил Валерка.

Толики уставились на него.

— Мы на Куркавке рыбачили, — объяснил Валерка.

И Толик Д. ответил, что он привез дочку Германа, студентку Галину.

Наступила еще более продолжительная и напряженная пауза. Информация, полученная нами, была избыточна даже. Мы внезапно узнали всё. Студентка. Галина. Дочь.

— А завтра примчится Сыров, — сказал Толик И. с непонятным вздохом.

— Если не ночью, — добавил Толик Д. мрачно.

Мы узнали еще: Сыров — охотовед, многодетный папаша, он всегда сюда прилетает, как только Галя на побывку приезжает.

Это уже было слишком. Более чем избыточно. И как-то неправдоподобно. Да, спрашивается, если все так безнадежно, зачем же лесники вырядились? Нет, я отказывался верить новому сообщению. Думаю, Валерка тоже. Какие-то сплетни...

Море волновалось сильнее, вода уже была свинцового цвета, а вдали вообще черного. Приморский хребет переваливали тучи. Грохотало о берег всю ночь. Утром — та же картина. С волн срывались белопенные гребни. В такую погоду уютно на этом берегу, он становится поистине дальним, отрезанным от всего мира. Хорошо. Может, там, в большом мире, уже неизвестно что происходит, новая революция, мертвый Ленин на броневике, а у нас — ничего, шумят лиственницы, гремит прибой, на песке желтоватая пена. Нет, мы снова убеждались, что оказались в одном из укромных мест этой земли. И жаль, нет художника на эти краски, хитросплетения из ветвей, лучей, линий гор, песка и волн.

...Мы работали на стройке и все поглядывали в пустые окна на дом и двор Германа. Но видели там кур, Ириаду или Борьку. Мне уже начинало казаться, что вчерашняя всадница — плод романтического настроения... Но Валерка тоже приободрился, утром полез в море купаться, несмотря на ветер, волны, вымыл с мылом свои свалявшиеся кудри. В мыле-то нет ничего романтического, а? А вообще, романтизм совсем не то, что о нем говорят. Теории развивают, подбирают определения. Но романтизм — это просто влюбленность. Влюбленность в мир, как в женщину. Далее: реализм — страсть остывает. Модернизм — причуды вместо любви. Постмодернизм — уже некрофилия.

Я раздумывал, не оседлать ли Умного вечером? Но погода была все такая же ненастная, того и гляди, посыплется дождь; тайга гудела. И мы коротали вечер в нашей кельне, курили, я пытался найти музыку, Валерка все правил свой нож, хотя тот уже и остр был. Дочь Германа мы сегодня так и не видели. И не говорили о ней. Но думали, каждый думал, воображал встречу один на один в тайге, на покосах или у Литоминского зимовья. И вдруг нашего слуха коснулся какой-то посторонний шум. Да, в шуме ветра, шипении и биении волн послышались какие-то прерывистые звуки... Мы быстро переглянулись.

— Моторка?.. — озадаченно проговорил Валерка.

— Не может быть.

Мы вышли на улицу. Оглядели колышущееся, свинцово-взбеленное море, озаренное каким-то странным светом, неизвестно откуда идущим, — и Валерка первый заметил, вытянул руку: “Вон!!” Тут и я увидел пляшущую на волне щепку. Она двигалась. Иногда исчезала вовсе. Но снова возникала и неуклонно приближалась к нашему берегу.

Это была моторка. У берега сидевший в ней человек в темном блестящем плаще заглушил мотор и резко дернул его на себя, задирая хвост с винтом, чтобы не поломать его о камни, — волны и инерция гнали лодку на берег; мы поспешили навстречу, человек уже спрыгнул в воду, я схватился за скобу на носу, Валерка тоже, вдвоем мы потащили лодку на песок... Да, мы сами помогли этому человеку причалить к нашему берегу. Он оскалил белые зубы в улыбке, сверкнул синими глазами.

— Спасибо, ребята!.. Как у вас тут дела?

С его плаща стекала вода, на русых волнистых волосах дрожали капли. Он был высок, бодр. Голос звучал чуть надтреснуто. Ясно было, кто это. И Валерке ясно. Мы без особого энтузиазма отвечали, что все хорошо.

Да, лучше некуда.





Глава шестая



В царстве пресвитера Иоанна (о котором грезили средневековые путешественники) было дерево Сиф. Попавших к нему путешественников Иоанн предостерегал обходить дерево “с другой стороны”. Но один из них был уже стар и решил обойти именно “с другой стороны”. Путники замерли. А он в восхищении позвал их за собой, но те предпочли уйти побыстрее прочь. Они вернулись на родину. А старик там, за деревом Сиф, исчез навсегда.

Что же это значит — с другой стороны? Вдруг выйдешь к дереву Сиф? Как его узнаешь...

А кто такой этот Сиф, думал я, лежа воскресным туманным утром на склоне горы. Рядом смирно дышал Умный, привязанный к тонкому кедру. Это что-то библейское, подозревал я. А где вычитал про Сиф, не помнил. В каком-нибудь альманахе про путешественников. Много их читано. По валуну рядом со мной ползали муравьи, как солдаты по голове поверженного монстра. Голова была покрыта лишайниками. Может быть, Сиф был каким-нибудь великаном...

В небе появился буроватый орлан с белым хвостом, он мощно плыл на своих парусах, зорко рассматривая всё. Увидел нас с Умным, меня в анораке, коня под рыжим седлом, качнул крыльями и взял вправо, к морю, я следил за ним лежа. Орлан уходил в туманную синь. Он легко мог достичь того берега. И я подумал, что и дерево Сиф связано с ним. Не с орланом, а с тем берегом. На том берегу оно, наверное, и растет.

Я встал, взял коня под уздцы, направился вниз, осыпая камешки, на тропе вскочил в седло, поехал. Тропа вилась среди стволов по кромке берега. Заглянуть на ту сторону дерева, повторял я про себя, как будто боялся забыть. Как будто нашел какой-то выход, некую формулу. В ней сходилось всё: и тот берег, и смутные надежды, какие-то сны. Мне казалось, что именно это я искал все время.

Что?..

Когда я подъезжал к кордону, то уже не мог понять, чему так радовался. Какая формула? Заглянуть на ту сторону дерева?.. Хм, что за галиматья. О чем это?

...Осень уже в последних числах августа давала о себе знать, желтила один-два листка на березе, прихватывала хвоинки, заносила серебристой пылью крупные ягоды голубики и сквозила в воздухе, необычайно чистом, прохладном. В небо было больно смотреть. Такой насыщенной бирюзы больше нигде не увидишь. А гольцы на востоке уже бестрепетно белели. Умываться в море с каждым утром было все холодней. Исчезли комары, проклятая мошкара пропала.

И наступило первое сентября. Утро солнечное, зеленое и синее, с огневеющими кустами шиповника на берегу, у полоски песка и камней.

— Мы не проспали торжественную линейку? — спросил Валерка.

Да, впервые за всю сознательную жизнь мы не спешили в школу, перед которой пестреет цветами, бантами и рубашками толпа учеников и родителей. Именно в этот день мы ощутили себя взрослыми и свободными. Ну, почти свободными. Все-таки настоящая свобода мерещилась где-то... не здесь...

В честь этого дня Валерка принял стахановское соцобязательство: испечь сто блинов. И вечером я раскочегарил печь, Валерка засучил рукава, заболтал муку, и на раскаленную черную сковородку упала первая порция теста, запузырилась, затрещала. Конечно, вскоре пришел Толик Д. Пришел бы и Толик И., но он уехал в Иркутск за аккордеоном. С этим же рейсом теплохода отбыла и дочка Германа, никому из нас не удалось даже поздороваться с ней. Мы еще видели ее издалека несколько раз, слышали, как она смеялась с братом и о чем-то говорила с охотоведом, приплывавшим сюда через день. И позже, читая восточных авторов, истории любви батрака и хозяйской дочки, я хорошо представлял все трудности этой любви. Дочка хозяина кордона была для нас абсолютно недоступна. И нам оставалось только смириться.

Смирились мы и с тем, что в этом году не попадем на тот берег. Сапоги с высокими голенищами мы купили, но о покупке ружья не могло быть и речи, дорого. Да и не находился продавец. Нужно было почаще бывать на центральной усадьбе. Лучше всего там готовиться к броску через море.

И поэтому мы обрадовались даже, когда узнали о переводе в поселок. Хотя это было приближение к ненавистной цивилизации. Но можно было и отступить по-кутузовски, чтобы потом верней взять лавровый венок победы.

Перед отправкой в поселок мы еще успели осуществить одну авантюру, давно замышляемую. В субботу вечером ушли на Литоминское зимовье, испросив разрешения у Германа, с топорами и двуручной пилой, а также несколькими ржавыми скобами, найденными в ящике с железным хламом. Утром натаскали сухих бревен и сколотили плот. Сплавляться решили в следующее воскресенье. Но не утерпели, надо же было проверить, как плот держится на воде; спихнули его в речку, сами заскочили. Сооружение наше оказалось вполне плавучим. Не “Кон-Тики”, не “Семь сестричек”, но все-таки. Мы проплыли метров тридцать и подумали, что пора зачалиться. Не тут-то было. Течение влекло нас дальше. Я спрыгнул в воду, Валерка тоже, здесь была отмель. Мы попытались удержать плот, но его мощно тащило дальше, он был слишком тяжел, а течение — быстро. И я снова вспрыгнул на бревна. Валерка побежал берегом. Я работал шестом, но уже понял, что плот неуправляем.

— Стой! — заорал Валерка, ломясь, как лось, сквозь заросли и треща валежником.

Как будто это было возможно, остановиться. Я увидел приближающийся пень, он нависал над потоком, и, бросив шест, схватился за него, силясь изо всех сил задержать плот, но его развернуло и — выдернуло из-под моих ног, как помост из-под ног флибустьера, приговоренного королевским судом к повешению, и я ухнулся в ледяную воду по плечи, задохнулся от холода. Выбираясь на берег, успел увидеть убегающего Валерку и уплывающий плот. Больше я его не видел. Плот. Так и оставшийся безымянным. А Валерка пришел, чертыхаясь и потирая ушибы. И мы побрели через завалы назад, к зимовью. Ничего, рассуждал Валерка с ожесточением, сделаем другой плот, более легкий, а значит, управляемый!.. Я стучал зубами и соглашался.

Но во вторник мы погрузили свои батрацкие шмотки в лодку, и Герман повез нас на центральную усадьбу. Я уже издали смотрел на берег, кельню, костерки голубики, камни, песок и думал: все, абзац, завершилось.

И осенние лиственницы над песком в синеве золотились прощальным росчерком.





Глава седьмая



“Я это или не я? Я... или не... я?.. — вопрошал тот, кто взбирался по грубо сколоченной, шаткой, скрипучей лестнице между толстых бревен, сбитых скобами и образующих некую лесную кедровую башню. — Я... или...”

И мне до сих пор не верится, что это был я.

Гора и пожарная вышка на ней часто становились объектами съемки, а еще чаще — виды, открывающиеся сверху. И тот, кто карабкался по многосоставной, довольно длинной и опасной лестнице, уже краем глаза захватывал странно знакомые пейзажи. И, видимо, это действовало на него оглушающе. Ну, всем известен психологический эффект дважды виденного.

Говорят, с некоторыми путешественниками случаются обмороки в Риме, когда они созерцают фрески Микеланджело, Боттичелли и Леонардо да Винчи, о которых столько слышали, читали и которые не раз видели на фотографиях. Наверное, тот же эффект. Конечно, фотографии Байкала из альбомов, неплохо изданных в ГДР, фотографии каких-то неизвестных мастеров... ну, в общем, что говорить, понятно. Никто и не сравнивает. А вот оригиналы — оригиналы я сравнил бы... если бы побывал в Риме. Мне кажется, что гора с лесопожарной вышкой, вознесшаяся над морем, тайгой, и фрески, которыми расписано всё внутри этого невиданного собора, несравненно величественнее собора святого Петра, Сикстинской капеллы и всех творений художников Рима прошлого, настоящего и будущего. Им никогда не напитать свои полотна и фрески такой голубизной, зеленью, не тронуть вершины тайги, сбегающей к морю и сверху напоминающей курчавые поляны, такой мягкой, воздушной желтизной и не убрать каменные торсы столь ослепительно белыми одеждами.

И я стоял на почерневших неровных досках под корявой двускатной крышей, смотрел хищно, охмеленно на тайгу, небольшой залив и на все море, синее, пустынное, и на близкие гольцы, в упор освещенные вечерним солнцем, различая глубокие черные трещины, осыпи, складки, серые лбы. Смотрел и как будто отсутствовал. Весь превратился в зрение.

Тайга в лучах солнца выглядела почти летней. Снегом были выбелены только гольцы. А здесь, внизу, цокали белки в вечнозеленых кронах и пересвистывались птицы.

...Порывы ветра заставили меня покинуть этот пост созерцания и спуститься с вышки, с вершины — в бревенчатый темный домик, зимовье.

Быстро вечерело.

Я набрал охапку дров в поленнице, прикрытой корьем, внес их в зимовье, нащепал лучины, сложил ее в железной печке, поджег. Скоро огонь гудел в трубе, шипел закопченный чайник. С собой я почти ничего не взял, только немного заварки, сахар и ком теста. Тесто замешал Валерка для воскресных лепешек — и уделил часть мне. На вышку он почему-то не захотел идти, может быть, в клубе показывали новый фильм. Да, в поселке культурная жизнь кипела, привозили кино с каждым рейсом “кукурузника”; а если нового фильма не было, стулья сдвигались в сторону, и на середину вытаскивался теннисный стол; в этом же доме, за стенкой, находилась библиотека, по-моему, весьма неплохая: там были фолианты всемирной истории, хорошо иллюстрированные, много поэтических сборников, собрания сочинений Лондона, Пришвина, Льва Толстого и кипы журналов “Природа”, “Наука и жизнь”, “Вокруг света”. Я взял там Еврипида. Почему Еврипида, не знаю, рука как-то сама потянула за корешок. Но на вышку его не потащил, конечно. Пришел налегке. Даже не прихватил спальник. А это уже из стратегических соображений. Мне не хотелось привлекать внимание. Сразу возникли бы вопросы, куда и зачем. Режим заповедной территории здесь соблюдался строже, чем на кордоне, по пустякам в тайгу не ходили. В общем, я вышел будто бы на небольшую прогулку — и по береговой тропе дошагал до горы, преодолел довольно крутой подъем, и вот я здесь. Завариваю чай прямо в чайнике. Лепешки выпекаю без масла и сковороды, на раскаленном железе печки. И лесная хижина наполняется ароматом. Тепло и уютно. Перед оконцем сижу с кружкой, прихлебываю, отламываю куски от горячей лепешки, грызу сахар. В тайге уже сумеречно, хотя на гольцах еще тлеет солнечный свет, я этого не вижу, но знаю, что так и бывает здесь. Перед оконцем стволы пихт, кроны, уходящие сразу вниз, и никакого обзора — напротив гребень, еще одно возвышение этой же горы. В зимовье становится еще темнее. Только щели и дырки печки пропускают немного красного света. Зажигаю керосиновую лампу. Зачем-то. Читать нечего.

Может, это символический жест. Зажечь лампу, чтобы она всегда там мерцала, в этом углу амбара, во все мои ночи на Востоке, на Западе, при разговорах, чтении книг — “Моби Дика”, например, этой истории, полыхающей китовым жиром, как маяк, путеводный знак для странников, — даже во сне. Иногда сквозь морок сна я его вижу, огонек на горе лесопожарной вышки. Вспыхивает он и на страницах самого лучшего лесопожарного сторожа всех эпох: на страницах книг Джека Керуака. “Бродяги Дхармы” стали моей любимой книгой, так часто я перечитываю лишь стихи: “Как-то в полдень, в конце сентября 1955 года, вскочив на товарняк в Лос-Анджелесе, я забрался в “гондолу” — открытый полувагон — и лег, подложив под голову рюкзак и закинув ногу на ногу, созерцать облака, а поезд катился на север, в сторону Санта-Барбары”. В общем, там нет никакого сюжета, одно биение ритма, пульс красок и вкус цвета: некие бездельники рассуждают обо всем на свете, слушают музыку, читают стихи, попивают винцо, а потом совершают восхождение на гору. Эта гора — через океан. Там тоже лесопожарный пост, бревенчатое жилище называется по-другому: дом, хибара, — но это такое же зимовье с железной печкой, земляным полом, нарами, оконцем. Впрочем, у лежака на пике Заброшенности, где работал Керуак, был только каркас деревянный, а вместо досок — веревочный матрас. Американцы любят комфорт, а? Но его гора раза в два выше, 5000 футов, то есть почти двухтысячник, ну, если точно, 1800 метров. А пики Баргузинского хребта — 2100, 2300, правда, есть и вершины более 2800. Но я-то сидел не там, в гольцах белых, а на горе у моря. На сколько она возвышалась? Ну, метров на шестьсот. Одной тысячи двухсот метров не хватает до пика Заброшенности, где покуривал у окна Джек Керуак, сочинял свои хокку:



Что есть радуга, Господи?
Обруч
Для бедных.



Мне слабо было вот так напрямую обратиться к вышним силам, к тому, что вызывает у загнанного или восхищенного животного поток священных слов. То есть знать-то знал, но для меня это ничего не значило. Много знаний. А лишь крупицы становятся живыми глазами. Керуак был на своем пике как Аргус. Ну а я довольствовался тем, что имел, — парой глаз.

Зимовье было натоплено, на голые доски я постелил пихтовых веток, загасил лампу, укрылся курткой, меня окружала теплая тьма. А проснулся среди ночи — и было светло. Да, светло как-то странно. Глянул в оконце: на земле и ветках бледнели пятна. Открыл низкую дверь, вышел на улицу. Всюду лежал снег. Небо было затянуто тучами. И вся гора укрыта плотной тишиной. Я стоял и дышал тихо. И если бы в мире что-то происходило, то непременно услышал бы. Но в эти мгновения Парки перестали сучить нити, и даже сны замерли. Хотя земля продолжала двигать крутыми бедрами, пронося море и горные пики во мгле, гору с лесопожарной вышкой и пихтами, запорошенными первым снегом, темное зимовье, но происходило это в полной тишине. Такой я уже больше никогда не услышу.

Зимовье выстыло, пришлось затапливать печку. И воздух быстро согрелся. Я растянулся на пихтовых ветках, выкурил сигарету и заснул.

Утро было серое, холодное, густо темнела зелень, снег еще не таял. Напившись горячего чаю, я снова полез на вышку, посмотрел сверху на море, оно казалось свинцовым, глянул на поселок вдали: и там уже лежал снег. А я думал, что снег здесь выпадает по ярусам: сперва гольцы, альпийские луга с озерами, где до холодов гнездятся лебеди и журавли, потом горы вроде моей, а уже в последнюю очередь — на побережье.

Я быстро спустился с вышки, растирая озябшие руки, еще раз заглянул в зимовье, выбросил пихтовые ветки и бодро пошел вниз, вниз по вьющейся среди стволов и корней тропе. В тайге оживали белки, цокали, пересвистывались птицы, но очень настороженно. Да, надвигалась зима. Хотя еще была середина сентября, 16-е, для меня это число с тех пор магическое. Это был один из лучших дней моей жизни. День полноты, равновесия и приобщения к тайному братству лесопожарных сторожей на горе Бедного Света.





Глава восьмая



Центральная усадьба заповедника после кордона казалась нам людной столицей. Здесь было две улицы, одна шла параллельно берегу, а другая перпендикулярно. В добротных домах, которые нам, жителям средней полосы, казались какими-то кулацкими, обитали лесники, трактористы, рабочие, ученые с семьями. Странными выглядели дворы: пустые, ну, может, кое-где и зеленел кедр, и всё. Здесь не было садов. На огородах выращивали неизвестно что, петрушку. Хотя кое-кто в теплицах и возился с помидорами, огурцами; теплицы приходилось отапливать. Первый снег здесь лег в сентябре, а последний мог выпасть в мае и даже в начале июня. Лето было холодное. Картошку, капусту, яблоки завозили по осени с большой земли. Мы как раз попали на разгрузку катера с овощами.

Штормило, и катер у пирса — коробки, сбитой из лиственниц и засыпанной камнями, — подбрасывало и било тракторными покрышками на борту о бревна, трап скрипел под нашими ногами. Мы выносили из трюма мешки, штанины и рукава на нас обледенели. Трюм небольшого катера казался бездонным. Наши лица покраснели от натуги и холода. Продавщица Алина расплатилась с нами натурой: мешком картошки на всех, палкой китовой колбасы и несколькими бутылками вина и водки. Нас было четверо работников: мы с Валеркой и еще двое бичей, Роман и Павел. Мы жили ближе к магазину, в доме-общаге, и решили пойти к нам. До нас здесь жил Дима из Грозного со своей якутской красавицей, сейчас они переселились в другую половину, там было лучше. Еще в этом доме обитали метеорологи, две женщины.

