Олег Синицын

Собака. Рассказ

Ночью раздались три выстрела. Сначала два, потом немного погодя – еще один. Выстрелы были сделаны явно из охотничьего ружья – звук характерный. И я, будучи охотником, никогда его не перепутаю с другим звуком. Но не в этом дело. Выстрелы раздались не просто так. Долго и заливисто лаяла собака. Она упивалась своим ночным лаем, смаковала его. А как же иначе? Три с половиной часа ночи. В это время я как раз ложусь спать. Сова, сова. Жаворонкам, идущим баиньки сразу после программы «Спокойной ночи, малыши!», нас не понять. Я еще подумал, что вот вчера, в это же время, та же собака так же лаяла. И еще я подумал, что вчера я уже засыпал, а собака разбудила. И у меня возникло желание схватить ружье и бабахнуть через форточку в направление лая. Но я подавил свое желание, потому что это нарушение всех норм и правил, законов, в конце концов, нельзя в черте города палить направо и налево – отберут, на хрен, ружье, и будут правы. Да и опасно это – в каменном колодце десятиэтажек палить из форточки. Можно в окно соседнего дома попасть, в припарковавшиеся машины, в пьяницу какого-нибудь, прикорнувшего на лавке. Хотя, конечно, если прицелиться как следует – фонари-то хорошо двор освещают – можно конкретно в цель (читай, собаку) попасть. Укокошить ее без лишних разговоров.
«Бах, бах!.. Бааах!» – и тишина. Пока звучали выстрелы, все это я успел подумать.
«Во дурак!» – еще я подумал про стрелка. Соседа сверху или снизу, а, может, даже сбоку. А если попал? А если насмерть? Найдут утром труп животины, безвинно пострадавшей, позовут милицию, та станет разбираться – у кого в этих домах охотничьи ружья есть, начнут таскать. Гмм, брр. Да и собаку жалко, хоть и сволочь она хорошая, с дурным характером.
Опять же, чего на собаку сваливать? Откуда у нее такой характер? Оттуда, от ур-ба-низа-ции. Здесь раньше много частных домов было. Со своим огородом, банькой. Почти в каждом дворе – кобель или сука с целым выводком. Дома снесли, людей расселили по новым многоэтажкам, а собак – оставили на улице. Вот они и бродят, солнцем палимые, луной необласканные, ищут свою былую уютную и сытую жизнь, хоть на цепи, но регулярную. И такая их тоска раздирает, что лают они по ночам почем зря. А может, думают, повыгоняли их из конур за то, что плохо охраняли хозяев, потому и дома разрушили, снесли. Доказывать теперь надо, что хорошие они охранники, вон как лают, стараются, чужаков отпугивают.
«А сам-то! – подумал я. – Вчера, если бы не поленился, не задумался, если бы нервы на кулак не намотал, не успокоил их – готов был бабахнуть, готов был лишить права на существование бездомную дворнягу. Разве не так?»
«Так, – грустно вздохнул я, – и даже бы нашел оправдание своему кровавому поступку. Обоснование, базис, так сказать. Нервы, стресс, кризис, собака – сволочь, спать не дает!»
Тут я заметил, что я сам с собой разговариваю.
Есть такая привычка – раздваиваться. В конце концов, воображение рисует рядом не себя любимого, а конкретного собеседника. Воображаемый разговор я продолжаю со знакомым поэтом, его все знают, ему это нравится, а самое главное, как и всякий поэт, он имеет повышенную сострадательную чувствительность плюс эрудицию.
«Вот так, – говорю, – брат Пушкин, чуть не выстрелил… вчера». Конечно, поэта зовут не Пушкин, не важно, как его зовут. Он же не добровольно ко мне в гости явился, чтобы участвовать в воображаемом диалоге. Поэтому неизвестно, захочет он гласности или нет. Хотя для поэта сегодня любой пиар – хорошо.
«Я, – говорит мой собеседник, – как-то участвовал в охоте на оленя. Косвенно, пассивно. Сам не стрелял. Наши морячки из автоматов АКМ по нему пуляли. На Севере это было, где я служил на корабле. Меня поразил факт расправы: люди ехали на БТР-ах и стреляли очередями. Это меня и отвратило от котлет из оленины. Я не смог есть. Не смог – ничего не лезло в рот…»
«Ну ты же ешь говядину, свинину, курятину! У тебя же комплексов не возникает!»
«Это другое»
«Почему другое? Если хочешь знать – охота гуманнее современных способов умерщвления на птицефабриках, скотобойнях. Я насмотрелся – ничего приятного. Животные до самой разделки еще живые. Там же поток, конвейер, план его ети. Народу кушать надо. Где-то же должны обеспечивать массовое производство мяса и птицы». – Я осекся, так как заметил в глазах поэта неприкрытую досаду. «Два балла!» – как бы говорили его глаза. Тема, действительно, болезненная для автора стихотворения «Свинобой».
«В одном из китайских монастырей, – начал я тогда издалека, – последователь Будды просвещал многочисленных послушников в вопросах веры. Он говорил о том, что все живое на земле должно оберегаться, что существует реинкарнация, и что в любой птичке, собачке, деревце может оказаться душа человека, проживающего свою очередную жизнь в том или ином теле. Однажды два послушника (мальчишки сопливые) нашли умирающего воробья. Они попробовали его напоить, но поняли, что гораздо лучше будет чем-нибудь накормить. Тогда один из них выкопал червя и попытался дать его воробью. Второй возразил – дескать, нельзя умерщвлять червя, это грех. С другой стороны – от голода умрет воробей. И вот с такой неразрешимой дилеммой пошли они к своему наставнику. Выслушал их мудрец и повелел скормить червя воробью. Из двух зол надо выбирать меньшее – резюмировал наставник».