Мы начистили картошки, промыли ее и сварили, порезали колбасу, хлеб — тут был хлеб, его выпекали в пекарне, — и приступили к трапезе. Мы с Валеркой пили “Кубань”, хорошее вино, Роман с Павлом водку. Чернявый сероглазый Роман был старый бич, по опыту, не по годам, лет ему было двадцать пять. Он путешествовал по великой стране, перебираясь из заповедника в заповедник, бывал на Урале, на Алтае, на Кавказе. Всюду ему что-то не нравилось: климат, порядки, начальники. Он хотел бы жить на кордоне. Но один, без старшего лесника и помощников. И чтобы кордон не был турбазой для толстозадых туристов из прокуратуры, из райкома, Главохоты, как здешние кордоны. Ириада Германа — повариха, официантка, банщица в одном лице. Роман думал вообще бросить лесниковское дело и податься в профессиональные охотники, добытчики. Над таежником нет хозяина. “Кроме — хозяина”, — с улыбкой заметил Павел.

Павел был тише, спокойнее, нос картошкой, длинные волосы, масленые глаза, толстые губы. Он приехал из Минска. “Так... Надоело одно и то же. Решил посмотреть...” В Минске, а точнее, где-то под Минском, он работал на звероферме, там разводили чернобурку, песцов. А тут, он слышал, разводят соболя. Ну и поехал. Только не успел, питомник соболиный в заповеднике ликвидировали. Это Павла опечалило. Он чувствовал себя обманутым. И собирался уезжать назад. Или дальше — на север, где настоящих песцов разводят. Мы так и не поняли, на север он двинет или назад, на запад, в Минск. У него была привычка бубнить себе под нос, думая, что все понимают и слышат. “Бульбнила”, — посмеивался над ним Роман.

— А зимой вы здесь взвоете, — со злым азартом предупредил Роман, уходя. — Это не дом, бичарня. Провал.

Мы не поверили. Выглядел дом добротно, крепкие бревна, хорошо подогнанные полы, огромная печь. Разве сравнишь с кельней? Большие окна. И в одно видно море и далекий хребет Святого Носа.

По вечерам Валерка уходил в клуб резаться в теннис, я тоже иногда играл, но чаще предпочитал остаться дома, послушать “Альпинист-305”, заварить покрепче чайку, придвинуть пустую консервную банку, закурить и раскрыть книгу.



О, для чего крылатую ладью
Лазурные, сшибаяся, утесы
В Колхиду пропускали, ель зачем
Та падала на Пелий, что вельможам,
Их веслами вооружив, дала
В высокий Иолк в злаченых завитках
Руно царю Фессалии доставить? –



зачем-то читал я...



Впрочем, плавание аргонавтов здесь легко было представить. И утренняя синь небес, бирюза Байкала оборачивались живыми красками Средиземноморья. А гольцы над тайгой высились Парфеноном. И ладьи лежали на песчаном берегу, черно-смоленые, с острыми носами. Вообще чтение грека придавало этой жизни некоторую глубину. И так всегда, во всех уголках амбара, пространство его объемно благодаря древним песням. А местные песни здесь были не слышны.

Вместе с Романом и Павлом мы составили команду бичей, нас так и называли. И наша команда занималась заготовкой дров на долгую сибирскую зиму для всего поселка. Нам с Валеркой, недорослям, не могли доверить бензопил, и мы были на подхвате у Романа и Павла; те пилили толстенные бревна, а мы стояли рядом с ломами и железными трубами, приподнимали бревно, чтобы полотно с цепью не зажимало; ну, когда рядом никого не было, давали и нам попилить, погазовать. Простая работа, но к вечеру спины не разогнешь. А еще надо готовить ужин, если твоя очередь. Питались мы опять рожками да китовыми ножками. На рыбную речку далековато было ходить. Валерка заигрывал с продавщицей Алиной, не очень-то симпатичной, но молодой, яркогубой, черноглазой и незамужней. И она давала Валерке из-под полы вино “Кубань”, тогда как на полках его не было, все быстро разметали, оставалась одна краска, портвейн “Рубин” и бурятский спирт. Но Валерка добивался не этого. Не “Кубани” и сгущенки, не яблок и не свежей селедки. Алина все понимала, ей-то было уже двадцать семь, но не спешила отвечать на заигрывания кудрявого юноши. Валерке, как и мне, не исполнилось еще восемнадцати, и хотя угол здесь был медвежий, да и ближайший милиционер — за двести верст, а законов советских никто не отменял. И соглядатайство, сплетни здесь были в ходу, в соку, в собственном соку. В этом поселок мог дать фору любой другой деревне. Ведь мирок его был замкнут. Что-то вроде большой полярной станции. Вот где бурлило народное творчество, вот где созидался эпос. Валерка кое-что пересказывал, вернувшись из магазина — куда он так часто ходил не за покупками, ясно, надеюсь. Да, вздыхали мы, цивилизация...

Пекарня, свет до одиннадцати, аэродром, почта, контора. Даже музей. В нем замерли глухари, соболи, медведица со стеклянными глазами. Бутафория! Вот на кордоне живой медведь порвал бок корове и утащил теленка. Переселение сюда все-таки было отступлением. Мы жалели теперь, что сразу не воспротивились. Вдруг нас оставили бы на кордоне? Особенно раздражала обязанность каждое утро являться в контору, толпиться там со всеми, здороваться с бухгалтершами, лесничими, завхозом, замами, ждать директора. Ясно было, что и сегодня мы возьмем трубы и ломы, бензопилы и пойдем на дровяной склад. Нет, надо было получить распоряжение: “Берите трубы и ломы, бензопилы, идите на дровяной склад”. Лесники занимались какими-то другими делами, чистили тропы, готовили зимовья к зиме; впрочем, это все они уже сделали летом, а теперь неизвестно чем занимались, скорее всего, к предстоящему сезону готовились, каждый из них имел охотничий участок в буферной зоне заповедника, свое зимовье, свои тропы, свои горы, свой лес. Вот кому мы завидовали зеленой завистью — лесникам. И не могли дождаться, когда же и нас примут на эту службу.

Кстати, не так давно лесниковская работа приравнивалась именно к службе, и лесников не забирали в армию. Лесникам полагалась экипировка: форменные плащ, шерстяной костюм, сапоги, зимнее пальто, ботинки, фуражка и зимняя шапка. Некоторые лесники приходили в пиджаках поверх свитеров, с дубовыми золотыми листьями на рукавах и в петлицах. А дубами-то в Подлеморье и не пахло. Уроженцы этих мест и не знают, как дубы выглядят.

Легкая тоска иногда проскальзывала, когда мы вспоминали Днепр, наш лес да и город. Хотя мы продолжали считать себя окончательными и непримиримыми партизанами, и “назад дороги нет, товарищ!”.

Коренных жителей в заповеднике было совсем мало. И одна только бурятка — а это место называлось Бурятской АССР — работала в библиотеке, симпатичная молодая женщина, но уже многодетная. Над ее столом висела фотография, где она запечатлена под руку с космонавтом Гречко на берегу перед пирсом. Остальные жители и дети толпятся чуть поодаль.

Здесь мы слышали всякие рассказы об иных краях. Рассказывали об Алтае, о Телецком озере, таком же чистом и живописном, как Байкал; о тенистых лесах Кавказа; об уральском озере Зюраткуль; о Туве; о Забайкалье, речке Чаре. Особенно меня заинтересовала эта речка... Ясно, чем в первую очередь, — названием. Хотя название, скорее всего, эвенкийское, что оно означает, не знаю, но звучит заманчиво. По наледям этой реки бродят олени. Там живут в основном оленеводы.

И мне рисовалась жизнь на Чаре: сидит патриарх на нартах, смолит трубку, вокруг ни души, только олени.

Наверное, это нелепо, смешно, но меня снова тяготил этот берег. Мне хотелось жить без электричества, кино. Вот как Хармсу. Я читал, что в его квартирке долго не было электричества. Друзья предлагали ему свою помощь, но странный Хармс был против, жил при лампе и свечах. Все-таки друзья подложили ему свинью, как это у них, обэриутов, было принято: вызвали электрика и, когда Хармс куда-то ушел, вломились в его жилье и учинили там свет. Наверняка ведь провозглашали эту здравицу. И Хармс был вынужден смириться. Но никто так и не заставил его полюбить другое техническое новшество — телефон. Он его панически боялся. И старался куда-нибудь подальше убрать, запирал в шкаф, накрывал подушкой.

Я уверен, что Хармсу тоже не понравилась бы местная электростанция, стучащая костями на весь поселок, костями, гигантской какой-то челюстью. И склад ГСМ его опечалил бы: безобразные громадины цистерны во дворе, пропитанном ядом. А еще и машинный парк, рев тракторов. Целая свора катеров и моторных лодок в устье речки; воду в ней на питье нельзя было брать, пахла бензином. Те, кто рядом жил, жаловались, ругались. Наш дом стоял дальше, и за водой мы ходили на море.

В поселке жили всякие люди, имена многих мы даже не знали, тем более не имели представления об их прошлом. Говорили, что раньше никто не запирал свой дом на ключ, а теперь времена изменились, много приезжих, у кого-то пропало масло, подсоленное, в ведре с водой лежавшее, — вместе с ведром и пропало; у другого исчез будильник; у третьего топор и свиная голова, только что забили поросенка к какому-то семейному торжеству, и т.д. И селяне начали навешивать на двери замки. Но еще были двери и без замков. Например, у нас. Ясно, брать нечего; ну, Еврипида — так он библиотечный, или “Альпинист-305”, оплавленный у костра.



Как-то под вечер возвращались мы с работы, смотрим, в окне кто-то мелькает. Переглянулись, взошли на крыльцо, шагнули внутрь. Невысокий плотный мужик, курносый, с пристальными глазами. Мы его видели и в конторе, и в поселке, но чем он занимается, не знали. Похож на бухгалтера. Только в светло-карих глазах печаль. Он поправил свой картуз, кожаную старую шапку с твердым козырьком. Мы поздоровались.

— Меня зовут Гена, — сказал он.

В заповеднике так принято было — всех звать по именам, ну, кроме директора, его зама, даже смотрительницу горячего ключа, седую бабку, звали Зиной; еще было исключение: Игорь Яковлевич Могилевцев, ученый с мировым именем, соболятник.

Вот и этот мужик представился запросто.

— Я пожарный, — сказал он, — проверяю здания. Есть лестница?

Мы принесли с улицы лестницу, и он полез на чердак. Мы ждали. Вскоре он вернулся с паутиной на картузе, плечо перепачкано глиной. Он сказал, что труба в трещинах, надо глину развести и замазать. Так, может, в трещины жара и улетает, предположили мы. Он пожал плечами, но сказал, что это вряд ли. Скорее всего, дефект конструкции. Конструкции чего? Печки. Так нельзя, что ли, ее перестроить? Он вздохнул и ответил, что ее перекладывали уже три раза. Так выписали бы конструктора... из Москвы. Он засмеялся, снял картуз, заметив паутину на козырьке, и принялся счищать ее. Его крупная голова светлела большими залысинами.

— Видимо, где-то неподалеку жили? — спросил он. — От Москвы?

Мы ответили. Он кивнул.

— А... — Валерка мгновение колебался, — ты?

— Я? В Таллине.

Валерка присвистнул. Я тоже изобразил удивление. Он вопросительно приподнял светлые брови, наморщил лоб.

— Там же у вас... свое море, — сказал Валерка.

Гена развел руками.

— Ну и что?

— Как?! — воскликнул Валерка. — Я бы пошел на корабль, в загранку.

Гена улыбнулся и спросил, почему же он оказался здесь? До Таллина было рукой подать. Ну, по сибирским меркам. Валерка покосился на меня и ничего не ответил. Я почувствовал, что надо произнести оправдательную речь. И сказал, что здесь чище и горы рядом. И солнца больше, по статистике — как в Крыму. А на квадратный километр меньше людей.

— Вот примерно поэтому и я здесь, — сказал Гена.

— А чем ты занимался в Таллине? — спросил Валерка.

— Перебивался, — ответил Гена. — С пятого на десятое... А кто у вас читает Еврипида? — спросил он в свою очередь.

— Вот он, — сказал Валерка, указывая на меня. — Спектакль будет ставить, прямо на берегу. Роли древнегреческих рабов уже отданы бичам. Я ему советую ввести роль цыгана с цепным медведем. А он говорит, в Греции не было цыган. И с медведем проблемы. Какие же проблемы? Вон в музее — хорошее чучело. Отполированный нос, глаза остекленевшие, то, что надо, полная злоба.

— Ладно, ты будешь цыганом, — согласился я, — только волосы надо будет нагуталинить.

— Я их перекрашу. Но согласен на роль Зевса. Прибывает Зевс на Байкал в командировку...

— Любопытная интерпретация, — проговорил Гена, надевая картуз. — Ну, что, Зевс? Пойдем со мной, я покажу, где взять глину для замазки.

Я остался разводить огонь в нашей дефектной печке, включил “Альпинист-305”, чтобы послушать новости. Смысл новостей нисколько не интересовал. Просто приятно было почувствовать пропасть пространства и времени, разделяющую нас и Москву со спящим Лениным. И все там уже спать ложились. И в Смоленске, за дряхлой крепостной стеной.

— Ты знаешь, кем он был? — спросил Валерка, вернувшись с мешком, наполовину наполненным глиной.

Я смотрел на него сквозь слои дыма от печки. Валерка еще немного помолчал. Нет, в нем был какой-то природный артистизм.

— Ну, кем? — не выдержал я и закашлялся, подавившись дымом.

— Органистом, — ответил Валерка, бросая мешок возле двери. Над мешком встало облачко пыли.

— Ты не мог его там оставить?

— А замешивать на холоде, что ли, будем?.. Так ты уловил?

Я кивнул: уловил. И спросил, что же он тут делает? Валерка хмыкнул и ответил, что работает пожарником. У него даже настоящая пожарная машина есть в гараже.

— Вообще-то правильно говорить: пожарный. Они это не любят, когда “пожарник”.

— Ладно, грамотей, это у Еврипида так не говорили, а у нас говорят. Ну, ты переварил?

— Ну... да, странно.

— Нет, прикинь. Таллин и... эта дыра. Орган и пожарная машина.

Я возразил, что здесь совсем не дыра, какого черта, это Байкал, сибирское море, а может, зарождающийся океан.

— Да прекрати гнать, — сказал Валерка.

— Зачем тогда ты сюда ехал?

— А чего ты ерепенишься? Патриотом таким, смотрю, стал? Сам же хочешь рвать когти?

— Да, ибо здесь слишком цивильно. Но если сравнивать с Таллином...

Валерка заржал.

— Ибо!..

За ужином Валерка сказал, что мне надо выкинуть эту идею из головы, надо залечь на зиму.

— И уйти в армию, — сказал я.

— Ну, а что?

Я колебался, рассказывать ли ему про дерево Сиф. Про озарение на склоне горы за речкой Езовкой на Северном кордоне.

— Ничего, — сказал я. — Надо ехать дальше.

Валерка взялся за дужку чайника и тут же отдернул руку.

— А, черт! Еще не остыл... — Он схватил брезентовую рукавицу, положил ее на дужку, налил себе чаю. И мне. Поставив чайник, он посмотрел прямо мне в глаза. — Я не маньяк.

Я молчал, задумчиво щурясь над кружкой крепкого плиточного азербайджанского чая. Я и сам не совсем понимал, что со мной происходит, чего я хочу. Забираться дальше? Зачем? Что там может быть?

Но и сейчас мне показалось, что, пока мы здесь распиваем чаи, где-то происходит главное. Таинственное главное. И туда надо было проникнуть, вот что. Это сразу почувствуешь. Оно сверкнуло, например, на склоне горы за речкой. И на вышке — а потом засеребрилось ночным снегом. И вот — исчезло.

И оставаться в поселке, возиться и дальше с бревнами я просто не мог. Я не находил себе места. Надо было что-то предпринимать.

Что тут удерживает меня, когда где-то течет речка Чара?

До рокуэлловских эскимосов нам было далеко, они вели жизнь настоящих анархистов, наверное, о подобной и мечтали Бакунин с Кропоткиным. Оба, кстати, бывали здесь. Один — занимаясь географическими исследованиями, другой — приходя в себя после казематов Шлиссельбурга. Бакунин отсюда рванул дальше — в Японию, Америку. Кропоткин, переведенный в лазарет по состоянию здоровья, улизнул в Европу. Вечный исход из России, как из Египта. Это было при Грозном, было и раньше. И до революции основная масса недовольных предпочитала скрываться во внутренних землях. Это была великая внутренняя эмиграция, великое переселение народов: раскольники уходили в леса, беглые рабы, солдаты, крестьяне искали вольного хлеба на вольных землях. Тут и появился страннический эпос — сказание о Беловодье. Народ хотел жить с Богом, но без царя, коли этот царь жесток и слеп. Вот и искали такую страну стихийные анархисты-стригольники, бегуны. Целые экспедиции отправлялись на деньги мира с заданием разыскать, где она такая есть, страна Беловодская, и что собой представляет. Одна казачья делегация добралась до Японии. Многие находили прибежище в Алтайских горах, там кое-где климат мягкий, все растет, даже виноград, не говоря уж о капусте с картошкой.

Да, империя была огромна, за Уралом — земли малолюдные, а то и вовсе безлюдные. Любое воображение дрогнет. Но следом за нищими странниками и духовидцами шли воеводы с казаками, рубили остроги, деревянные крепости, устанавливали свои правила. Так что безвинные правдоискатели, визионеры, мучимые образом обещанных Моисею еще земель с медом и млеком, а по сути дела, все тем же мифом сада с четырьмя реками, и золотом хорошим, и драгоценными камнями бдолахом и ониксом, и плодовыми деревьями, — тем берегом, — были на самом деле авангардом государства. И заимки их, лабазы, охотничьи избушки по ущельям и долинам Саян, Алтая, Хамар-Дабана, по берегам Амура были форпостами государства Российского.

Роман Архипов тоже пытался выстроить какую-то теорию, оправдать свою одержимость дорогой. Он говорил, что эта извечная русская тяга вылилась в движение всеобщего туризма. Народ, заводские инженеры, сотрудники научно-исследовательских контор, учителя, строители, шоферы устремились за город, в леса, к кострам и песням. Государственные мужи учуяли в этом нечто такое и решили направить искателей в нужное русло: БАМ, комсомольские стройки, целина. Но были среди этих прирученных бегунов и те, кто отбивались от рук и уходили все дальше и дальше. Куда? Пока из заповедника в заповедник. В СССР заповедников было достаточно: от Балтийской косы и до Камчатского побережья, от Земли Франца-Иосифа в Баренцевом море и до туркменских песков, таджикских водопадов — больше ста. Если в каждом останавливаться хотя бы на год — жизни не хватит, нужны патриаршие лета.

Я слушал внимательно.

И думаю, что Роман и подбил меня пуститься в дорогу. А сам почему-то остался. Ну, мы с ним этот вариант и не обсуждали, чтобы отправиться в путь вместе. Он называл себя волком-одиночкой и вольным стрелком. В нем и было что-то такое... в серых внимательных глазах, в повадке. На нас с Валеркой он смотрел свысока. Он-то постранствовал, служил в армии. И говорил, что не завидует нам, салагам: столько времени еще предстоит попотеть в рабстве.

Мне не хотелось рабства, меня лихорадило от того, что время уходит, а я перекатываю бревна...

И, глядя сверху на мощные зеленые склоны, гребни и выбеленные вершины по левому борту самолета, на огненно-синий студеный Байкал, я переживал ни с чем не сравнимое чувство освобождения.





Глава девятая



Я бросил заповедный берег, мне надоело томиться там. Я даже не взял ажалай дэбтэр, не желал иметь при себе трудовую книжку. Только получил аванс, собрал шмотки, ну, спальник, запасную рубашку, пару носков, и всё. Всё остальное было на мне: штормовка, свитер, брюки, шапка, связанная руками одноклассницы (школьная любовь), письма одноклассницы в кармане, на ногах — бродни. И еще взял с собой древнегреческие трагедии. Не успел дочитать.

Перед уходом я попрощался с Валеркой. Он последовать моему героическому примеру наотрез отказался. Наверное, в отмщение за мой отказ на трамвайной остановке, не знаю. Или же неприступная Алина манила его посильнее любых мифов. Впрочем, и сама была мифом, но близким и понятным.

Я пожал ему лапу, надел лямки рюкзака и потопал с оглядками к домику на взлетной полосе. Шел задними дворами, чтобы не столкнуться с начальством. Ведь меня никто не увольнял. Конечно, с увольнением я получил бы больше денег, полный расчет. Но по закону я должен был бы отработать две недели. Две недели?! Когда надо двигать вслед за солнцем, которое не устает? С нетерпением я ждал самолет. Погода вроде была ничего, но это здесь, а что там, севернее? Диспетчер, сумрачная женщина в синей форменной юбке и вязаном свитере, на мои вопросы отвечала невразумительно. А когда самолет-“кукурузник” вырулил из-за горы с лесопожарной вышкой, вышла и заявила, что Нижнеангарск не принимает, так она и знала, на севере начался снегопад, видимость упала, штормовой ветер. Я помрачнел, наверное, в два раза сильнее диспетчера и северного шторма. Что же делать? Можно было, конечно, как ни в чем не бывало вернуться в нашу общагу, распаковать рюкзак да и жить дальше.

Летчики выгрузили какие-то ящики, один пассажир вышел, девушка с бледным конопатым лицом и выбившимися из-под вязаной зеленой шапки рыжими волосами, с объемистой сумкой, наверное, погостить к кому-то приехала. Мы взглянули друг на друга, она хотела что-то сказать, но я уже принял решение и пошел к диспетчеру, спросил, надо ли мне доплачивать за билет до Улан-Удэ? Пришлось еще раскошелиться на червонец. Летчики решили сразу возвращаться, пока сюда не пришел шторм со снегом. И я вошел следом за ними в салон, дверь закрыли, самолет громче заработал моторами, качнулся, покатился, развернулся, затрясся сильней, вдруг сорвался и побежал, побежал, как человек из каких-то кадров про то, как начиналась эра воздухоплавания; но обычно после двух-трех подскоков новоявленный Икар падал, ломал свою конструкцию, а мы — мы в самый напряженный миг оторвались от земли и быстро пошли над поселком наискосок к пожарной горе, где я провел незабываемые часы чистого одиночества и молчаливого счастья, заставившие меня на всю жизнь полюбить первый снег... Да, всего лишь снег, единственное приобретение странника, припершегося сюда за тридевять земель лаптем щи хлебать. И я прильнул к иллюминатору, стараясь все запомнить: заливчик, обширный, но неглубоко врезающийся в заповедную землю, добротный поселок на плоском высоком берегу, окаймленный зеленой тайгой, тайгой, уходящей по долине к горам Баргузинского хребта, и мыс, дойдя до которого, следовало сворачивать и дальше двигаться перпендикулярно морю, вверх по тропе среди корней и красноватых стволов сосен. Мы прошли в стороне от вышки. Внизу синело море, ослепительное, солнечное. Не верилось, что за нами шествуют сплошные снега. Начинался обещанный сезон осенних штормов.

И я радовался, что успел. Я уходил на носу зимы. Впрочем, еще стоял октябрь, первая половина. И таким ярким Байкал не бывал никогда. Мне, конечно, на ум приходило греческое море. Да и летел-то я на юг. Ну, если не к Элладе, то в сторону Китая. В голове у меня уже созревал новый план.

От столицы Бурятии Улан-Удэ открывались пути дальше на восток и назад на запад. О западном пути не могло идти и речи. Только вперед, дальше, на восток. Можно, конечно, было... Ага, внизу тайга отступила, поплыли поля, очень обширные, показались деревни, голые сопки. Пейзаж явно приобретал монголоидные черты. В конце концов всякие деревья исчезли, и всюду расстилались степи, уже на подлете к Улан-Удэ я увидел огромные табуны. Все это после дремуче-лесной байкальской стороны поражало воображение. Да ведь тут совсем рядом Монголия. Чуть в стороне Китай. Здесь-то я впервые по-настоящему ощутил себя на окраине мира и подумал, что сумел далеко забраться от днепровских луговин и краснокирпичных стен, растрескавшихся башен на холмах родного города, самого западного, именуемого ключом к земле русской.

Я вышел в аэропорту, огляделся. Здесь явно было теплее, суше. Солнце светило ярко. Меня окружали луноликие смуглые люди, многие из них говорили на своем языке. В автобусе громко смеялись черноволосые девушки, брызжа лукавством черных узких глаз. Некоторые мне показались симпатичными. Особенно одна, с черными косами, в яркой куртке, черных обтягивающих брюках. И я, пока автобус, покачиваясь, петлял по улицам Улан-Удэ, успел мысленно с ней познакомиться, сдружиться, пожить в ее современной квартире над Селенгой, а летом — в юрте ее деда-коневода... Но чернокосая бурятка не стала ждать и вышла на какой-то остановке. Я вздохнул. И вспомнил почему-то ту рыжую девушку в зеленой вязаной шапке, ее бледное лицо в конопушках, неожиданно яркие зеленые глаза.

Железнодорожный вокзал. Что тут добавить? Я чувствовал себя лесным народом, как говаривал Дерсу Узала, диковато озирался. Отсюда поселок на берегу Байкала показался мне местом патриархальным, вневременным. Какая электростанция? Тут все лязгало и грохотало, как десять поселковых электростанций. Я, конечно, не собирался жить на железной дороге, но все это подействовало на меня угнетающе. Я подошел к расписанию поездов. Владивосток. Москва. Чита. Красноярск. Вообще-то я собирался добираться до Чары кружным путем, самолетом до далекой Муи в Муйско-Куандинской котловине, а там на чем придется. Но уже в аэропорту я узнал, что погода нелетная до Муи минимум на двое суток. И тогда я начал подумывать о перемене маршрута. Почему бы не сесть на поезд и не покатить дальше — туда, где бродил с берданкой и котомкой, с длинным посохом кумир моих школьных лет — Дерсу Узала? На Дальний Восток, ведь сейчас он был совсем не дальним. Честно говоря, сомнения одолевали, что все так просто. Я подцепил за лямку рюкзак и пошел в буфет. Надо было поесть, а потом уже думать. Времени много. Кто меня гонит? Завхоз? Лесничий? Я взял порцию поз, громадных бурятских пельменей, приготовленных на пару, с луком и мясом, чай, хлеб, два пирожных, яблоко, шоколад. Мне очень хотелось есть. Я отвык от такой еды. И пока не вонзил зубы в пышный пельмень, не до конца был уверен, что это можно будет съесть. Оказалось, можно. Пожалуйста, за деньги почти все можно. В позах был жирный сок, он потек по моему подбородку, обжигая. Я схватил салфетку. После этого ел осторожно, стараясь не спешить. Тут же взял еще порцию, хотел сразу две, но постеснялся почему-то. Ну, одичал на бреге байкальском. Покончив с позами, принялся пить чай, пирожные исчезли с невероятной скоростью, допивал уже с хлебом, а потом крепко откусывал от большого яблока куски и чувствовал, как мысли успокаиваются, в плановом отделе все и всё занимают свои места. Но многолюдство, разнообразие лиц, голосов, неостановимое движение, раскатистые объявления диспетчера — все это не позволяло забыть, что я попал в Вавилон бурятского образца.

Выйдя на улицу, я закурил, и вновь меня кинулись терзать размышления.

Ладно, решил попробовать вариант под кодовым названием “Узала”. Приблизился к окошечку узнать стоимость проезда до Хабаровска. Едва взглянув на меня, тетка сказала, что для проезда в погранзону нужен паспорт тамошнего жителя, или разрешение, или вызов. Опять вызов!

Я отошел как ошпаренный. Избитое выражение, но иногда лучше не придумаешь. Вот тебе и свобода перемещения, вот тебе и Дерсу Узала, лесной народ, амба, фанзы, лимонник, темно-синие махаоны Маака, жимолость и дикий перец с амурским виноградом...

Все ясно, дорога на Дальний Восток закрыта. Остается один выбор: речка Чара.

Но как только все остальные варианты отпали, речка Чара перестала казаться мне такой уж заманчивой.

Неотвратимость раздражает, ей хочется противоречить. Один философ говорил, что будущее нас вдохновляет свободой выбора. Да, именно поэтому мы спешим попасть в завтрашний день, в следующее лето... ну, до определенного возраста. Будущее манит свободой.

Я снова взгромоздил рюкзак на спину и потопал на остановку. По пути купил карту.

Автобус довез меня до аэропорта. Здесь в небольшом зальчике ожидания с маленькими жесткими креслицами я разложил карту на рюкзаке и погрузился в изучение жилок, и прожилок, и слепых кишок. Как можно было добраться до Чары? Пусть мне туда уже меньше хочется. Ну и что. Я чувствовал себя Колумбом, знающим, что корабль идет уже совсем не в Индии, но хранящим невозмутимость. Вариантов не было. Чара лежала в чаше гор и чаще тайги. Сидевший рядом со мной бурят в фетровой шляпе и толстом синем плаще с любопытством поглядывал на мою карту. Наконец не вытерпел и попросил дозволения посмотреть. Я протянул ему карту. Он долго рассматривал ее, водя пальцем по линиям, шевеля толстыми губами. Разогнулся, покачал головой и вдруг смешно, с какими-то заунывными интонациями пропел: “Только самолетом можно долететь...” Я согласился с ним, что транспортная сеть здесь не шибко развита. Я уже нахватался местных словечек. Он спросил, куда мне. Я ответил. Он покачал головой. А ему нужно было в Верхнеангарск. Но самолеты не летали ни туда, ни в мою Мую. Мы задумались... Бурят ткнул пальцем в сторону ресторана. “Пойдем пива выпьем?” А рюкзак? “А вон пусть тетя посмотрит”. Женщина в розовом пальто и большом коричневом берете, сидевшая слева от меня, поджала крашеные губки. По годам она никак не подходила на роль тети этому буряту. И тот поправился: девушка. Она повела бровями и сказала, что... ну, ладно, хорошо, если только недолго. Бурят засмеялся: “Думаете, так быстро кашевары все там разведут?” Она взглянула на него с недоумением: “Какие еще кашевары?” Бурят ткнул пальцем вверх: “Небесные”. Женщина нетерпеливо повела плечами и не ответила.

И мы пошли в ресторан, взяли селедки, нарезанной с подсолнечным маслом и кружочками лука, хлеба и пива. Бурят экспроприировал с соседнего столика горчицу, намазал толстый слой на хлеб, сверху положил селедку, посыпал все перцем из загвазданного керамического наперстка с дырочками и, жмурясь, надкусил свой бутерброд, глотнул из горла пива. Я такого пива больше никогда не пил. Отхлебнув мутного желто-зеленоватого напитка, я сразу вспомнил виденные сверху табуны. И едва осилил свою бутылку, а селедку с хлебом всю съел, хоть она и отдавала ржавчиной. Как только бурят узнал, что я из заповедника, сразу завалил меня вопросами, что там да как. Можно было подумать, он жил где-нибудь в Москве. А может, и жил. Он сказал, что очень любит Михаила Жигжитова, писателя, охотника из Максимихи, его трилогию “Подлеморье”, не читал? Я впервые слышал это имя. Оказывается, в трилогии описываются наши, то есть заповедные, места, и бурят всегда хотел там побывать...

Допив бутылки скорее кумыса, чем пива, мы вышли из ресторана. Бурят сказал, что отправляется домой. А я? Что, намерен поселиться в гостинице? Он может подсказать, где есть недорогая. Но я отказался. Буду еще тратить деньги, нет, здесь перекантуюсь. Бурят пожелал мне всего хорошего и летной погоды, главное, и ушел. А я вернулся в зал ожидания. Тетеньки в розовом пальто возле моего рюкзачины не было и в помине. Наверное, она все-таки обиделась на “тетеньку” и решила так отомстить. Да, со временем я уяснил простое правило: относись к женщинам, как Боттичелли, написавший свою Венеру, рождающуюся из морской пены. То есть я не уверен, что реальный Боттичелли именно так относился к женщинам — как к вечно на твоих глазах нарождающимся венерам, но я взял себе за правило именно такое отношение и называю его правилом Боттичелли.

Я устроился поудобнее и раскрыл книгу, пытаясь поймать лад древнего мира без нелетных погод и бурятского пива. Но это было невозможно. То есть удобно устроиться в креслице. Это было пыточное изобретение неведомого конструктора. Через пять минут все затекало, приходилось ерзать, привставать, скрипя и визжа дерматином.

Я никак не мог сосредоточиться на рассказе бога о его туристских впечатлениях. Это были “Вакханки”, Пролог с речью Диониса. Он побывал там-то и там-то:



Покинув пашни Лидии златой,
И Фригию, и Персии поля,
Сожженные полдневными лучами,
И стены Бактрии, и у мидян...



Тут и я думал о покинутой центральной усадьбе среди горных склонов, о тихом поселке, двух его улочках, о библиотеке с фолиантами всемирной истории, о горе с лесопожарной вышкой, где я коснулся... не знаю чего, но это навсегда поразило мое воображение, заразило тоской по первому снегу, хвое, тишине; и думал о нашем с Валеркой жилище, какая там печка, и вид какой из окна, кедр во дворе; и думал о бане, вечной бане, — там, на берегу, горячий источник, домик, внутри большая ванна, вверх задран широкий шланг, опускаешь его — и хлещет горячая сернистая вода, намыливайся, купайся. А я здесь сижу... грязный, невыспавшийся... Да, уже вторые сутки я торчал в зале ожидания. И просвета диспетчер не обещал. Дионис же, изведав у мидян холод зимний, посетил счастливые земли арабов и обошел



Всю Азию, что по прибрежью моря
Соленого простерлась: в городах
Красиво высятся стенные башни,
И вместе грек там с варваром живет.



Грек с варваром... Хм. Вот что значит не надеяться на летную погоду. Встал и пошел. По всей Азии. А тут до Муйско-Куандинской котловины никак не доберешься.

Дальше Дионис говорил, что он всех закружил в пляске вдохновенной. Ну да, бог вина все ж таки.

И мне тоже захотелось встряхнуться, выпить. Рюкзак я сдал в камеру хранения, заказал в ресторане обед, взял портвейна марочного. Правда, официантка с сомнением взглянула на мое лицо, щетинки под носом и на щеках, но потом перевела взгляд на бродни и треугольник тельняшки: Толик Д. на прощание, когда мы уезжали с кордона, подарил нам старый тельник и гнутую трубку, и мы по очереди таскали тельник; сейчас была моя очередь его носить, а Валеркина очередь курить трубку, — и принесла вина. Я выпил и принялся за суп с говядиной и горохом. На второе — картофель фри и две котлеты. Я снова наполнил стакан, почему-то в этом ресторане не водилось бокалов. Наполнил и мысленно восславил гору Бедного Света. Выпил и задумался, механически закусывая вторым блюдом. Когда я взошел туда, все там сияло. И все-таки в сознании запечатлелось именно тихое сияние ночного снега в оконце. Так что пусть остается первоназванной горой...

Картошка была вкусной, хоть и с легким привкусом машинного масла, но котлеты — явный хлеб, видимо, такой у них здесь второй хлеб, как в наших краях картошка. Но был еще салат: огурцы, зеленый горошек, капуста. Салат уже показался мне просто домашним изделием. Да, мама, подумал я. Твой сын сидит здесь... за тридевять земель... нигде... ни в заповеднике, ни на речке Чаре, он пропал в каком-то зазоре, затерялся. Интересно, как восприняло мое исчезновение начальство? А что сейчас поделывает в Смоленске моя Джульетта? Вино настраивало меня на романтический лад. Хотелось думать о себе как о новом герое, покорителе пространств. Не тащить дурацкого плаката и оказаться на дороге в никуда... Ха! Разве я уже не попал на эту дорогу, не выполнил завета учителя? Его эскимосы — в отличие от героев Джека Лондона — не искали никакого золота, они просто жили в гармонии с белым безмолвием. Нет, я скорее чувствовал себя эскимосом, чем героем Джека Лондона.

Может, поехать вообще на север? На остров Врангеля? Там тоже есть заповедник: белые медведи, моржи, овцебык. Чем не Гренландия?

Я задумался.

Сидел в ресторане и выбирал судьбу. Или уже все было начертано без моей пьяной угловатости? Вот тот философ говорил о радости от свободы, которой полно будущее, но и прошлое почему-то дарит такое же ощущение, и это странно, как будто что-то там еще можно изменить? Прошлое открыто в бесконечность, как и будущее? Два таких раструба. А посредине ты, песчинка, эритроцит этой невероятной кровеносной системы.

Ведь я мог в последний момент не сесть в “кукурузник”?.. И так далее.

Сидя в ресторане аэропорта Улан-Удэ, я чувствовал сквозящий ветер прошлого и будущего. Захмелел слегка.





Глава десятая



Но чары дороги таяли с каждым днем и часом, равно как и деньги. В ресторане кормили дорого. И я еще проехался на такси по всему Улан-Удэ, закосев от Дионисовой лозы. Устроил такую пляску по сопкам столицы Бурятской АССР. Осмотрел весь город. Никаких достопримечательностей не запомнил. Только мост через Селенгу и мысль, скользнувшую вверх по ее течению, — о том, что начинается она почти в центре Азии, в Монголии. Да, все считают центром Туву. Но понятно, что координаты географического пространства и моего личного не совпадают. Центр в Монголии, на реке Онон. Я в этом не сомневаюсь.

На четвертые сутки я купил билет, чтобы не остаться совсем пустым. На шестые сутки я уже покупал только чай с плавленым сырком и хлебом. С сигарет “Космос” по шестьдесят копеек перешел на “Приму” по четырнадцать, без фильтра. Меня уже знали официантки и уборщица. Одна официантка как будто симпатизировала мне, и я был бы рад погостить немного у нее, дождаться наконец летной погоды. Если бы ее муж был летчиком, застрявшим, например, в Муйско-Куандинской котловине. Но, видимо, это было не так. Наверное, он был водителем автобуса или рабочим какого-либо местного завода. И мы только переглядывались, здоровались. Но смотрела она нежно и с преувеличенным тщанием вытирала мой столик.

Мне уже хотелось есть. И Еврипид не мог заглушить голод. Но я все прочел. И страницы его “Вакханок”, “Ипполита” гудели турбинами самолетов. И пахли грубым табаком, пивом. Ну а настоящая Греция? Тоже небось воняла козьим сыром, навозом, дымом.

“Вакханки” меня захватили, несмотря на всю эту нервно-взлетную обстановку. Я даже вначале почувствовал некое родство с Дионисом. Тоже был как будто отверженным. Город и мир меня не принимали. Точнее, не замечали. И я сидел здесь, в плену у непогоды. Но дальнейшие события трагедии все расставили по местам. Я перестал понимать этого странствующего и пляшущего бога. Не понимал его и царь Пенфей, пока не оказался на елке, как сибирский шаман. А Дионис ему и предрекал славу, величие — великие страдания, вознесение до небес. Сбылось! Ель уперлась вершиной в эфир. И на ней торчал Пенфей. Безумная картинка. Я ее отчетливо видел, с голодухи, наверное. Сочный байкальский эфир и зеленую стройную могучую ель с шишками и обезумевшим царем. Вакханки мне представлялись медведицами, и они его тоже увидели и зарычали, заголосили: эвоэ! Начали швырять в него сучьями, а потом принялись раскачивать дерево, вывернули его с корнями, сбросили на землю царя, накинулись и разодрали на части; среди них были его сестры и мать, она оторвала ему голову и понесла ее в город, радуясь. Ей-то блазнилось, что это башка льва.

Что ж, Дионис и предупреждал, что он бог, суровый для гордых. А для кротких — нет добрей.

Я закрыл книжку, а в ушах моих еще пел последний хор о том, что многовидны проявления божественных сил, решают они как хотят, и не сбывается то, что ты верным считал, а находят нежданные пути.

“Таково пережитое нами”.

И мной.

Небеса мокрые прижимали меня к земле, меня и весь этот варварский город. Ну да, любой житель захудалого городишки из средней полосы, перевалив Урал, чувствует себя жителем центра, и столицы сибирские представляются ему непроходимой провинцией. Голова от недоедания кружилась. И окровавленные руки Пенфеевой матери... лучше бы я не читал этого. Угораздило ж меня украсть именно Еврипида. Там были другие книжки.

Я ощущал себя щепкой, веткой Пенфеевой ели. Вспоминал ненароком непростые отношения с матерью. И вдруг испытывал радость от того, что все-таки уехал и все дрязги, придирки, диктат — все позади, там, за Уралом. И я — свободен?.. Нет, свободным я себя не чувствовал ни тогда, ни сейчас, никогда. А те мгновения-проблески, которые иногда называл подлинной свободой, — это были всего лишь иллюзии.

Свободу можно только помыслить. Как, например, Диониса.

И я сидел в плену, озирался, всклокоченный, с воспаленными от бессонницы глазами, и уже подумывал о том, чтобы сдать билет и пойти в ресторан, заказать семь блюд, несколько пирожных и три чашки крепкого кофе-суррогата “Ячменный колос”. А там — будь что будет...

И, наверное, в самый отчаянный час краем глаза я заметил движение... фигуру... Да, не заметить было мудрено: этот человек тащил на боку что-то вместительное, как коробейник свой короб. С ним был кто-то еще. Я перевел уже оба глаза на вошедших. И увидел: Толик Ижевский. Клянусь Дионисом, это был он, не голодно-бессонная галлюцинация, живой Толик, в толстой куртке с меховым воротником, но в осенней крапчатой кепке, сдвинутой немного на затылок. Синие глаза его возбужденно сияли. Он тащил на боку аккордеон в черном футляре и смотрел прямо на меня, но как-то сквозь, как смотрят индейцы и шаманы. Рядом с ним телепался некто в демисезонном серовато-зеленом пальто, в кроличьей шапке не по размеру, с нездоровым цветом лица и напряженной улыбкой. Некоторое время они шли между рядов креслиц, потом остановились, незнакомец сразу обессиленно опустился на стул, Толик тоже было сел, но вдруг еще раз оглянулся на меня — уже не как индеец...

Он надул щеки и выпустил воздух: “Пфф...”

— Ты?..

Я скромно улыбался: да, мученик идеи тех берегов, дерева Сиф, прилежный читатель Еврипида, зачарованный, разочарованный, но еще живой. Последовали восклицания. Мозолистая пятерня хлопнула меня по плечу, крепко сжала мою руку. Серия улыбок. Вопросы. Изумленные брови. Качание головой. Знакомство с инженером Николаем из Владимира. Поход к кассе. Над всем Байкалом непогода. Что делать?..

Через двадцать примерно минут мы втроем сидели в ресторане. Моя официантка принимала заказ, зыркая на моих новых друзей густо накрашенными серо-карими глазами. Надиктовывал ей Толик с некоторой вальяжностью ижевского купца. Да, платил он. Официантка принесла хлеб, графинчик водки, мне вина. Но я первым делом схватил хлеб, посолил. Толик и Николай заулыбались. Нет, хорошая штука голод! Полезная во всех смыслах. Научает тебя ценить простые вещи и любить этот амбар, полный хлебов, а пуще всего дружеское участие другого человека.

Толик был рад видеть меня, соскучился по кордону, неторопливой заповедной жизни, и хороший аккордеон с рук купил, практически новый. А Николая он подобрал по пути, вдруг в поезде обратил внимание на странного человека, который только стрелял сигареты и пил воду и отлеживался на второй полке, ничего не ел. Оказалось, ехал он на БАМ, жена его поперла, устав от инженерской аскезы; сама она была каким-то культработником, кажется, в драмтеатре или где-то еще. Николай и отправился за длинным бамовским рублем, но в дороге его обворовали, пока он спал. Толик тут же взял его под опеку. Закон-тайга. Сегодня тебе в зимовье оставили крупы и соли, завтра оставь ты.

Я мгновенно захмелел.

— И чё-о ты собираешься делать? — поинтересовался Толик, взглядывая на меня пытливо.

Я пожал плечами.

— Сдам, наверно, билет.

Толик солидно кивнул.

— Правильно. А дальше?..

Ответа я не знал.

Толик налил из графинчика себе и Николаю, мне наливать не стал. Я уже плыл, как истый радетель Диониса.

— У меня есть план-предложение, — сказал Толик. И, когда они выпили и стали закусывать, ознакомил со своим планом. Он был прост. Я сдаю билет, мы покупаем новые билеты на автобус до Усть-Баргузина и едем туда. Там у нас появляются две возможности, два сценария. Первый: дожидаться самолета. Второй: плыть морем. В заповедник, разумеется. А как же туманы и штормы? Катер, принадлежащий заповеднику, ходит чуть ли не до Нового года по морю, там такая команда, оторви и брось, капитан Францевич из железа сделан или, точнее, из мореной...

— Дуба, — подсказал Николай.

Толик усмехнулся.

— Лиственницы. А это одно и то же: железо и лиственница.

— Дубы здесь не растут, — снисходительно заметил я.

— Ну, чё-о? — Толик обвел нас взглядом.

Николай вздохнул. А что он напишет жене? Ведь в заповеднике, наверное, не бамовские зарплаты...

— Зато снабжение оттуда, — сказал Толик. — Тушенка, сгущенка, спирт, вино “Кубань”...

Николай слушал уныло. Кем же он может устроиться?

— Лесником, — тут же ответил Толик. — А может, и каким-нибудь замом, у тебя ж образование высшее. Дадут дом. Потом охотничий участок. Купишь моторку, после и катер “Крым”, хорошая машина, и повезешь свою бабу с ветерком на Ушканьи острова.

— Зачем?

— Смотреть нерп.

— А... у них что, уши? Я слышал, тут у вас различные... эндемики.

Мы засмеялись.

— Давай, — продолжал Толик, — подумаешь, инженер-конструктор. У нас там есть органист из Таллина.

Николай попытался сосредоточенно посмотреть на него. Толик рассмеялся.

— Орган ишшо, — перешел он на кордоновский сленг, — не построили. Сконструировать не могем. Вот ты и вбуравишься мыслью.

Я тут же поднялся, чтобы идти сдавать билет. Для меня все встало на места. Я думал о горячем сернистом источнике на центральной усадьбе, о горе Бедного Света... то есть Бледного... Но Бедного лучше? Думал о библиотеке с фолиантами и Валеркиных блинах.

Покемарив ночь, утром мы сели в “пазик” и покатили сначала по равнинной дороге между сопок и островков тайги в степи, а потом уже — с увала на увал через занесенную еще легким осенним снегом зелено-рыжую густую, махровую тайгу, оставляя позади деревянные селения, быстрые речки, бегущие среди наледей и громадных камней; и в одном месте сверху вдруг открылось море, мрачно-синее, чернильное, вспененное, и я понял, каким кретином надо быть, чтобы уезжать когда-либо отсюда, менять эту даль на какую-то Муйско-Куандинскую котловину.

Съездил, посмотрел Улан-Удэ, и ладно. Зато Еврипида прочитал. И такое впечатление, что читал где-то на верхотуре, на шпиле шаманской елки, правда. Потрясающе. Ни одна книга еще не была такой мучительной. Как будто в Улан-Удэ я к чему-то такому приобщился. Как будто я там стал немного другим. Ну да, у меня вдруг открылись глаза на заповедник. Хотя и до этого мелькали догадки, что мы уже на том берегу. Но этого было мало. Надо было отлететь в сторону, чтобы окончательно убедиться.

“Безумье? Пусть! В нем слава Диониса”. Это мне нравилось даже больше аполитичных лозунгов Рокуэлла Кента.





Глава одиннадцатая



Усть-Баргузин оказался большим поселком с трубами рыбного завода и каких-то еще предприятий, одноэтажным, деревянным, естественно, с широкими и бесконечными прямыми улицами, начинающимися от моря. С краю поселка тек Баргузин, полноводный, широкий, быстрый. Долина была просторная, по обеим ее сторонам высились лесистые горы.

Мы наведались в аэропорт, чтобы убедиться: погода нелетная. Да это и так было ясно: небеса почти задевали вершины елей и пихт на гребнях гор, море штормило. Из аэропорта мы двинулись к реке, к устью. Встречные устьбаргузинцы разглядывали нашу троицу: юнца с распахнутой штормовкой и выглядывающим тельником, с рюкзаком на горбу, основательного молодого мужика с аккордеоном и субтильного интеллигентного мужчину в брючках, лакированных штиблетах, демисезонном пальто и кроличьей шапке. Ну, наверное, здесь и не таких видали.

На приколе среди катеров и моторных лодок Толик узрел то, что нужно, и радостно ткнул толстым пальцем: “Наш!” Значит, здесь, еще не ушел никуда. А куда уйдешь по такому-то морю? У кого-то из местных, возившихся с мотором в открытом сарайчике, Толик узнал адрес капитана Францевича, и мы зашагали обратно: по широким улицам, мимо добротных, высоко стоящих домов и неоглядных ладных заборов. “Надо ж... какие крепости, — бормотал Николай. — Форты. Хотя аборигенов что-то и не видно”. Да, нам попадались все русские лица, ну, правда, русские по-сибирски, с особенными скулами и характерным разрезом глаз. Всюду брехали собаки. Наконец мы добрались до резиденции капитана. Толик передал Николаю инструмент, расправил плечи, надвинул на лоб серо-крапчатую кепку и шагнул за ворота. Мы остались ждать. Николай поднял воротник пальтишки, поеживаясь, озираясь на море, плескавшееся где-то за плотными заборами. Интересно, думал я, разглядывая его одежку, кто снарядил его в путь? Супруга-культработник? Все в тон: пальто, брючки, штиблеты, шарф. Но откуда взялась эта шапка? Хотел спросить, но передумал. Все-таки Николай был солидным человеком, инженером, отцом, работал до этого вояжа в каком-то конструкторском бюро. Мы топтались. Из-за врат доносились рычание и осатанелый лай, можно было подумать, что там сидят какие-то церберы. Лицо Николая было все того же бледно-серо-зеленоватого оттенка. Он мерз. Сутулился. Не выдержав, снял шапку, развязал уши и опустил их, строго взглянув при этом на меня. А мне было не холодно. Стоило пару раз хорошенько наесться, и — кровь снова зажарчела в висках и во всех конечностях. И даже никотин не мог умерить ее бег по рукавам и протокам.

Женщины с авоськами, проходя мимо, замолчали и уставились на нас. Одна была луноликая смуглая бурятка, наверное, а может, китаянка даже. Хитровато улыбалась. Или такое у нее было выражение луны. Мы смотрели на них. И тут — заскрипели ворота. Вздрогнув, мы оглянулись. Толик И. Лицо его с крупными чертами было сурово, глаза из-под сивых бровей смотрели холодно. Он взял аккордеон, кивнул нам: пошли. Мы молча шагали куда-то по широкой сибирской улице.

Николай кашлянул в синий хрупкий кулак, поправил ушанку, наползавшую на глаза, посмотрел сбоку на нашего вожатого. А тот вышагивал решительно, крупно.

— На море? — спросил Николай.

— ...Топиться, — подхватил я.

И мы дружно заржали. Николай громче всех. Нет, шли мы, оказывается, к матери другого Толика, чтобы попроситься на постой. Капитан сказал, что, хотя все и готово, трюм забит мешками с мукой, ящиками с конской тушенкой и прочим грузом, он никуда не поплывет, у моториста запой, это похуже шторма. Пока не найдет нового моториста, никуда не двинется. А найти не так-то просто. Так что придется немного тормознуться.

— А... это удобно? — забеспокоился Николай.

— Конечно, — ответил Толик, — неудобно. Но места в гостинице заняты, какая-то делегация приехала.

— М-м, — промычал Николай. — Но ты уже бывал у нее?

— Нет, — сказал Толик. — Но мой напарник по кордону ее сын.

Николай кивнул, поправил шапку.

— Я только не помню, как ее зовут, — пробормотал Толик, когда мы остановились перед очередными вратами. Он подумал с минуту, наморщив лоб с выдающимися надбровными дугами, передал аккордеон Николаю, толкнул врата... те не открылись. Хмыкнул, начал стучать железным массивным кольцом, заменяющим ручку.

— Может, в магазин пошла? — предположил я.

— Или не вернулась с работы, — сказал Николай.

Толик оглядывался. Во все стороны тянулись заборы, над ними высились крыши с трубами, из некоторых вились дымы. Куда идти? Толик достал папиросы. Я сигареты. Николай не курил.

— Нет, сибиряки действительно, — проговорил осуждающе Николай, — понастроили тут себе крепостей. У нас таких не увидишь. Хотя насчет врагов — где их было больше?

— Так тут еще зверь ходит, — откликнулся Толик.

— Медведь, — уточнил я и рассказал о телоеде с кордона.

Николай задумчиво выслушал и подошел к вопросу с инженерной точки зрения, мол, так что ж, медведь эти ворота не выломает? Мы оглянулись на ворота, прикидывая...

В это время на дороге появился мотоцикл с коляской. Мотоциклист с красным от ветра лицом, в замасленном полушубке, в растрескавшемся кожаном шлемофоне на меху затормозил возле нас, спросил, чего ждем. Мы с Николаем промолчали, давая слово нашему вожатому, а тот отвечать не спешил, он уже приобрел основательность и сноровку таежников за три года жизни в заповеднике, докуривал папиросу, смотрел исподлобья — и вдруг улыбнулся.

— Привет от брата!

Тут и я разглядел в красном лице парня знакомые черты. И это лицо расплылось в ответной улыбке. Это был младший брат Толика Днепропетровского. Он впустил нас во двор, загнал следом свой старый “Урал”, открыл дверь, и мы гуськом поднялись по крыльцу и вошли в тепло. Дом был просторный, уютный. Да после аэропортовского сквозняка любое человечье жилье показалось бы боярскими хоромами. Глаз радовали цветные домотканые половики, беленые стены и печка. Николай сразу к ней придвинулся.

— Раздевайтесь, тут тепло!

Младшего брата звали Серегой. Он нигде не работал, уходил в армию.

— Да, какой-то дух тут... малороссийский, — проговорил Николай, блаженно щурясь у печки.

— А мы хохлы, — подтвердил Серега, белозубо улыбаясь. Нос и глаза — все как-то в кучку — у него были Толиковы, а волосы светлые, почти блондин. — Ну, как там брательник в этой берлоге? Отпустил бороду?

— Не-а.

— А, потому и не едет. Обещал тут одной... мол, отпущу бороду, подстрелю медведя... и тогда... ха-ха! А борода и не растет! Откуда, он же не жидовин. А медведя?.. Шлепнул?

— Не-а.

Серега оказался еще более веселым и живым, чем его брат. Мы сразу почувствовали себя просто. Но еще побаивались прихода матери.

— Жрать небось хотите. Сейчас я пошукаю, пошуршу.

Толик кашлянул в тугой белесый кулак.

— Это... Серег, далеко тут магазин? Мы не сориентировались...

— За горилкой? У нас есть. Потом сходим.

Мы бродили по комнатам, рассматривали фотографии. Серега гремел в кухне кастрюлями и честно признавался, что не любит этого бабского дела. Толик ему отвечал, что в армии придется ко всему притерпеться, на полк картошку, например, всю ночь чистить или в посудомоечной горами тарелок ворочать.

Вдруг мы услышали еще один голос среди этой переклички, подозрительно мелодичный, потом смех. Выглянули. Высокая девушка, темноглазая, темноволосая, с легким румянцем. Николай наконец снял свое пальтишко, достал расческу — ее-то не украли — и принялся причесываться перед зеркалом.

— Вот, Оксан, хлопцы с заповедника, — объяснял Серега. — А Толяна нет, а ты подумала?..

Девушка округлила глаза и с возмущением ответила:

— Да я случа-айно зашла! Давно с Аленой Сергеевной не ви-иделась. Мама все талды-ычила... — Гласные она чудесно растягивала.

— Как это нет? — спросил Толик, глядя на Серегу.

Тот обернулся к нему.

— А, да. Вот тезка!

— Очень прия-ятно, — сказала девушка.

Тут и мы подтянулись с Николаем. Девушка смотрела на нас. Мы встретились с ней взглядами. И что-то такое в кареглазой глубине промелькнуло, я хоть и не искушен был в этих делах, а уловил. Серега называл наши имена. Девушка кивала. Румянец... ну да, а что же? Если с сотворения мира лица девушек румянятся... должны румяниться... а если крови маловато, так взамен идет свекольный сок... в стародавние времена шел, сейчас парфюм... Но у байкальской Оксаны румянец рос на наших глазах, глаза блестели, это уже ее личный виночерпий постарался. Да и мой, я почувствовал, брызнул винной росой в глаза. У каждого есть свой виночерпий, я заметил.

Оксана поговорила с Серегой о здоровье его матери, еще о каких-то общих знакомых, о чем-то только им понятном и засобиралась.

— А ты куда?! — воскликнул Серега, и безмолвный хор трех путников поддержал его: куда? куда? не уходи, Оксана!

— Да мне пора. И у вас гости.

Гости чуть не взвились, но продолжали мужественно помалкивать.

— А о братане узнать? Расспроси, они тебе расскажут.

— Ай, Сережа, я потом.

“Так потом будет поздно!” — хотели крикнуть мы.

— Ну, потом!.. Знаешь, как у Францевича?..

— Что это, они хотят по морю?

— Ну, если б Францевич водил самолеты, то полетели бы небом.

Мы все кивнули как один. И хотели многое сказать, но молчали, даже странно. Валерки среди нас не было, уж он рассыпался бы тут бисером.

— Нет, серьезно. Давай посиди с нами. Сейчас мать придет. А у ребят инструмент есть... баян.

Тут уже Толик не выдержал:

— Аккордеон.

— Какая разница. Но играть-то кто-то умеет? Или везете кому?

— Зачем нам кто-то, — веско заметил Толик. — Сами могем.

— Ну, видишь! — воскликнул Серега. — Какие хлопцы!

— Вижу, — сказала Оксана, — музыканты.

И посмотрела на меня, а не на Толика.

— Ну, — сказал Толик, — мы-то чё-о... У нас в заповеднике есть органисты.

— Кто? — переспросил Серега весело.

— Органист. Генрих Юрченков. Мы зовем его Геной.

Серега засмеялся, взглянул на девушку, призывая оценить нас и наш заповедный мир. Ее лицо приняло озабоченное выражение.

— Да я еще в себя не пришла, — сказала она, — на работе завал, в голове одни цифры...

— Как будто тут тебя будут мучить цифрами. Да они в своем заповеднике уже забыли таблицу умножения.

И мы чуть не крикнули: да!

Они еще немного шутливо попрепирались, и Оксана пообещала прийти, но не сразу, надо же немного охлынуть...

— Да понятно, понятно! Иди, но через полчаса не придешь — я приду. Приеду.

И она ушла. Серега засмеялся.

— Начепуриться!.. А как же... Ну, чё-о? — Он оглядел наши лица.

— Да-а... — задумчиво протянул Толик.

А Николай начал деловито расспрашивать, где Оксана работает, кем, сколько ей лет. Ей был двадцать один год. Работала она на рыбоконсервном заводе в бухгалтерии.

— Но Толик-то пониже, — вновь задумчиво протянул Толик И.

— А для чего ему борода и нужна! — вскричал Серега. — Для солидности. Ладно, раз она придет, надо вином затариться.

Пока мы с Серегой ходили за вином, домой вернулась Алена Сергеевна. Пришлось Толику и Николаю самим объясняться. Алена Сергеевна была женщина средних лет, курносая, загорелая насквозь, наверное, еще там, на Украине, быстрая и улыбчивая. Она посмотрела, что там начал готовить ее сын, заругалась, кто же кормит гостей позавчерашними щами, стала чистить картошку, доставать соленья, огурцы, капусту, черемшу, велела Сереге резать сало. Мы втроем сидели на диване перед телевизором, Николай с Толиком спокойно смотрели, а я как на диковинку: отвык. В новостях показывали Москву, Костромскую область, и я понимал, что это далековато, не заграница, конечно, но... трудно было, в общем, представить эту страну цельной. А предки ничего не представляли, они кроили эти пространства по-своему. И хотя я всегда был склонен к анархическому образу мыслей, в тот час перед телевизором испытал прилив этатизма, ну, или удивления перед волей государевых людей. Кроме того, любопытны были и географические очертания этой судьбы: от Балтики до Тихого океана, — как будто размах крыльев.

Но при этом я чутко ловил звуки, доносившиеся из коридора.

И Толик с Николаем тоже сидели, навострив уши, явно слушая не новости с ферм и заводов.

Из кухни уже текли украинские ароматы...

И наконец мы услышали брех собаки, скрип крыльца, стук двери. Затем мальчишеский голос и голос Сереги... Алена Сергеевна заговорила с возмущением... Мы переглянулись.

В комнате появился Серега. Он выглядел растерянным.

— Ну, вот, мужики, — сказал он, разводя руками, — накликали... От Францевича бегунок... — Он обернулся к кому-то и спросил, что ему велел передать кэп. Мальчишка затараторил.

На некоторое время нас сковало. Первым опомнился Толик. Он встал, похлопал себя по карманам, достал было пачку папирос и тут же спрятал.

— Собираемся, — сказал он.

— Вот же черт!.. — ругалась Алена Сергеевна. — Не дает ни людям, ни себе покоя! Ну куда на ночь глядя? И какая волна! Ветер!

— Францевич, — сказал Серега, — за ним не заржавеет.

Я тоже встал. Николай продолжал сидеть и как-то тупо и отрешенно наблюдать за всеми.

Толик сразу взял свой короб с аккордеоном.

— Так и не послушали, — сказал Серега.

Толик надевал куртку, заматывал красный шарф, нахлобучивал кепку. Алена Сергеевна сетовала, что мы едем голодными, и просила еще немного обождать, да и кое-что она хотела передать сыну, может, мы все ж таки закусим? Но веснушчатый малый лет одиннадцати напомнил грозно, что дядька Франц не будет ждать! Все уже готово. И это было правдой, мы слышали от Толика то же самое.

— Ну, я вам с собой... — Женщина засуетилась, крикнула Сереге, чтоб он нашел сумку. Серега исчез.

А Николай продолжал истуканом сидеть на диване. Понятно, только пригрелся — и снова в холод, да еще на ночь глядя, в море и шторм, в самое чрево Сибири! Меня это возбуждало. У Толика в глазах тоже появился лихорадочный блеск. Он наконец обратил внимание на Николая. И сказал ему, что надо бежать, Францевич запросто отчалит без нас, нужен ему лишний груз!

— Это да! — крикнул мальчишка. Ему явно нравилась роль всех переполошившего вестового.

Но Николай как-то сонно, безвольно продолжал смотреть на нас. Как будто телевизор его загипнотизировал. Толику пришлось подойти к нему и положить лапу на плечо. И тот, очнувшись, спросил, не лучше ли подождать самолет? Толик отрезал, что нет, не лучше. Тогда Николай прямо спросил, не лучше ли ему попробовать здесь устроиться? На завод. Толик напомнил ему, что супруга ждет денежных переводов с БАМа, а заповедник все-таки ближе к цели. И уже грубо тряхнул Николая за плечо. Морщась от боли, Николай встал и покорно вышел из комнаты, начал напяливать свое пальтецо. Мы собрались. Серега тоже оделся, взял сумку для брата и вторую, для нас, с торжественным ужином, бутылками. Он решил доставить наш скарб на своем звере-мотоцикле, а мы пошли пешком. Малец поехал с Серегой. Алена Сергеевна, причитая, желала нам вслед счастливого пути.

На улице было темно. Горели редкие фонари на перекрестках, из-за крепостных стен шло сияние окон. Морозный ветерок обдувал лица. Все это казалось немного нереальным. Только что мы готовились к пиршеству и предвкушали веселый и захватывающий вечер, и вот уже шагаем, как... как красноармейцы Блока. Да, было в этом что-то революционное. Мгновенный переворот сознания. От папиросы Толика летели искры. Николай шел, нахлобучив ушанку и почти ничего не видя, уткнувшись в воротник. Я думал, что скажет Оксана, когда придет, принарядившись... Нет, Толику ее не удержать. Я чувствовал, что не наслушался ее тягучих гласных, это было печально. Может быть, в ней было что-то от героинь Еврипида, я еще не успел разобраться. Греки, наверное, тоже так уплывали бить персов. Но море у них было совсем другим. Эх, не мог Францевич потерпеть хотя бы до утра!

На берегу реки нас ждал Серега. Тут горел прожектор на катере, освещая другие катера, лодки и сарайчики на берегу. Баргузин поплескивал в темноте, катил массы черных вод в море. Серега сказал, что выше по течению, в другом селе, Баргузине, жил в ссылке поэт, декабрист, друг Пушкина Кюхельбекер. Николай уныло кивнул. Он точно чувствовал себя хуже Кюхельбекера — полным каторжником. А у меня мелькнула дикая мысль, что Кюхельбекер и сейчас там живет, сидит с бумагами перед керосиновой лампой.

Команда была на месте, даже запойный моторист, а может, это был уже новый, но с лицом, изборожденным страстью к крепкому национальному напитку. Да и у всей команды лица были какими-то ржавыми: ну, поработай-ка матросом на Байкале. Но капитан отсутствовал. Задерживался. Серега сплевывал, куря и посмеиваясь. Мы топтались на дощатом помосте, озирались на море. Ветер вроде поутих, волны не шумели, как прежде. А Николай покачивался, словно в легком трансе. На катер нас не приглашали. Да и Серега не уезжал. Он предложил все-таки выпить за знакомство, развязал нашу сумку. Я нашарил в кармане рюкзака свою походную кружку. Пили по очереди. Это был самогон. Серега сказал, что скоро будут его проводы в армию. Мы ему желали легкой службы. Николай просил передать привет Оксане и выражал сожаление, что судьба гонит его дальше. Серега фыркнул и ткнул меня кулаком в плечо.

Тут на дороге появилась фара. Ее приближение сопровождал надсадный треск мотора.

— О! — воскликнул Серега, оглядываясь. — Сам пехтерит.

Это был очередной мотоцикл с коляской; вообще, мы заметили, что мотоциклистов на улицах Усть-Баргузина так же много, как велосипедистов в Пекине. Здесь отдавали предпочтение этому виду транспорта. И не только здесь. По Байкалу даже зимой рыбаки перемещаются на мотоциклах, иногда с цепями на колесах. Этот мотоцикл был без цепей, но трещал и гремел на всю округу, как огненная колесница пророка. За рулем сидел человек в толстой вязаной шапке, в куртке с капюшоном. У него были впалые щеки аскета... и э-э... Мне кажется, что он был похож на Еврипида, каким тот представлен в книжке из заповедной библиотеки, только без бороды и усов. Длинный, прямой нос, аскетические, резкие впадины щек, скорбная складка между бровей. Хотя брови слишком густые. Он не глушил мотоцикл, озирая нас, причал, катер. На палубу вышли его соколики и с ними мальчишка. Капитан кивнул, и мальчишка побежал по короткому дощатому трапу, остановился возле него, и капитан уступил пацану свое место за рулем. Похлопал по спине, мальчишка развернулся, газанул и утрещал по прямой улице Усть-Баргузина.

А мы распрощались с отличным парнем Серегой и пошли на катер следом за капитаном. Мужик в резиновой робе поверх толстого свитера убрал тяжелый трап. Другой развязал канат, перебросил на палубу и сам перепрыгнул через быстро увеличивающуюся щель, схватил багор и с силой оттолкнулся. Мотор ровно рокотал, катер пятился на середину реки, развернулся и потянул среди бледнеющих снежком берегов к черному морю — как в черную бездну. Мне тут же припомнились странствия хитроумного грека, плававшего на тот свет, в Аид.

Некоторое время мы, как бедные родственники, жались к борту, разглядывая тьму, Николай содрогался от холода всем телом и, по-моему, клацал зубами. Поездные воры выкрали с деньгами и вещами у него все тепло. И его путь за длинными рублями был по-своему героическим.

Наконец, мужик в резиновой робе окликнул нас и повел вниз. Каюта была довольно тесной. Всего четыре койки в два яруса. Но главное, прямо здесь — железная печь, топившаяся углем. Сотрясавшийся Николай смотрел на ее раскрасневшиеся бока с благоговением, тянул тонкие в запястьях руки. Глядя на него, мужик в робе хрипло спросил: “Ты, чё-о ли, музыкант?” Николай не смог ничего ответить. “Нет, он инженер”, — сказал Толик. “А кто у вас по музыке?” — спросил мужик, показывая на короб с аккордеоном. Толик не сразу ответил, что... ну, он. Мужик кивнул. “Пока можете как хотите размеш-шатца, — сказал мужик. — А потом все на одну койку. Нам тоже надо покемарить”. Толик махнул рукой: “Да нам... после аэропортов и вокзалов!..” — “Ну-ну”, — заключил мужик одобрительно и пошел вверх по крутой железной лестнице. “И за печкой приглядите!” — крикнул сверху.

— Я п-пригляжу, — тут же сказал Николай.

Мы уселись на одну койку с матрасом и байковым темно-синим одеялом, испытывая ни с чем не сравнимое буржуйское наслаждение. Тот, кто сидел холодными ночами у чугунных печек, “буржуек”, знает эту отраду.

— Интересно, — проговорил Толик, — можно у них тут курить?

— Нет, — тут же откликнулся Николай. — Техника безопасности.

— Мм, — протянул Толик, глядя на печку. — Да в печку, наверно, можно!

Говорить приходилось громко, стенки каюты гудели от стука двигателя.

— Ну, чё-о будем делать? — спросил Толик минут через двадцать молчаливого созерцания раскаленных печных стенок.

— Подбросить уголька? — спросил Николай, осоловело на него взглядывая. И уже без особого энтузиазма.

Толик кивнул. Николай взял железный совок, со скрежетом просунул его в ведро с черными кусками, но, открывая печку, обжегся и выронил совок.

— А, черт!..

— Га! Это тебе не батареи центрального отопления! — гаркнул Толик и сам взял совок, подцепил рассыпавшийся уголь и отправил его в печку. — Поссать надо, — посоветовал он Николаю, махавшему рукой. — Или соплями помазать. Первое средство.

Николай только поморщился и поплевал на пальцы.

— А в сумке, кажется, сало, — вспомнил я.

Толик хлопнул себя по лбу в медных отсветах.

— Точно! Давай.

Я полез в сумку, вынул пакет с огурцами солеными, сразу запахло укропом, потом бутылку с самогоном, хлеб, картошку в кульке и наконец сало, завернутое в газету. Отрезал кусок и отдал Николаю. Тот прижал обожженные пальцы к салу. Толик порекомендовал немного потереть, чтоб сало въелось.

— Ну, где твоя круженция? — спросил Толик. — Пора и похавать.

И мы разложили снедь на коробе с аккордеоном. Хотя Толику это и не понравилось, но что делать в таких стесненных условиях? Мы же не на самом аккордеоне есть собирались. Мне было достаточно прощальной чарки, распитой с Серегой, и добавлять я не хотел.

В разгар нашей трапезы в каюту заглянул другой мужик, помоложе первого, в телогрейке, высокий, худощаво-костистый, с большими красными руками, так что телогрейка казалась ему мала.

— Иду смотреть, чё-о тут у вас и как, — сказал он, улыбаясь на бутылку. — С огнем осторожней, парни.

— Курить?.. — спросил Толик.

— Не-а! — Мужик мотнул головой. — На палубу.

— Ну, ладно, — сказал Толик, — давай... с нами.

Мужик задрал вверх обе клешни.

— Э-э, нет. У нас строго.

Потоптавшись еще немного, он полез вверх. Через некоторое время и Толик — курить. Ну и я с ним. На палубе никого не было. В освещенной рубке маячил рулевой. И это был сам Францевич. Еврипид. Знал бы он, как его величают.

Вокруг стояла байкальская ночь. Но не такая уж непроглядная. Во-первых, в свете прожектора вырисовывались волны, покатые, небольшие. И сразу становилось ясно, почему капитан решил идти сейчас: шторм утих, море впускало железный кораблик в себя. Но и какой-то смутный свет исходил от берега, вдоль которого мы продвигались, впрочем, на значительном расстоянии. Это был мощный таежный хребет полуострова Святой Нос. Нам следовало обогнуть полуостров и дальше идти на север. И вся громада полуострова была засыпана осенним снегом. Святой Нос — это сплошная гигантская продолговатая гора с крутыми стенами, скалами, осыпями. На нем живут медведи и чайки, байкальские вуроны. И лишь с другой стороны, на берегу мелководного Чивыркуйского залива, есть одно рыбацкое поселение — Курбулик.

И мы курили с Толиком, вглядываясь в очертания этой горы...

“Знаешь, как буряты его называют?!” — выкрикнул Толик. Я отрицательно мотнул головой. “Хилмэн-Хушун!” — крикнул Толик и ухмыльнулся. “Что значит?..” — спросил я. “А-а... ты подумай”, — предложил Толик. Я по-бурятски знал только: ажалай дэбтэр. И я пожал плечами. “Его надо, конечно, хорошо себе представлять”, — сказал Толик. Я хорошо себе представлял Святой Нос, карту Байкала знал наизусть, как Сильвер карту острова сокровищ. И полуостров мне напоминал голову какого-то существа... странного, нездешнего и даже почему-то неземного... трудно объяснить некоторые ассоциации. Я переполнен с детства ими. Как только подумал об ассоциациях, сразу вспомнил, что это группировки звезд. И существо, имеющее головой полуостров Хилмэн-Хушун, мне уже представлялось явившимся из какой-то группировки звезд. Не удивлюсь, если на это происхождение и указывает бурятское название... Но Толик уже выпалил: “Морда осетра!”

Впрочем, это не убило моей страсти к ассоциациям. Я тут же спросил себя, а какого вида общеизвестные зодиакальные Рыбы? И, раздумывая об этом, я ухожу с палубы следом за Толиком. Спрашиваю внизу, в жарко натопленной каюте, у Николая, не знает ли он, какие рыбы водятся в Средиземном море? Он поворачивает лицо в рдяных буржуйских отсветах и смотрит на меня. Так вот и действуют ассоциации на тех, кто не следит за полетом мысли спутника по звездной карте.

— Кроссворд решаешь, что ли? — наконец спрашивает он.

Я киваю.

Через некоторое время мы ложимся спать. Толик остается дежурить у печки. Он самый крепкий из нас. И самогон его только взбодрил.

Николай почти мгновенно начинает храпеть. Кто бы подумал, что в этом интеллигентном теле таятся такие силы. Толик смеется. Я тоже... И не замечаю, как засыпаю. Ведь тепло, и слегка покачивает, и я уже неделю не спал по-человечески. Но меня тут же будит Толик. Я безумно на него смотрю. Что за мгновенные метаморфозы!.. Продираю глаза. Да это не Толик, а Николай. “Подежурь теперь ты”, — говорит он. Я озираюсь. Койки, печь. И что-то бьет снизу. Что происходит? В первое мгновение мелькает дикая — но не такая уж и дикая, если вспомнить о Провале, — мысль: Улан-Удэ трясет. И уже ясно, что это не так. Молниеносный скачок в Усть-Баргузин, оттуда — в море... Не Средиземное.

Я прокашлялся.

— А где... Толик?

Николай кивнул куда-то вверх.

— Курит?

— И не только.

Николай поспешно добирается до койки... и уже храпит! По-моему, он на лету еще захрапел.

Я потер лицо, зевнул, встряхнулся. И тупо уставился на печку. Хилмэн-Хушун. Серега. Алена Сергеевна... Оксана! Я начинаю просыпаться. Высокая, черноволосая, с румянцем. Может, так и выглядели героини трагедий. Федра. Или Медея? Алкеста. Но не Электра. Не Клитемнестра. Да, женщины у него были яркие... и небо... Когда я начал читать “Медею”, за строками вдруг оно и засинело, небо, поначалу тихо, как-то невзначай, но с каждым стихом наливалось, жарчело, пока не запылало нестерпимо, а под конец столь яро, что стало черным. Поразительная вещь. И ассоциация зрительная неожиданная. Вообще, Еврипид меня захватил. Двух тысяч с половиной лет как не бывало. Все свежо, живо, словно вчера написано. Хотя и не все вполне понятно вчерашнему школьнику, рабочему лесного отдела заповедника... Ведь я еще числюсь там?

Мощная встряска вернула меня в точку-время на черной карте, где не видно никаких путей и звезд. Следующий удар был таким, что должен был сбить с койки Николая и подбросить печку, но все осталось как прежде, а Николай даже не проснулся и храпеть не прекратил. Мне показалось, что мы в железной нашей повозке нарвались на крутые лбы каменных каких-то быков...

Я решил взглянуть, что же там происходит и по какому морю мы идем. Едва я высунулся, меня рванул за куртку ветер, капюшон раздулся, как запасной парашют, задохнувшись, я резко отвернулся. Ледяной ветер рыл мне спину, пронизывал ноги. Я схватился за обледеневший поручень. Качало довольно сильно. Катер плюхал носом, вверх ударяли брызги. Кто знал, куда именно мы плывем?! Нас окружала тьма — сверху, снизу и со всех сторон. Катер раскалывал тьму лучом прожектора, но лишь отодвигал мрак перед носом. Гудел двигатель, свистел ветер... и раздавались еще какие-то звуки. Я прислушался и решил, что начались слуховые галлюцинации. Нет, я услышал не сирен, хотя если тут поют пески, то почему бы и не запеть ассоциациям? Моим, не звездным, а впрочем, и звездным, ведь греческие мифы навечно взошли светилами внутренних небес человечества. Ох, до небес пена пафоса, поэзии. Но на то и буря. И капитан, похожий на Еврипида. А может, и сам он. Так уж древний драматург перепахал меня своим плугом.

Ну, так что же я услышал? Хор? Голос вестника? Корифея?

Нет, музыку.

И сразу врубился: баян. То бишь аккордеон. Где-то лилась диковинная или, скорее, дикая мелодия, словно кто-то аккомпанировал этой буре...

Я скатился по лестнице, сна ни в одном глазу, мурашки по хребту, сразу придвинулся к печке. О, блаженство, безумие! Да! Что здесь происходит? Я покачал головой. Николай спит. Толик веселит команду. Кто ведет катер? Этот железный чайник, утюг, гроб! Надо было покурить, вспомнил я. Но под таким ветром разве покуришь? У меня даже кончики волос на чубе успели заиндеветь. А Николай спит. И кажется, один я здесь бодрствую и думаю о смерти. Ага, мне совсем не хотелось прервать странствие в этой точке, на этом водном километре. Мне все было интересно: деревья, горы, книги, Еврипид с Дионисом, Федра, одноклассница с синими февральскими глазами, гора Бедного Света, эскимосы и Рокуэлл Кент. Короче, хотелось пожить, походить по свету. И пусть бы случилось непредвиденное чудо: мачту, и весла, и весь корабль оплела виноградная лоза, и корабль затормозил и вообще остановился посреди моря, а разбойники превратились в дельфинов...

Но ничего похожего на успокоение не предвиделось. Удар следовал за ударом, железо катера сотрясалось.

Я переживал некоторое время, печалился о будущем, потом устал и начал снова думать об Оксане.

...Открыл глаза.

Было тихо.

Холодно.

Все спали. Посвистывание и храп не нарушали тишины. В самогонных сумерках я разглядел тела на койках. Я спал сидя, в чьих-то ногах, довольно вонючих, Николай угнездился на одной койке с кем-то. Я дернулся. Кто виноват? Кто дежурил последним у печки? Этого я уже не помнил. Помнил, что будил Николая, что в каюту приходили на рогах бухие матросы и уходили, потом появился аккордеон, Толик... Я посмотрел, от чьих же ног так воняет. И различил курчаво-сивую башку с разинутой пастью. Толик.

Раз я сижу, возможно, и дежурю. Хотелось пить. В горле стоял ком от дыма сигарет, печки. Я встал и полез вверх, открыл люк.

Катер стоял неподвижно в какой-то бухте с заснеженными склонами. И эти склоны отражались в воде всеми своими гранями и линиями, изломами и осыпями, елями и соснами. Я вспомнил: Хилмэн-Хушун!..

Это был он, величественный полуостров, космическая рыба, укрывшая нас. Я уже понял, что мы отстаивались с подветренной стороны.

Как называлась эта бухта, я не смог узнать: лица пробудившихся людей на этом катере не вызывали никакого желания задавать лишние вопросы.

Мы снялись с якоря и пошли в тихих водах дальше. Толик потерянно и горестно молчал. Николай тянул к печке руки, и они розово просвечивали.





Глава двенадцатая



Директор, похожий на ястреба, отнесся к моему проступку юмористически: “Бежал, как от любовницы, забыв штаны”. Я сознался, что хотел поработать оленеводом на Чаре, но... потом передумал, да и самолетов не было... Присутствовавший при нашем разговоре патлатый лесничий Аверьянов, тот самый, который не хотел нас пускать на заповедную землю, ухмыльнулся и ничего не сказал. Но позже я понял, чему он ухмылялся. В его голове уже созрело мое прозвище, я потом услышал его от Валерки: Оленьбельды.

Песенка такая была, ее пел Кола Бельды: “Самолет хорошо, пароход хорошо, а олени лучше”. Я разозлился. Толик, не уезжавший на кордон еще дня четыре, море снова штормило, заявил, что Кола Бельды — самородок, и начал подбирать музыку этой песни. А кличка уже ходила за мной по пятам, да как будто тень всюду был рядом со мной некий Оленьбельды. Лесники и рабочие перемигивались, толкали друг друга локтями, дурашливо спрашивали: так что, мол, самолет хорошо, пароход хорошо, а олени лучше? Да я даже в глаза не видел этих оленей, живых, северных, да и европейских благородных тоже, у нас на Днепре они не водились. Что я мог поделать? Бросаться с кулаками на всех? Оленьбельды... Впору снова хватать манатки и все-таки рвать отсюда — на Чару.

И тут еще Толик. Играл он, кстати, с каким-то безумием, аккордеон у него звучал каким-то варварским инструментом, знакомые мелодии узнавались с трудом. Это были скорее вариации, импровизации. Синие глаза его при этом вылуплялись и стекленели, а лицо подергивалось от судорог.

Остановился он у нас.

У нас... Ну да, Валерка обитал все там же. И я вернулся на свое место, как будто просто сходил в тайгу. Директор распорядился оформить мою неделю отпуском “за свой счет по семейным обстоятельствам”. Мой оплавленный у костра “Альпинист-305” был на месте, я его оставил в подарок Валерке. Теперь подарок вернулся ко мне. Да и я кое-что возвратил, трагедии Еврипида — библиотеке. Сделал вид, что просто забыл сдать книжку, и всё. Думал, друг, Валерка, сдаст. А он не сдал. Но, наверное, принес бы... Врал и не краснел....

Черные раскосые глаза взглядывают из-под припухших век, тонкая рука поправляет черные волосы. Библиотекарше лет тридцать, у нее трое детей, но она чем-то симпатична мне. Я, разумеется, фантазировал о ней, ну, как это бывает. Слабая зимняя улыбка трогает ее желтоватое лицо, и она спрашивает, что бы я хотел еще почитать. Я смотрю на полки, корешки книг, беру том всемирной истории; скрипят половицы, шариковая ручка петляет по бланку, у библиотекарши тонкие пальцы. “Хочется читать про теплые страны”, — соглашается она, имея в виду этот фолиант древней истории. Ну да, древняя история только там и разворачивалась. “А жить в холодных”, — с грубой решительностью говорю я. Парчовые веки пересекает волна, черные глаза поднимаются. “С детства ненавижу Крым, юг, Анапу”, — объясняю я. Она спрашивает, бывал ли я там. Я отвечаю, что такую возможность моментально променял бы на другую. Ясно, на какую. Ее лунные щеки улыбаются. Она поеживается в сиреневом мохнатом свитере и кивает: “Тогда понятно, почему тебе захотелось на Чару”. Тут я все-таки немного, чувствую, краснею. Потому что думаю: и она знает мою кличку. Оленьбельды. Скотина Аверьянов, разболтал всему поселку. Надо будет ему отомстить.

Прихожу домой, а там Толик с выпученными глазами терзает аккордеон. Что-то похожее на “Увезу тебя я в тундру”.

Оказывается, это произведение тоже Кола Бельды, ему Юрченков-органист подсказал. Толик ходил к нему как музыкант к музыканту. И узнал, что нанаец вообще гениален, биография у него крутая, это хождение от океана до Кремля и всяких площадей мира: всюду его знают и любят. Нанаец из семьи хабаровского охотника, как и Дерсу Узала. Осиротел. На войне побывал. А потом в Кремле пел, и в Париже, и где только не пел.

Да, наглядность впечатляющая. Я по-другому посмотрел на певца-оленевода. Ну и немного смирился с кличкой. Да и в самом деле, неизвестно еще, как бы меня звали в чумах на Чаре.

— Ого! — воскликнул Валерка, увидев у меня “Всемирную историю”. — Это что, “Капитал”?! В партию завербовали?

— Это вечный капитал.

Валерка потянулся к книге.

— Ну-ка?

— Руки? — спросил я.

— Чё-о?.. Нахватался в Улан-Удэ культуры?

Но руки он обтер о штаны и после этого взял книгу, начал листать.

— А, опять развалины из пятого класса. И жертвы бомбежки.

— Это эллины.

— И этот?.. “Правитель среди лилий”. Ну вылитая баба! Только, — он понизил голос, — сиськи плоские. Гомосек?

Толик оторвался от аккордеона, потянулся смотреть. Заулыбался.

— А говорят, спартанцы, то да сё.

— Это критянин.

— А вот “Женщины в купальне” получше. Хотел бы я проникнуть в нашу купальню, когда в ней Алина плещется. Или рыжая.

— Какая еще рыжая?

— А олени в Греции есть?..

— Ты, я смотрю, тоже тут времени даром не терял, читал классиков?

Валерка засмеялся. На самом деле книгам он предпочитал теннис или кино. А ларчик просто открывается. В десятом классе мы ставили “Свадьбу” Чехова и ему доверили роль... грека! Из-за длинных волос и прямого носа. Правда, волосы режиссер — учитель литературы Борис Григорьевич — заставил выкрасить в зеленый цвет. Почему-то ему казалось, такой грек убедительней. Застряло, видно, в памяти гомеровское винноцветное море...

— Нет, — сказал Валерка, — чё-о-то меня не прет от этих руин и безруких теток.

— Дай-ка, — попросил Толик. И, отложив аккордеон, углубился в фолиант.

После ужина — ну да, это были рожки в масле и конская тушенка, вкусная вполне, только после нее начиналась зверская изжога, — Валерка с Толиком засобирались в кино. А я решил остаться, хотелось побыть одному после многолюдья дороги да и каким-никаким комфортом насладиться: все-таки комната, пусть и обшарпанная, печь, окно, стол, книга, лампа. Правда, электричество будет до одиннадцати часов. Вот и хорошо. Устроившись у печки, — уже в нашей комнате было прохладно, как и предупреждал бич Роман, хотя зима еще и не наступила, — я зажег спичку, прикурил и раскрыл книгу.

Первый раздел был посвящен эгейской культуре и Греции времен Гомера. “Долина реки Кладей в Олимпии”, “План Кносского дворца”, “Бассейн для омовения ног в Кноссе”, “Лестница в северо-западной части Кносского дворца”, массивные ступени, колонны, между которыми реет меч солнечного света, “Сборщик шафрана”, руины, керамика, бронзовые клинки, кубки, золотые маски...

На следующий день Толик уплыл на кордон, мы с Валеркой вдвоем остались. Он все расспрашивал о подробностях моего внеочередного отпуска, об Улан-Удэ, Усть-Баргузине, о плавании; я по десятому разу рассказывал, например, про Оксану, кое-что выпячивая, про официантку, как она, мол, терлась о мой столик бедром и т. д. Валерка лихорадочно курил, ему тоже хотелось на большую землю, да и, видимо, отношения с Алиной не складывались. Впрочем...

Вечером я опять устроился с книгой, положил папиросы, спички у изголовья, начал листать. Это был следующий раздел. Открывался вид на Грецию времен архаики, “Дельфы”, “Певец Мусей с музой Терпсихорой”, “Алкман и Сапфо”, оба с лирами, в длинных одеждах, длинноволосые, только у поэта борода; классическая Греция мерцала плечами и млечными шеями богинь, среди них трудно было отыскать живое лицо... моей... Что моей? Я стряхнул пепел с рубашки. Моей Федры? Алкесты? Ну, не знаю, как ее зовут.

Вообще-то все героини Еврипида... А, к черту. Я захлопнул фолиант. Встал, прошелся по комнате. Вот удивительно. Я здоров и молод. У меня все есть, кров, одежда, мечта моя сбылась: живу на Байкале. Чуть мечту не потерял, но вовремя одумался. Вернулся. Что еще надо? Откуда эта непонятная тоска?

Я размахнулся и нанес удар в челюсть невидимому противнику, потом левой в ухо, еще серию ударов.

Да, было прохладно. На ночь надо протопить печь. Хотя морозцы еще смешные, Байкал вовсю плещется, шумит, захлестывает лиственничный пирс, обросший ледяной броней и сосульками, — и в лунные ночи он белеет призраком затонувшего катера или мамонта, поседевшего от тысячелетий.

Надев телогрейку, пропахшую табаком и дымом, я вышел. Вечер был непроглядный. Невидимый кедр шумел во дворе. Брехали собаки. Спустившись с крыльца, я пошарил вокруг колоды, на которой мы кололи дрова, но поленьев не было, ни одного, только щепки. Что за дьявольщина?! Мы обычно заготавливали дров на день, не то что все местные: на неделю, месяц, на всю зиму. А нам — долго ли? Пять-шесть чурбаков расколоть. Занимались мы этим в обед. И вот — пусто. Немного привыкнув к темноте, я нашел большой разболтанный топор, никак не насадим на новое топорище, поставил на колоду чурбак, ощупал его, чтобы представить размеры, размахнулся и ударил. Попал. Услышал, как чурбак разломился надвое, обдав лицо смолистым облачком. И тут же подумал, что в деревьях таятся облака. Как и книги. Расправившись с чурбаком, я взялся за другой, но этот оказался крепким, сучкастым, и топор увяз в древесине, пришлось поднимать весь чурбак, переворачивать его и бить обухом по колоде... И чурбак улетел куда-то, а у меня в руках осталось голое топорище. Топор соскочил. Это должно было случиться. Я нашел чурбак с застрявшим в нем топором, попытался вбить толстую щепку в щель, но она обломилась. Что делать? Я в злобе пнул чурбак и пошел домой. Второго топора у нас не было. Идти куда-то за топором? К бичам на тот край поселка? Или к соседкам? Но я видел, что света у них нет, значит, тоже в кино. Да весь поселок в клубе. Телевизоров там не было, еще не установили ретранслятор.

А, ладно, проведем эту ночь по-спартански. Я хлебнул теплого чаю, похрустел галетой, прислонился спиной к печке, готовясь снова отправиться по меловым дорогам высвобожденной из какого-то дерева книги, мимолетно подумав: интересно, из какого дерева? Олива? Сосна? Не дуб, конечно. Хотя в Додоне и был дуб-прорицатель, жрецы прислушивались к шелесту его листвы. Соблазнительно думать, что дуб. Но нет, скорее всего, сосна. Книги Греции из сосен, прямоствольных, сияющих, деревьев солнца. И я уже готов был пуститься в дальнейшие размышления по поводу рождения книг из духа деревьев (забыв, что книги греческие были не только из деревянных дощечек, покрытых воском, но и папирусные, и пергаментные), но тут до моего слуха долетели какие-то звуки... какой-то знакомый смех, немного смахивающий на брачный рев сивуча. Я замер над раскрытыми вратами Греции, знойной, зеленой, каменной, терпкой, с искрящимся воздушным хмелем. Брачный смех-рев повторился. Я поднялся и приблизился к стене. Нет, мне просто любопытно стало, кто это еще, кроме Валерки, может так ржать? Ведь он в кино. А та половина после переезда Димки и Жени на Южный кордон нежилая. Но точно, за стенкой раздавался приглушенный голос Валерки. Может, с ним тут что-то случилось за время моего отсутствия? Я еще не въехал во все новости поселка. Может, он разыгрывает какую-то сценку для ноябрьского праздника? Стесняется блеснуть артистическим талантом при мне?

Но ему кто-то явно отвечал. Чей-то слабый женский голос различило мое ухо. Я захлопнул врата Греции и прошелся по комнате. Вместо клуба он пошел в соседний отсек. Развлекается там, балагурит. Меня оставил мучиться с Грецией, дровами, курить осточертевшие папиросы, уже в горле першит, да вон боксировать с тоской. Нет, лучше сказать, что мой противник — сплин. Сплин! Я бросил фолиант на кровать и начал надевать телогрейку. Пойду. Насчет топора узнаю. Может, он там есть.

Но уже на улице я притормозил, подумав, а что, если это свидание? В пустой половине? С Алиной. Хм, но у Алины есть свой дом, она там одна. Да и в магазине хорошо, тепло, вкусно пахнет селедкой, керосином, хозяйственным мылом, новенькими кирзовыми сапогами, мягкими ичигами из свиной кожи и бараньими тулупами. Значит, с кем-то еще. Ну, какое мое дело. Я свернул и побрел прямиком — к шумящей, черной, распластанной до небес громаде Байкала. Камешки скрежетали под ногами, ветер задувал под телогрейку, рвал щеки. Я натянул шапку на уши. Ветер холодил череп. После возвращения я обрился наголо, не знаю зачем, наверное, в знак смирения. Или в знак начала нового этапа.

И вот я остановился перед рвущейся на меня стихией. Ххаа! Ррыы! Слева во тьме пирс бледнел странным зверем. Может, это была Мама Нерпа, вышедшая из моря, а никакой не мамонт! Белая Нерпа, хотя белыми они бывают только во младенчестве. Но эта была напарницей Белого Кита.

“Мама Нерпа, что ты скажешь?” — спросил я. Хотел бы я так сродниться со стихиями, чтобы никогда не знать странной сосущей тоски ни о чем. Чтобы любить одиночество, ходить по горам, спать в зимовьях, а еще лучше в берлогах. Ни о ком и ни о чем не жалеть. Не в этом ли счастье и свобода? Но как этого достичь? И что вообще мне делать дальше здесь? Зачем я все-таки притащился сюда за тысячи верст? И выписываю круги, как будто в танце. Не хватает только бубна... с балалайкой.

Я пнул камень, повернулся и пошел домой. Кинул взгляд через плечо — пирс пригнулся, как будто для броска, и вокруг него бились, свирепея, волны.

Валерка пришел через минут двадцать после того, как отключили свет. Он сразу отметил падение температуры в комнате. А где я тебе возьму дров? Они куда-то исчезли. И топор я загнал в чурбак. Валерка натянул свитер, нахлобучил цигейковую шапку-ушанку и так забрался в спальник. Я последовал его примеру, только ушанки у меня еще не было. Ну что, гасить? Задувай. Я убавил огонек, и лампа, попыхав, погасла. У соседней стены заскрипели пружины под Валеркой. Стало тихо. Только ветер за окном густо шипел в кроне кедра. Я включил приемник, погонял колесико туда-сюда, прошвырнулся по миру, заскочил к китайцам и подумал о нашем земляке Пржевальском: от Байкала он уходил в свои маршруты — через Гоби, Алашанские горы, по Желтой реке, к ее истокам, намереваясь пробиться в Тибет, да не удалось, — потом поймал “Маяк”, какое-то румынское радио. Не выдержал и спросил, какой фильм показывали. Да-а, нехотя откликнулся Валерка, фигня, я почти не смотрел, кемарил. А кто же так ржал за стенкой, хотелось мне спросить. Я еще немного попланировал по спящему миру... хотя в Америке уже был день, и в Японии скоро взойдет солнце... И все-таки спросил насчет ржания. Но Валерка не ответил. То ли уже отрубился, то ли притворялся. Ладно... И я завис над деревянными ступенями, под которыми белела льдина и чернела вода... Но тут же выяснилось, что это просто облако и черное небо. У меня дух захватило. Вот оно, началось...

Утром мы долго не решались выскочить из спальников. Да, это было похоже на прыжок в ледяную прорубь. Наверное, температура опустилась ночью. За окном еще было темно. Валерка вдруг вспомнил, что я что-то такое про топор рассказывал. Да, со злорадством подтвердил я. Надо бежать к соседкам, надо топить печь, надо готовить жрать, простонал Валерка. Ага! Ну, давай встанем разом.

И мы дружно выпрыгнули из спальников, треща пружинами и чертыхаясь.

Октябрьское утро было стозвонным: ясным, ярким, морозным, — когда мы шагали в контору. Тот берег лежал рядом, нарядно-белый, четкий за черно-голубыми водами. Прозрачный воздух скрадывал расстояние в шестьдесят верст, никакой бинокль не нужен. Окна домов, мимо которых мы проходили, густо синели, словно за ночь их заново застеклили — витражами.

В конторе мы встретили Николая. На нем было все то же пальтецо. Правда, вместо туфель — чьи-то старые кирзовые сапоги. Его приняли на работу в научный отдел лаборантом. Выглядел он как спец в революционном Петрограде. Место для житья ему определили у бичей. Николай был растерян. Поехал зашибить деньгу и оказался на девичьей какой-то должности! Шестьдесят семь рублей в месяц. Но директор его успокаивал и обещал со временем подыскать другую должность. Лесники, рабочие поглядывали на тонкокостного бывшего инженера с усмешкой. Но и меня не забывали! Толкали друг друга локтями, шептали: Оленьбельды. Вот чем оборачиваются романтические порывы.

Дым в коридоре, где мы все отирались в ожидании разнарядки, вился плотными слоями. Курили махорку, “Беломор”, “Приму”, “Север”. Конторские женщины пробирались по коридору, морщась и взмахивая руками, бухгалтерша грозила всех выгнать, что это такое, мол, хоть топор вешай. Накурено и вправду было густо, как будто сейчас начнется выступление ВИА “Самоцветы” или съемки какого-то фильма. Мне надоело там топтаться, и я вышел на свежий воздух.

Солнце, как альпинист, взбиралось по той стороне хребта. Наконец оседлало перевал и резануло сияющим ледорубом по вершинам противоположного берега. Но у нас в поселке еще были сумерки, хотя чистые и прозрачные, и вся долина мерзла без солнца. Я повернулся, посмотрел на гору Бедного Света, потом прошелся немного вдоль конторской стены и из-за угла бросил взгляд на море. Оглянулся на поселок — трубы его курились смолистыми дымами, собаки бодро перебрехивались, и по улице мимо плотных высоких заборов двигалась чья-то фигурка.

Кто-то шел сюда, приближался, уже можно было различить странную белую куртку с капюшоном, бледно-розовую шапку.

Это была девушка, незнакомая... Нет, я ее уже узнал. Мы взглянули друг на друга. У нее было бледноватое лицо, забрызганное конопушками, — и глаза, наполненные сиянием кедров или волной моря. Я ее знал, видел. Но не здоровался почему-то, смотрел. И она ничего не говорила. Так и прошла мимо, потопала ногами на пороге, сбивая снег, и скрылась в дыму и гудении коридора. А я вспомнил, что видел эти глаза, нос с тонкой горбинкой, это какое-то английское нежное лицо в аэропорту, то есть на поселковом аэродроме, когда пускался в байронический забег, полет.

Так-так, бормотал я про себя, переваривая полученную информацию, техотдел в моей голове ее анализировал, туда-сюда сновали клерки с перфокартами.

И мне уже все было понятно.

Когда мы шли с бичами на распилку леса, я спросил у Валерки, как зовут нашу новую соседку. Тот взглянул на меня с притворным удивлением: “А ты еще не знаешь?.. Кристина”.

Бичи приостановились, прикуривая, мы догнали их, и я решил подождать с дальнейшими вопросами.

Когда мы пришли на дровяной склад, заваленный тушами кедров и лиственниц, щепками, опилками и позвонками распиленных стволов, солнце-альпинист (хм, тут я вспомнил о своем радиоприемнике и подумал, что и солнцу надо присвоить номер), — так вот, альпинист-306 уже покорил все пики хребта и накрыл своими волнами нашу долину, поселок, и окна домика на краю взлетного поля зияли золотыми проломами, словно солнечный ледоруб угодил прямо туда. Я оглянулся на солнце и увидел еще один ледоруб; он крутанулся, превращаясь в свастику, в маленькую, черную, с острыми зубцами, и две свастики вгрызлись в мои зрачки.

Роман с Павлухой завели бензопилы, мы взялись за железные длинные трубы-рычаги, и работа закипела опилками, и я подумал, что так же трудились рабы на строительстве пирамид. Преувеличение, конечно. Мы часто останавливались, стаскивали сыроватые рукавицы, подкладывали их под задницы, доставали папиросы, закуривали. Роман сплевывал и начинал толковать о вольной жизни охотников-профессионалов, Павлуха молча о чем-то думал, наверное, о звероферме. И уже в двенадцать часов мы пошли на обед.

— Что ж ты ничего не рассказывал про Кристину, — укорил я Валерку, похлопывая на ходу мокрыми рукавицами по колену.

— А чё-о, — сказал Валерка, — рассказывать. Ну, приехала, как мы, мир посмотреть.

Я спросил, откуда. Оказалось, из Питера. Что же она там делала до этого? На вид-то явно не школьница. Не школьница, согласился Валерка, она училась в университете.

— И что?

— Бросила, сюда приехала.

— Двоечница, что ли?

— Ну, ты, отличник! — заржал Валерка.

Мы вошли в наш захламленный двор, да, вдруг в глаза бросился всякий мусор, какие-то ящики, консервные банки, окурки, обрывки газет. Не наш мусор, иначе мы давно бы убрали, а так, чужое — с какой стати?

— Скорей бы снег сыпанул по-настоящему, — сказал Валерка.

— Ну что, давай коли дрова, — бросил я.

— По-моему, твоя очередь.

— Я не нанимался истопником к заезжим ленинградкам.

Валерка взялся за топор.

Из окна я видел, как он набрал охапку дров и понес ее соседке. Благоухающую кедрами и лиственницей охапку. Я снова подумал о книгах Греции. Раскрыл фолиант, рассеянно полистал и нашел — не прилагая к этому усилий — Леду. Римская мраморная копия с греческого оригинала скульптора Тимофея, жившего в четвертом веке до нашей эры. Леда с лебедем. Лебедь там очень напоминал большое яйцо. У этого яйца была длинная шея. Леда прижимала его к бедру, лебедь льнул к ее животу, тянулся клювом к ложбинке между грудей. Была еще Елена, из-за которой там у них разгорелся сыр-бор. Я и ее нашел. Но почему-то Леда мне понравилась больше. Как-то это имя лучше подходило... Хм, можно подумать, я что-либо знаю о соседке, видел лишь мельком. Очередной зигзаг каких-то темных ассоциаций. Я захлопнул фолиант.

Вечером Валерка засобирался. В кино. Я хотел сказать, что тоже пойду, но передумал. Валерка прыснул себе на загривок одеколона “В полет”, засунул в рот живицу — сибирскую жвачку из кедровой смолы, посмотрелся в зеркало — здесь было настоящее зеркало, прямоугольник, прибитый гвоздями к стене, ну, то есть закрепленный загнутыми гвоздями, — и, сбив ушанку на затылок, вышел.

Стукнула дверь. Заскрипело крыльцо. Шаги под окном по мерзлой земле. Всё стихло.

Я ожидал снова услышать ржание из-за стены. Ни звука. Поймав себя на том, что слушаю напряженно и не дышу, я шумно встал, прошелся по нашей берлоге, задержал взгляд на двери: вместо ручки была подметка от кирзового сапога с полоской кожи, за которую и следовало тянуть. Обернулся к печи. По ее грязно-белому, облупленному боку тянулась надпись углем: “Остановите земной шар, я сойду”. Чьи-то философические художества, исполненные явно наутро: от надписи разило духом похмелья. Я пригнул голову, встал в стойку и начал боксировать. Потом взял квадратик галеты, захрустел и лег, заложив руку за голову. Потянулся за фолиантом... И только его раскрыл — черная молния расколола белый мрамор, я успел увидеть колонны, портики, тела. Свет погас! Вот в чем дело, уже сообразил я. Прекрасно. Может, движок сдох, это время от времени происходило, и электростанция вырубалась. Но меня удивляли видения. Они казались живыми. Мгновенная вспышка озарила эти развалины, фигуры, мифы, строчки трагедий. Я почувствовал легкий ужас. Трудно объяснить. Но я вдруг со всей отчетливостью понял, нет, не понял, это просто коснулось меня, пробрало дрожью — знание жизни на меловых берегах Средиземного моря. Это все было правдой: топот ног по сходням триер, блеяние жертвенных овнов, витийства поэтов, чаша цикуты и прогулки философов в тени рощ. И в этой тьме, озаренной на другом берегу веков, в какой-то лачуге на топчане, укрытом бараньей шкурой, лежал некий юнец, вперив взгляд темных глаз — прямо в меня. Я ощутил силу этого взора, этой дуги.

И все пропало.

В моих руках была тяжелая книга, пальцы касались ее шероховатых врат. Книга, взятая в библиотеке, и больше ничего.

Но странно, что она открыта. А света нет.

Я отложил ее, нашарил пачку, спички, чиркнул и закурил, пуская невидимый дым. Если через пару минут свет не вспыхнет — это надолго. Я представил людей, сидящих сейчас в клубе в абсолютной тьме. Усмехнулся. Впрочем, наверное, уже загорелись фонарики.

Зажег вскоре лампу и я. При ее свете иллюстрации выглядели необычно, я начал листать. Коричневый и золотистый оттенки — вот, оказывается, лучшее обрамление для этого прошлого. И мраморные торсы, бедра теплели, а колонны храмов как будто были озарены солнцем, садящимся в Эреб.

По поселку забрехали собаки. Значит, зрители расходились. Я прислушался. Но у соседки было тихо. Я перевернул страницу... книги или мысленного пространства... Миг назад точно какое-то особенное пространство распахнулось передо мной. Пространство, сотканное из непонятной субстанции. Что это такое, ума не приложу. Время или что-то другое? Пространственна ли мысль? Мысль — это слово? Возможно ли слово вне пространства? Или есть особое пространство для мысли, мыслей?

И — уже вновь внизу пугающая чернота, смутно белеющий берег, крыши домов, темные окна... Но кое-где начинает мерцать свет, загораются керосиновые лампы. И по улице движутся желтые огни. Публика расходится, так и не посмотрев картину.

Я слышу приближающиеся голоса, потом все смолкает, и в дом входит Валерка.

— Эй, барсук! Спишь?.. Мудреешь не по дням, а по часам? При луне, как Максим Горький с медным тазом?

— Что, накрылась картина?

— Накрылась.

— Труппу надо организовать. При фонариках можно играть.

— Этого... Еврипида?

— Чехова, у тебя есть опыт. Дело за краской, зеленой.

Валерка еще зубоскалил, гремел чайником, хрустел галетами, а я думал о Еврипиде, Дионисе, действительно, кто бы мог его сыграть? Ну, вакханки... Алина, черноглазая и нервная, — готовая вакханка; еще хохлушка Даша, жена орнитолога, быстрая, говорливая, комсомольский секретарь; белолицая бухгалтерша; дебелая замдиректора по науке с собачьим выражением лица; библиотекарша; наши неразлучные и на вид спокойные соседки... да все жены лесников и научных сотрудниц, рабочих и трактористов. Женщин легко взвинтить. Нам приходилось уже наблюдать клубящиеся страсти очереди.

Пенфей?..

Я уже засыпал, как вдруг услышал какие-то голоса, да, глухой мужской и требовательный женский. Сначала я не уловил, откуда они, но потом сориентировался: из-за стены, где поселилась университетская. Кто-то пожаловал к ней в гости... По голосу трудно было угадать, кто именно. Он что-то настырно повторял, как будто бычок куда-то лез, тыкался. А хозяйка его отгоняла. Мужской становился все глуше, а женский все выше, запальчивей.

— Что там за черт? — проговорил Валерка в темноте.

— По-моему, лесничий, — предположил я.

— Аверьянов?

— Похоже.

— Козел! Мало того что он не пускал нас сюда... ОБРЕКАЛ НА ГОЛОДНУЮ ГИБЕЛЬ, — громче и громче заговорил Валерка, — ТАК ЕЩЕ НЕ ДАЕТ СПАТЬ!!

За стеной внезапно все стихло.

Валерка пошевелился, пружины под ним затрещали.

— Пойду поссу, — сказал он и вылез из спальника, надел сапоги, накинул телогрейку и, громко топая, вышел.

Мужской голос за стенкой произнес что-то. Угрожающе-недовольно. Я  асмеялся. Девушка молчала. Было слышно, как стукнула дверь. Идет к нам разбираться? Я вскочил, глянул в окно. Там было черным-черно. Вернулся Валерка. Постоял, прислушиваясь.

— Свалил?

— Ушел.

— Ну, я и говорю. — Валерка лег, вжикнул молнией. — Какой-то ты слишком культурный стал, как побывал в Улан-Удэ.

— Столица все-таки.

— Театры с труп-пами? Музэи. Оставался бы там, повышал образование.

— Театр и здесь на каждом шагу, — философски ответил я. — Библиотека солидная.

— А, ну да... И у Толяна баян.

— Аккордеон, — поправил я.

— Не забывай органиста из Таллина, культура!..





Глава тринадцатая



На выходные мы с Валеркой ушли в тайгу, ни у кого не спросясь. Все-таки нас это раздражало, заповедный режим. Как будто пионерский лагерь. Мы выступили в субботу пораньше, чтобы не привлекать внимания. Поселок еще спал. Вошли в тайгу, засыпанную осенним легким снегом, и расслабились — ускользнули.

Я жадно вдыхал воздух, пронизанный ароматом хвои, смолы. Как-никак давно не был в тайге. Валерка повесил на ремень поверх телогрейки нож, тот самый, выкованный на кордоне. Пока шли по поселку, он прятал его в рукаве. Я выломал себе длинный посох. Валерка улыбнулся: “Старче”. У меня немного кружилась голова, сердце громко стучало. Я размахнулся и ударил посохом по ветке кедра. Полетела снежная труха. Валерка выхватил нож и рассек снежный воздух. “Злой дух!” — крикнул я. “Готов!” — откликнулся Валерка. Он полюбовался своим ножом, заботливо вытер ртутное лезвие полой телогрейки и сунул обратно в чехол. Мы шагали дальше, не обремененные ничем, только и взяли с собой еду на два дня. Валерка нес ее в поняге. Очень простая и удобная штука: дощечка с лямками и десятком шнурков из сыромятной кожи; кладешь все в обыкновенный холщовый или брезентовый мешок и зашнуровываешь; спина не потеет, как под рюкзаком. Я понягой еще не обзавелся, в рюкзаке у меня был приемник.

В тайге было тихо. Она напоминала какой-то павильон для съемок фильма. Но снег, попавший на руку или лицо, таял.

Начались Покосы, цепь полян вдоль речки. Отовсюду к стогам тянулись следы лосей и зайцев. “Засесть бы здесь... с ружьишком”, — пробормотал Валерка.

Мы пошли дальше... и резко остановились. На тропе виднелись корявые крупные следы. “Не пора ли ему спать?” — тихо спросил Валерка. Мы огляделись... Помедлили, рассматривая следы, и двинулись вперед по тропе. Зверь шел в том же направлении.

“Шатун?” — спросил Валерка, видя, что следы не уводят куда-нибудь в сторону. Я обернулся. “У них в обычае пропустить вперед и зайти с тыла”.

Тропа вывела нас к последнему Покосу, обширному, как хороший стадион. Направо у кромки тайги круглились стога сена, кедры и ели уходили вверх по склонам, упирались в белую стену горы, за нею, над нею вставали другие горы, в редкой щетине и пятнах кедрового стланика, и последний горный ярус взрезал хмурое небо острыми гранями гольцов. А впереди, на краю поляны, стояли два бревенчатых домика. И медведь направлялся туда. Но где-то на полпути свернул. Может, ему не понравился взгляд двух маленьких оконцев. Или что-то отвлекло. Мы приободрились.

В одном домике был склад конской амуниции, в другом, как обычно, нары, печка, посуда, на полках крупы, банки, соль. Только вот железная печка была обложена не камнями, а кирпичом. Мы быстро ее затопили, стылый воздух закачался, прослоенный дымком. Пока варили кашу, небо как будто спустилось с гор, полетел хлопьями снег. Я начал открывать своим сапожным ножом банку с рыбными фрикадельками.

— Слушай, — вдруг сказал Валерка.

Я тут же взглянул на него, замирая. Но ничего, кроме потрескивания смолистых дров в печке и голодного урчания в собственном животе, не услышал. Я покосился на дверь.

— Да нет, — сказал Валерка. — Не надоело давиться фрикадельками?

— Ну, — ответил я. — А что?

— Ничего. Мяса хочется! — отрезал он, сверкнув глазами.

Я не ответил, отогнул крышку с рваными краями, алеющими томатным соусом, облизнул пальцы и высыпал содержимое в котелок. Мы сели за стол, взяли алюминиевые ложки.

С кашей мы быстро расправились, налили чай в железные, забронзовевшие от чифиря кружки, взяли по куску сахара, галеты. И Валерка сказал, что у него есть дельное предложение: на складе он видел моток проволоки, а вокруг стогов загородки из жердей и следы зайцев; так вот, надо наделать петель и наловить зайцев.

Нет, в заповедники надо принимать каких-то особых людей. Не охотников. Возможно, даже одних женщин. Амазонок.

Мы нарубили кусков проволоки, наделали петель, пошли и развесили их вокруг стогов на нижних жердях. Возвращались уже в сумерках. Заварили свежего чаю, похрустели галетами с сахаром, завалились на нары и предались мечтам о зайчатине. Погасили лампу, лежали, засыпая, слушая тьму... А зайцы шлепали лапами по снегу, прыгали к стогу, поводили своими локаторами. Сенца им хотелось, сладких сухих стебельков... И тут — рраз! — что-то обхватило шею. Заяц дернулся — и затянул петлю, забил длинными лапами, взвихряя снег, забился — и замер. А где-то рядом уже завозился в смертельных судорогах второй. И еще один, еще...

Очнулись мы почти одновременно, от холода: укрывались-то одними телогрейками, ничего больше не взяли. Посчитались, кому растапливать. Выпало мне. Дрова в печке все прогорели. Пришлось щепать лучину, все укладывать по лесной науке. Дровишки занялись огнем. Я выскочил на улицу, отошел от двери, расстегнул ширинку, озираясь. Снег бледнел повсюду. Небо было непроглядным. Я посмотрел в сторону стогов. И вдруг вообразил пружинистое, перекатывающееся под шубой мышцами тело медведя, бросившегося крупными скачками сюда, и, побыстрее закончив, рванул дверь и шмыгнул в зимовье. Печка уже гудела. Валерка посапывал. Железная печка этим и хороша: мгновенно дает тепло.

Да, блаженство, подумал я, растянувшись на сене, которым кто-то заботливо укрыл полати. Было в этом что-то заморское... М-м? Ну да, уехали, как говорится, за тридевять земель, за три моря.

Нет, что-то еще такое... Французское. Может, слушали перед сном Джо Дассена?..

Да нет.

Так что же?

Я почему-то подумал о соседке.

Но светлоликая Кристина с резными скулами и зелеными глазами напоминала мне скорее англичанку...

Да! Тут дело в том, что она немного походила на нашу учительницу английского, в которую мы были с Валеркой влюблены. Как только та пришла в класс в короткой обтягивающей юбке и тонком, мягком голубоватом свитере и с улыбкой объявила, что будет учить нас говорить по-английски, мы в нее дружно влюбились. Просили расшифровывать слова битловских песен — в кабинете был магнитофон, и мы притащили катушку с магнитной лентой и записями. Смотрели на нее, как собаки Павлова на зажженную лампочку. Когда нас обоих обкорнала одна и та же парикмахерша-дебютантка так, что без слез и ржания мы не могли друг на друга смотреть, мы заявились на урок английского в летних кепочках. Англичанка пришла в замешательство, ведь она не могла не видеть, что мы млеем и сохнем, и тут вдруг такая наглая выходка. Справившись с изумлением, она спросила, что это все значит? Пляж здесь или аудитория для занятий? А может быть, мы перепутали общеобразовательную школу с цирковой? Она потребовала снять головные уборы. Мы не реагировали, уткнувшись в парты. Пусть нас лучше казнят. Отрубят эти головы, изуродованные практиканткой. Англичанка заявила, что урок не начнется до тех пор... Да что это такое, в конце-то концов?! Встать! Мы медленно встали. Вон из класса!.. С дурацкими улыбками под смешки класса мы двинулись в коридор. Стойте, скомандовала она. Мы послушно остановились. И она шагнула к нам, цокая острыми каблуками, обдавая ароматом пряных духов, и сорвала наши кепочки. Мы взглянули друг на друга и опустили глаза. Марш на место, велела она, и Валерка пошел к парте, а я рванул к двери. Наверное, я любил ее больше.

Закончилось это визитом матери в школу. Я ей, конечно, ничего не рассказал. Все было расценено как хулиганская выходка, грубый вызов порядку и т.д. Что ж, тогда мы взяли и довершили дело дуры-практикантки тем, что постриглись вообще под Котовского. И сидели за партой как два арестанта, а учительница неукоснительно вызывала нас на каждом уроке и, помучив, ставила тройки, иногда двойки. Мы утратили интерес к английскому. И любовь наша прошла... почти. Отросли волосы, и мы приободрились, снова понесли записи битлов. Но вскоре англичанка уволилась, и вместо нее пришла черноволосая старуха, ну, женщина лет тридцати пяти, с выразительным профилем и нервно-злой бородавкой у крылышка носа. “О, какие пейсы!” — сразу оценила она баки Валерки. “Пейсы... Дура, — негодовал он. — Не видела баки Леннона”. — “Выстриги лысину”, — советовал я. “Зачем?” — удивился он. “В знак протеста. Как у Ленина”.

В ленинградке было что-то от нашей любимой англичанки, что-то в глазах, рыжеватые веки, взгляд, только у той цвет глаз темно-голубой, а у этой зеленый.

Так что она здесь ни при чем, ну Кристина, соседка...

Я пошевелился на нарах, подо мной зашуршало сено. Я никак не мог ухватить концы своих ассоциаций. Англичанка... битлы... Леннон... Ленин... Дассен. Соседка...

Соседка слегка напоминает англичанку — ах да, вот, схватился я снова за нить. Именно об этом я и подумал, когда впервые увидел ее на аэродроме. Но я имел в виду не англичанку-учительницу, а тип лица, ну, каким я его себе представляю по кино, книгам, журналам.

А сейчас я подумал, что... да, именно: это не имеет отношения к ней.

К кому?..

Да к соседке.

А... к кому?

Это был тупик, и я просто взял и уснул.

Утро наступило такое же хмурое, как и вчерашний день. Правда, снег не шел. И потеплело. Не разводя огня, почти бегом мы припустились к стогам, стараясь издали увидеть болтающиеся тушки зайцев на жердях. Зайчатину.

Ветер разгонял дымку над горами.

Вокруг стогов все было истоптано, как в базарный день, если они только бывают у зайцев. Петли дружелюбно покачивались от ветра, пустые, как беззубая усмешка.

— Надо было запах отбить, — сказал я.

Валерка посмотрел угрюмо.

— Выварить в хвойном настое! — вспомнил я.

Валерка сплюнул.

— Где ты был раньше?

Так мы и не стали браконьерами и не поели зайчатины. Напились горячего густого плиточного армянского чая, съели все галеты, весь сахар, покурили и потопали домой. Чем ближе подходили к поселку, тем сильнее раскачивались деревья, шумели кроны, отрясая снег. Приостановились у громадного кедра, издававшего жалобный писк, задрали головы, посмотрели на крону. Да, этот патриарх стенал тоненько, словно не мощным старцем был, а худосочной осиной.

Перед домом нам повстречалась соседка-метеоролог, смуглая, щекастая, какая-то кургузая, в темных кудряшках, выбивающихся из-под заячьей шапки с ушами, завязанными на затылке, как будто слегка пританцовывающая на месте. Она вперила в нас черные быстрые беличьи глазки.

— Привет! Откуда это вы свалились? Куда ходили? А мы и слышим, что-то затихли соседушки.

Мы ответили, что так, прогуливались по окрестностям.

— Далёко ходили? — не отвязывалась она, оглядывая нас с головы до пят.

Мы ответили, что поблизости.

— Смотрите, столкнетесь с мишей. Без ружья-то. А?

Я сказал, что медведи уже все спят. А Валерка приложил руку к поясу, где у него висел нож, но — уже под телогрейкой, так что соседка не могла оценить выразительности жеста.

— Спят! — воскликнула она, и ее черные глазки блеснули. — Есть и которые не спят, мучатца от бессонницы-то.

Она погрозила нам пальцем и пошла дальше, помахивая пустой авоськой, — в магазин. И сейчас снова ее возраст ускользал, как ртуть по шкале стремительно вверх, так по-матерински она погрозила нам.

— Странная... — Валерка запнулся, подыскивая определение, — бабища.

Мы оглянулись и быстро шагнули за ворота.

Дома. Если это можно назвать домом.

В печь улетали охапки истекающих смолой поленьев, но помещение нагревалось медленно, хотя мы только вчера отсюда ушли. Эту часть дома называли дырой. Ее невозможно было натопить, тепло улетучивалось куда-то сквозь невидимые щели. Надо было скорее согреться чаем. Но мы решили купить вина. Идти должен был, естественно, Валерка — к Алине, за “Кубанью”. Но он почему-то заартачился, мне это показалось подозрительным. Ему уже не хотелось заглянуть в ее карие настороженно-упрямые глаза, не хотелось протянуть руку и потрогать черный локон, спрашивал я себя, уже стоя перед прилавком магазина и вдыхая острые ароматы мыла, отсыревших круп и овчины. Подошла моя очередь, но я ожидал, пока покупатель, тракторист Андрей, затарившийся “Рубином” и десятью пачками “Севера”, выйдет. А тот почему-то медлил, что-то такое бубнил про погоду, сено, теленка. Алина вопросительно взглянула на меня. Возле нее как будто щелкало что-то... кастаньеты... Я перевел взгляд на счеты с деревянными кругляшами и невольно улыбнулся.

— Что? — раздраженно спросила она.

Я еще выдержал паузу и попросил крупы. Немного, двести граммов.

— Слышь-ко, — сказал Андрей, — парни, айда со мной за сенцом?

Я повернулся к нему и сказал, что уже ведь поздно. Он хрипло хохотнул, показывая желтые зубы, почесал крупный угреватый нос и сказал, что козе понятно, не сегодня, в следующую субботу. Недолго думая, я согласился. Но Андрей не уходил. Алина отвесила крупы, завернула в кулек; я вынужден был купить еще сто пятьдесят граммов карамели, хотя конфетам мы предпочитали кусковой сахар: не барышни. Больше я ничего покупать не мог, на “Кубань” не хватит. Отчаявшись, я двинулся к носатому морщинистому трактористу, и мы с ним уже вдвоем вышли, он тут же принялся распечатывать пачку папирос, похлопал себя по карманам, возвел на меня глаза в красных прожилках. И я сказал, что и сам забыл спички, сейчас, и рванул в магазин. Алина вскинула на меня глаза, в воздухе щелкнуло что-то. Одинокая молодая женщина, девушка, что она здесь делает, наверное, ей скучно, трудно, пронеслось у меня в голове, и локон черный извивается, глаза зло сверкают... Сейчас они удивленно потемнели. И немного испуганно? Не знаю. Я торопливо приблизился и почти зашептал... Вот когда ее глаза расширились, и в них образовались какие-то воронки, как на Байкале, только коричнево-золотистого цвета, и тут же угасли. Спички она сразу бросила на прилавок, а вино не выставляла, раздумывала, мне она никогда его не продавала, только Валерке. Я растерянно ждал. Она повернулась и достала с полки бутыль с черной жидкостью: “Рубин”. Мы смотрели друг на друга.

— Ничего больше нет, — сказала она, качая головой и сумрачно улыбаясь, убирая черный и какой-то нечистый локон, скользнувший по щеке.

Наверное, измазалась чем-то, копаясь в подсобке с мешками.

Я расплатился и направился к двери, скрипя половицами. Аккуратно открыл, прикрыл. Подарил Андрею коробок, тот сразу окутался клубами дыма, а я зашагал в свою сторону. “Так в субботу, парни!” — крикнул мне в спину тракторист. “Договорились!” — ответил я на ходу.

У Валерки вытянулось лицо, когда он увидел эту чернильницу на столе. Как будто змею я выложил двухметроворостую.

— Сам сходил бы.

— Нет, но ты спрашивал?

— Видно, пароль изменился, — огрызнулся я.

— А это зачем? — удивился Валерка, узрев кулек с крупой.

— В нагрузку!

Надо было пойти на горячий источник, смыть пот и грязь, но мы уже устали, да и не хотелось идти за ключом на другой конец поселка, к смотрительнице Зине. А, ладно, переживем как-нибудь, все-таки здесь не город, и мы не на танцах.

Сварили крупу, открыли рыбные консервы, откупорили бутыль, включили “Альпинист-305”. Портвейн был густ и несъедобен. Радиостанции передавали народную музыку, то ли бурятскую, то ли монгольскую.

Но нам было хорошо. Это точно.





Глава четырнадцатая



С Андреем мы отправились за сеном с утра в субботу; ехали, набившись в железную грохочущую кабину трактора; сзади тащились громадные деревянные сани. Снега за эти дни подсыпало, но сани все равно грохотали. Мы взяли с собой вещи, мой рюкзак и Валеркину понягу. Надвигались ноябрьские праздники, вместе с выходными получалось четыре дня отдыха, и мы решили закинуть в зимовье вещи, помочь Андрею и в этот же день вернуться в тайгу. На покосах мы разобрали жерди — переглядываясь с Валеркой — и принялись перекидывать сено на гигантские сани. Сено слежалось, и выдергивать кипу за кипой вилами из стога было не так-то просто.

— Поменьше бери, парни! — остерегал маленький большеносый рукастый Андрей в замасленном комбинезоне, в свалявшейся заячьей шапке. — Пупок развяжется! Не спеши, все наше.

Но сам таскал целые стожки, пер, держа над головой вилы, совершенно скрытый сеном, и чем-то напоминал овцебыка. Потом он полез утаптывать сено, а мы подавали, все-таки ростом были выше, да и утаптывать уметь надо. Вообще, с сеном много возни, сноровка нужна.

И я снова думал... Что-то опять мелькало... о солнечных стогах Франции. Потом уже и о виноградниках. О красном вине. Об Алине и о нашей соседке... Наверное, там все было бы по-другому, во Франции. Да, почему-то так казалось. Жизнь в другом всегда кажется иной, более яркой, насыщенной; другому интереснее жить во всех отношениях.

До поселка мы ползли дольше; въехав во двор, трактор подтянул сани к большому дощатому сараю и остановился. Туда мы и перекидали сено. Андрей позвал нас к себе.

В доме все было выбелено: печь, стены; на полу пестрели домотканые половики; цветные полотенца всюду висели. Я сразу догадался, что жена Андрея маленькая, плотная, с тенью усиков хохлушка. Вспомнил почти такой же дом в Усть-Баргузине. Хозяйка зазвала нас в кухню, налила щей, Андрей откупорил бутылку спирта.

— Бурятский, — сказал он, морщась, наливая в стаканы и разводя спирт водой, — но чё-о делать?

Хозяйка возразила было, что, мол, куда ребятам такую крепость в зубы, лучше уж “Рубина”, но Андрей ее осадил: “Будут они тебе пить краску!”

— Но ты пьешь?

— А я красильщик со стажем. — Он подмигнул нам. — Тут все ж таки чище, медицина... Ну, со здоровьицем, парни!

К себе мы шли под хмельком, нагруженные авоськами с картошкой и телячьей головой: Андрей накануне как раз забил бычка, к праздникам, он любил гульнуть. Времени уже было четвертый час. Еще, конечно, можно было успеть дотемна дошагать до Покосов, но мы даже не обсуждали это. Устали. Пришли к себе.

— Вот и мясо. Не медвежатина и тем более не зайчатина, но все же.

— Может, купим “Кубани”? Позовем соседку? Я жаркое сварганю.

— Ну, тогда мы и завтра не тронемся. Да я и сыт.

Мы еще немного поспорили и решили отложить вечеринку. Вот вернемся из тайги пораньше в последний день, будет как раз седьмое.

Валерка задремал. Я включил транзистор, потаранил “форштевнем” волны, ничего путного не нашел и потянулся за фолиантом. А что еще делать в сибирской глубинке после обеда в субботу? Разглядывать Парфенон и Афродит.

И я блуждал по страницам, да, в ноябре нашей эры, в одна тысяча девятьсот таком-то году, то есть такой была отправная точка. А в любой книге законсервировано время. И ты спускаешься в нее, как в подвал. Зажигаешь факел, идешь. Картинка поплыла. Почему-то именно эта... Я листал, как будто имея какую-то цель, словно искал что-то... Мелькнуло название: Кносс. Я вернулся на предыдущую страницу и узрел развалины дворца. Здесь шла речь о минойской цивилизации на Крите, связанной с мифическим царем Миносом; приводилась легенда о нем, точнее, о его жене, понесшей от быка. Лабиринт... Я перевернул еще страницу, и там было изображение боя длинноносого Тесея с быкоголовым — на боку вазы. Так вот что. Вот откуда факел и подземелье.

И тут мне еще припомнился сон.

Один человек написал книгу; у него собрались гости, разговоры-поздравления, наконец он пригласил гостей пойти дальше, буквально в его повесть, а может, это был роман; но гости почему-то не проявляли энтузиазма, переглядывались; и тогда один из них вызвался, писатель подвел его к двери, какие обычно бывают в бункерах и фантастических фильмах, массивной, без всяких ручек, глухой, и эта дверь бесшумно медленно открылась; писатель жестом предложил гостю следовать дальше, тот замешкался, но отступать было поздно, и он шагнул в коридор без углов, округлый, уводящий плавным поворотом куда-то вглубь; писатель почему-то не пошел за ним, дверь тяжело поехала — и плотно закрылась; все зашептались, и мне показалось, что дверь закрылась навсегда; и точно, сон перешел в фазу яви, и больше туда попасть не удалось. От этого сна веяло легким ужасом. И любопытство разбирало, что же там было? Какова судьба отчаянного гостя? Кто-то должен написать такую книгу, посреди которой взять и увести главного героя в боковой туннель, увести безвозвратно, вот в чем штука. Неужели никто этого не пробовал сделать? А читатель пусть ждет. Разве так не бывает? Пошел за спичками и канул. Куда? Неизвестно. По статистике, много людей исчезает без вести. Почему же они не пропадают в книгах? Пошел и заблудился среди страниц. Растворился. Без вести пропавший. Ведь смешно, что писатель все видит и знает в своей книге. Ну и что, что это его книга. А она должна стать и его, и чужой. Вот это будет здорово. Как в том сне, продолжал думать я. То есть если рассматривать этот сон как книгу. Ведь автор этого сна вроде бы я? И хоть убей меня, но я не знаю, что произошло с тем мужиком.

Хм, приятно было ощущать себя автором таинственной вещи.

Тело чесалось, надо было после рабочей недели помыться. И уже в сумерках я все-таки засобирался на источник. Толкнул Валерку. Но тот отказался идти: перед тайгой никто не моется, плохая примета. Хорошо он изучил тут все приметы. Ну, как хочешь, а я пойду, мучиться еще три дня. Чистому легче в дороге. Валерка сонно ухмыльнулся.

Я отправился на другой край поселка, к старухе, заведующей источником. Звучало как-то странновато, но так и было. У старухи окна были темны. И дверь на замке. Но тут вывернулся соседский белочубый мальчишка, каким-то чудом выбравшийся сюда из интерната на осенние каникулы: время штормов запирало море и небеса на прочные засовы. Как он в заповедник попал, не знаю. И ведь ему надо будет возвращаться? “А Зинка в конторе убирается”, — сказал он. Действительно, там было открыто, и в директорском кабинете звякало ведро. Старуха выкручивала покрасневшими руками тряпку, согнувшись над ведром, взглянула на меня снизу, наморщив лоб, и, кряхтя, ответила, что ключ у нее забрали, там моются. “Кто?” — спросил я. “Бичи”, — ответила бабка, и я пошел назад длинной главной улицей, открытой морю, ненастному, темному. Топаю в баню, в двадцати шагах — Байкал. Быстро ко всему привыкаешь.

Я решил подождать у источника, иначе ключ загуляет, так и не перехватишь. У стены незатейливого бревенчатого домика была лавка, я примостился на ней, сидел, курил, глядя на черно-белые горы, ждущие нас с Валеркой. Мы хотели забраться подальше, до второго зимовья, это уже в верховьях речки. Выкурив папиросу, я встал, прошелся взад-вперед. Ну, прохладно было. На всякий случай я дернул дверь, оказалось — не заперто. Тем лучше, посижу в предбаннике. Я шагнул внутрь. Из щелей дощатой двери струился пар, пахучий, это был сернистый источник. Электростанцию еще не включали, и в предбаннике было довольно сумеречно. И тепло! Я хотел было сесть, но что-то меня смутило. Из-за двери доносился только плеск. А ведь там должны купаться два бича, Роман с Павлухой. Мы с Валеркой тоже иногда мылись вместе, так быстрее. В ванну можно было и не напускать воды, а просто обливаться ковшом. Но были и любители поплавать — до дурноты: бухгалтерше, например, здесь сделалось плохо, и она потеряла сознание. Но вездесущая ключница как раз пришла, и бухгалтершу откачали.

А сейчас на гвозде висела светлая куртка с красной клетчатой изнанкой. На лавке лежали теплые колготки, кофта, носки. Не скрою, мгновение я неотрывно смотрел, как будто это были неведомые предметы, какие-то магические вещи, магнитные, но тут же опомнился и неслышно вышел, прикрыл дверь.

На улице я глубоко вздохнул.

Но... где бичи? Роман с Павлухой... Я сглотнул. Напутала старуха? Или... что? Я соображал. Кроме ее вещей, я не успел ничего увидеть, да там всегда еще болтаются какие-то тряпки, мешки, сумки.

А в общем, какое мне дело по большому счету.

Но мне почему-то было не по себе. Я сразу вспомнил лесничего Аверьянова, который ломился к нашей соседке. Одинокая девушка всех раздражает. Это как вызов. Приехала сюда за тридевять земель одна, бросила университет, Питер... Что за прихоть? Что ей надо? Приключений? Пожалуйста.

Я не знал, что делать, уйти или остаться. Или даже вернуться. Воображение рисовало всякие картины, одна хуже другой. Я закурил, прошелся взад-вперед. Остановился, замерев, но услышал только гул тайги на прибрежных сопках и жестяной какой-то шелест волн.

Снова прошелся вдоль стены. Как часовой хожу здесь, что я, нанялся?

Я уже собирался уйти, но услышал: внутри что-то стукнуло. Ладно, подожду уж... Кто бы сейчас на меня ни вышел. Роман-Дионис, Павлуха-пастух или сам Зевс белым лебедем или быком.

Вот простой дом, сернистый источник, а ты стоишь, гадаешь, что там, кто там. Как будто это имеет для тебя судьбоносный смысл.

Дверь захрипела. Я медленно — как только мог медленно — обернулся и увидел соседку, Кристину. Она глядела на меня из-под капюшона удивленно и настороженно. Я поздоровался, она ответила. Наконец мы с ней поговорили, подумал я и решился продолжить: сказал, что, когда уезжал сюда, думал, навсегда избавляюсь от очередей.

— Ну, какие же тут очереди...

— Вот привезут копченую рыбу, индийский чай, увидишь, — пообещал я.

Она пожала плечами и протянула мне ключ.

Ее рука была бела, ключ краснел ржавчиной и блестел серебром. Я коснулся ее пальцев, теплых, тонких, чистых. Смутился как-то, ну, слегка. И покровительственным тоном заявил, что вообще-то здесь лучше закрываться.

— А я видела, тут не запираются, — сказала она. Но чувствовалось, ей не по себе от собственной оплошности.

— Мы не запираем, — сказал я, — нечего брать. А у других пропадает...

— Что? — спросила она, взглядывая на меня.

Я тоже смотрел на нее, на ее розовое лицо, обрамленное мокрыми прядками. Нет, она скорее чем-то напоминала эстонку или...

— Что? — повторила она уже с легкой усмешкой.

— Масло, — сказал я и внезапно ощутил во рту солоноватый привкус. Ну да, летом подсоленное масло продавалось. Но мне почему-то совсем стало не по себе. Я хотел идти, но не уходил, продолжал стоять напротив девушки в светлой куртке, той же самой, в которой она была тогда на аэродроме.

— Что ж, спасибо, — сказала она, — учту. — И посмотрела по сторонам.

Тут я сообразил, что загораживаю ей тропинку, и как-то по-солдатски сделал шаг в сторону. Она нагнула голову и пошла по тропинке. А я направился прямиком в источник.

Там все было обшито досками, сосновыми, желтоватыми, над большой эмалированной ванной на крюке висел задранный вверх толстый, широкий шланг, похожий на горло какой-то древней рептилии, и в нем стояла сернистая горячая вода. Вообще-то надо было с собой приносить пару ведер холодной, чтобы разбавлять подземную, но мне было лень. А Кристина, наверное, и носила, а потом забыла накинуть крюк. Я заставил рептилию изрыгать воду и пар в ванну, заткнул дырку пробкой. Пусть остынет немного. И начал намыливать мочалку из разноцветной проволоки, мы с Валеркой сами ее сделали, чтобы не тратить деньги. Намылил ноги, член.

Мысли мои вертелись вокруг девушки. Да. Я думал о ней. О том, каким выглядело ее тело среди этого пара. На чем она сидела. На краю ванны. Жалко, что не оставила свое мыло. Могла бы забыть. Смуглый сморщенный отросток, как некое растение в убыстренной съемке, начал обгонять время. По животу и плечам, ногам тек пот. Запах серы... ведь так благоухает преисподняя?

...Нет, благословенное место, думал я, заперев уже снаружи источник и шагая по тропинке, чистый и легкий. После дурманного духа источника воздух поздней осени казался амброзией. В Древней Греции его бы заковали в мрамор и назвали пупом — или чем-нибудь таким — земли, совершали бы возлияния жрицы...

Я отдал ключ старухе и вернулся к себе. Валерка все спал, хотя было уже холодно, пора затапливать печь, его очередь, но я сам пошел за дровами. После бани человек благодушен, слышал я чью-то мудрость. Вот я и был мудр. То есть благодушен. Кто знает, может, в этой оговорке и кроется разгадка мудрости. Возле нашей кучи поленьев, мы их и не думали, конечно, складывать — зачем? чтобы через полдня сжечь? — я обнаружил согнувшуюся фигуру. Ко мне повернулось бледное лицо. Это была наша соседка. Она немного смутилась и пробормотала, что Валерий позволил ей пользоваться... Я ничего не ответил, кивнул, присел рядом и начал накладывать на руку поленья в мерзлых потеках белой смолы. Когда набрал порядочно, встал и пошел — но не к нам: обогнул дом и поднялся по крыльцу Кристины.

— Там открыто, — сказала она, идя следом со своей охапкой.

И я толкнул дверь ногой и вошел в сени, потом в комнату, сгрузил поленья у печки на железный лист. Огляделся. Железная кровать, стол, стулья. Когда здесь жили Женя с Димой, было как-то уютнее. И тут я бросил взгляд на стену и обнаружил там старый календарь на ржавом гвозде. 1976 год, пятидесятилетие со дня смерти Клода Моне. Как же я забыл! Я уже видел эту иллюстрацию, заходя в гости к Димке и Жене, вот откуда французские стога: “Стог сена около Живерни”; на самом деле не один стог, а несколько, колорит зеленый, еще лето, за шеренгой деревьев синеет гряда гор — и эта гряда очень напоминает горы Баргузинского хребта, видимые с последней поляны Покосов. И я на мгновение даже ощутил запах разопревшего сена в зимовье.

— Мне так это нравится, — сказала Кристина. — Как будто время затормозилось. А кто здесь жил?

Я сказал, что молодая семья, они переехали на Южный кордон.

— На кордоне еще интереснее? — спросила Кристина.

Я ответил, что жил на Северном.

— Жили, — поправился я.

Она кивнула и сказала, что ей Валерка рассказывал о медведе, зачервивевшей рыбе, о том, как мы сплавлялись по речке и мечтали попасть на тот берег. Я нахмурился. Она взглянула на меня и улыбнулась.

— Он любитель присочинить, — буркнул я.

— А я слышала, что ты.

Я быстро посмотрел на нее.

— Ну, в том смысле, что сочиняешь. Как Максим Горький.

— Чушь, — сказал я. — Просто он закоренелый двоечник и не умеет писать письма, просит, чтобы я ему диктовал.

Что ж, я решил отплатить другу тою же монетой.

— Будешь чай?

Я посмотрел на ее тонкое лицо с резными скулами и яркими, зелеными почти до черноты глазами — и отказался. Сам не знаю почему.

— А ты зачем сюда прилетела?

Она сначала удивленно на меня взглянула, потом, слегка прищурясь, весело ответила, что и ей захотелось побывать на этом том берегу.

Я слегка растерялся.

— Из Ленинграда все, что за Уралом, невиданная даль, — добавила она.

— Ну, да, там у вас, на западе, все по-другому, — солидно сказал я и с этими словами вышел, успев поймать зеленоватый блеск ее продолговатых глаз.

Нагрузившись дровами и для нашей космической дыры, я тяжело поднялся на крыльцо, прошел по скрипящим половицам и хотел с грохотом ссыпать поленья у печи, чтобы разбудить это трепло и поговорить с ним начистоту. Но вдруг передумал и бережно опустил охапку, насовал поленьев в печной черный зев и поджег газету на бурятском языке. А может, на каком-либо инопланетном? Древнегреческом? Я лег, стараясь не трещать пружинами, на койку, заложив руки за голову. Думал о соседке, нашем разговоре и вместе с накатывающими от разгоревшейся печки волнами тепла ощущал что-то еще необъяснимое, ускользающее.

Назавтра мы выступили в путь, хотя мне уже и как-то не очень хотелось.

Ветер дул попутный, с моря, нам в спины, тайга гудела; выходили мы под беспросветным серым небом, готовым разорваться и рассыпаться снегом; но вскоре небо кое-где очистилось, и на кроны полились лучи, вспыхнул лед на речке, вершины гор преобразились, словно был взят торжественный аккорд. Это звучит пафосно, кто бы мог взять такой аккорд? Толик Ижевский на баяне, то бишь на аккордеоне? Нет, скорее Гена Юрченков на органе, вспомнил я тут же. И все встало на свои места. Ничего смешного и нелепого. Просто музыка лучше понимает природу, вот что. Вот и чудятся аккорды и пение. Но и в самом деле все звучит — то ли в тебе самом, то ли в колоннах кедров, в иглах снега, в свете трепещущей коры.

Напившись в первом зимовье чаю, мы пошли дальше. Нас обуял гений странствий.

Пересекли поляну в следах лосей и зайцев и вступили в тайгу. Сочная зелень кедров в ярком небе пела о лете. И о чем-то еще. О ком-то. Еле заметная под неглубоким снегом тропа вела нас через болото с сухими травами, а потом запетляла по светлому сосновому бору. Мы поднимались вверх по речке, она сверкала и шумела справа, перескакивая камни в бородах сосулек. Горы с обеих сторон подступали ближе. Мы шли по яркому ущелью, поражаясь высоте и объему кедров в панцире красновато-серебристой коры, затылки ломило от глядения вверх. Среди крон мелькали крапчатые быстрые кедровки. И это ущелье, конечно, звучало не только речными струнами, оно все было исполнено каких-то звуков, по-моему, даже краски издавали какие-то шумы. Ну и хотелось как-нибудь вплести свой голос: засвистеть, что-нибудь проорать. Но мы помалкивали. Тайга — чужой дом, однако.

И предчувствие нас не подвело. На подходе к зимовью мы снова узрели знакомые следы. И сразу увидели, что дверь распахнута, у порога в снегу валяется керосиновая лампа, что-то еще. Я мгновенно вообразил этого зверя, худого, всклокоченного, горбатого, выскакивающего с рыком из зимовья... Раз он не залег в берлогу, то вот и нашел себе пристанище, а тут мы. Или он выслеживает нас? С тех пор, как мы обнаружили его следы? Еще на Покосах? И может, это брат или отец того медведя, которого убили на кордоне. И ему хочется не только есть, но и мстить.

Осторожно мы двинулись дальше, не дыша... “Чуть что — на крышу”, — шепнул я. Валерка вздрогнул, мгновение смотрел на меня. “Да он... одним махом...” Мы приблизились к распахнутому зеву и заглянули туда, в сумеречность зимовейки.

Нет, близость опасного зверя — вещь неприятная, неизвестно, что это сулит. А медведь точно был опасен: спать не залег, полез в зимовье. Что ему тут надо было? Естественно, искал пожрать. Покорежил и разбил лампу... Чем она ему приглянулась? Или, наоборот, вызвала отвращение и ярость? Запахом? Он и оконце разбил зачем-то. Рассыпал крупу и банку сгущенки всю измял, а до молока сладкого так и не добрался.

— Может, старик? Зубы плохие? — предположил Валерка.

Мы внимательно разглядывали банку. На полу валялась наклейка, сине-белая, обычная. Я поднял ее, нагнулся к разбитому окошку и издал тихий клич.

— Руднянский молочно-консервный завод! — торжественно прочитал я. — Смоленская область.

— Там-то их давно извели...

— Может, именно нас он и выслеживает, — высказал я свою заветную мысль.

Валерка посмотрел на меня как на придурка, но ничего не сказал.

Мы занялись делом: затянули оконце целлофаном, развели огонь, надеясь, что он как-то защитит нас, — ну, красный цветок даже тигра поставил на место; хотя неизвестно, кто сильнее и коварнее: я где-то читал записки натуралиста с Дальнего Востока, ему пришлось наблюдать схватку тигра с медведем, но кто кого одолел, не помню. И огонь дружески и воинственно загудел в печке. Лампа, похожая на осколок метеорита, сильно коптила без стекла; обычно в зимовье всегда есть на гвозде запасное стекло, а то и два-три, но в этом ничего не было. Самое удивительное, что в зимовьях нет засовов. Просто железный крючок. Крюк на источнике и то больше. Что это? Покорность судьбе? Надежда на помощь хозяина? Собака тут не разбудит вовремя, в тайгу запрещено их брать. Ружье еще надо успеть схватить, нашарить в темноте. Ну а мы так и вообще были с одними ножами — Валеркиным самокованым и моим сапожным.

На ужин у нас была рисовая каша с конской тушенкой, чай грузинский душистый плиточный, кусковой сахар, галеты. Ужин приготовить мы успели засветло. Потом стало темно. Но лучи из железной печки неплохо озаряли все. Да и что рассматривать? Мы лежали на нарах, курили. За окном шумела речка. Это был минус.

— О ком ты думаешь? — вдруг спросил Валерка.

— А... ты? — спросил я, уже догадываясь. Ведь и сам...

— Я о хозяине, — сказал Валерка. — Поздоровались мы с ним или нет?

Я улыбнулся.

— Да. Мысленно.

Валерка засопел.

— Ну... это... не в счет. В мозгах метель такая... То да се. Миллион мыслей в секунду.

— Ого. Эйнштейн. И все о хозяине?

— Да пошел ты. Сам небось вертишь в голове какую-нибудь мутятину... “А олени лучше”! — пропел он гнусаво-шепеляво, пародируя прекрасный голос Кола Бельды.

Я ничего не отвечал, лежал, сунув руки под голову, и глядел вверх. Да, мои мысли почему-то все время возвращались к источнику, как рыбы, они плыли туда, кружились... Я слышал, что в заповеднике есть еще один источник в горах, там, говорят, оазис, теплолюбивые растения с гигантскими листьями, и даже водятся змеи, хотя на остальной территории заповедника их нет... Вот о чем я думал. И мне мерещилось, что я думал об этом всегда.

Я думал об этом, проснувшись глухой ночью в зимовьюшке над ледяной шумящей речкой, вблизи гольцов, мерцающих крупными звездами, подбрасывая дрова в затихшую печку, укладываясь в спальник и засыпая; думал утром, когда “Альпинист-306” зажег все стволы и кроны, черные бороды пихт, кору берез, остекленевшие скалы, стылые воды, клубящиеся янтарем, а мы пили обжигающий чай, курили табак, потом лазали по окрестностям, взбирались на стометровые скалы, всюду встречая следы медведя и кабарги, клыкастого маленького оленя; и когда сидели на гребне скалы, обозревая вершины, тайгу внизу, уходящую назад, в долину, к Покосам и дальше к морю: оно густо синело на горизонте. Там на его берегу бил источник. И где-то еще другой. И здесь, именно здесь начиналась музыка, в горах. И мне чудилось, что она и приведет на тот берег с одиноким деревом в рыжих потеках, странным деревом Сиф, за которым открывается совсем другое пространство.

И останется только шагнуть туда, в косую полосу тени.





(Окончание в следующем номере)