«Ты к чему это? – спросил знакомый поэт. – Ты хочешь меня убедить в том, что охота это зло, но меньшее?»
«Ага! – бодро ответил я. – Меня поражает двуличие человечества, а, особенно, отдельных индивидуумов. Я часто тренируюсь на полигоне. На стрельбище. Там регулярно оттачивают мастерство всевозможные спецназовцы, омоновцы, просто спортсмены. Заметь, они стреляют по мишеням, на которых контуры человека. А десятка на таких мишенях где-то в районе переносицы или глаза. Выражение – «как белку в глаз» – слышал? Только белку в глаз стреляют, чтобы шкурку не попортить. А человека? Чтоб потом барабан из кожи натянуть и нигде дырки не было?»
«Не остроумно, – сказал поэт. – Они просто тренируются, виртуально. И готовы применить свои умения. А не стрелять с утра до ночи по людям».
«Хорошо, – кивнул я. – Но ведь у них даже в философском плане не возникает вопроса стрелять или не стрелять в людей. Зато, узнав, что я охотник, тут же стали укорять и подтрунивать – пошто, мол, несчастных мишек и кабанчиков обижаешь? Что за зверство? Тебе, что, есть нечего? Неужели до такой жизни докатился?»
«Каждый несет свой саквояж», – подытожил поэт.
«Охота ведь дорогое удовольствие – патроны, бензин, амуниция, лицензии. На килограмм добытого мяса затрат гораздо больше, чем оно стоит. Но ведь это же первобытный инстинкт – охота! Это единение с природой, это – спорт, удовольствие…»
«Ни черта себе спорт! – возмутился поэт. – Зверей жизни лишать!»
«Стоп, стоп! – поднял я руку, – Ничего не буду говорить про твой любимый биатлон, сам знаешь откуда у него ноги растут, а про зверушек поговорим. Скажи мне, друг сердечный, кого ты относишь к категории зверушек? Млекопитающих и пернатых? Можно у тебя спросить? Надеюсь – бактерии, вирусы, микробы всякие к категории зверушек не относятся? А также мухи, комары, клопы и тараканы?»
«Ну, разумеется, с вредными насекомыми мы боремся всевозможными средствами…»
«Хорошо хоть так. Я ведь знавал и более чокнутого поэта, чем ты. Ты же ведь и отличаешься от нормальных людей тем, что немного чокнутый. А знал я поэта, чокнутого на грани клиники. У него, кстати, трепанация черепа была да и закончил он жизнь, царство ему небесное, в психушке».
«Все там будем! Я не про царствие, я про психушку. Думаешь, мне уже пора?»
«Боже упаси! Просто рассказать хочу. Эпизод такой. Мы с приятелем после получения то ли зарплаты, то ли гонорара пошли в гости к упомянутому художнику слова. Взбрызнуть, так сказать. Поэт суетился, искал стаканы и вилки, которые, к слову, были ужасно грязные. И тут он в районе подоконника нашел засохший кусок хлеба, да такой, что ни пером описать, ни топором вырубить. В однокомнатной квартире среди грязных простыней, одеял, рубашек валялись книги, рукописи, ботинки. Полуботинки тоже валялись. На засаленном томике Багрицкого или Светлова. И запах тления, одеколона «Шипр», а может, даже мочи. Тошнотворный запах. Не для изысканных салонов. В подворотне и то комфортнее, там ветерок обдувает. Но могут застать за распитием в общественном месте. А тут хотя бы крыша. Нам-то скорее бы выпить, закурить, чтоб перебить всю эту палитру зловоний. Тем временем поэт открыл верхний ящик письменного стола и стал крошить засохший сухарь прямо внутрь. Чего это он делает? Я подошел поближе и чуть не отпрыгнул в ужасе. Мне поплохело, я еле сдерживал рвотный рефлекс. В ящике письменного стола кишмя кишели… тараканы. Они организовали довольно солидную колонию на стопке пожелтевшей бумаги. По-деловому и не торопясь, даже как-то вперевалочку, они передвигались (хотел сказать – сновали – но нет, это слово не подходит) по периметру ящика, задумчиво шевеля усами, а на их перламутровых спинах отражался свет одинокой 60-ваттной лампочки под потолком. Меня поразил тот факт, что они не бросились врассыпную, прячась от внезапно нахлынувшего света и исчезая в спасительных щелях. Они сонно поднимали усики кверху, словно приветствуя хозяина письменного стола. А тот крошил сухарь прямо на спины насекомых, приговаривая при этом: «Тоже божьи твари, тоже есть хотят!» Спины слегка подрагивали от хлынувшего хлебного дождя, а если особенно крупная крошка доставляла неприятность, тараканы поднимали крылышки и недовольно шуршали. Но в целом обе стороны были довольны – кормящая и поедающая. Мелкие подопечные хозяина квартиры были столь же неопрятны, как он – следы экскрементов густо покрыли желтую бумагу, они принимали пищу там же, где и гадили».
«Что потом?» – заинтересованно спросил меня собеседник. Я видел, что в нем борются противоречивые чувства. С одной стороны, он был на несколько порядков опрятнее и аккуратнее описываемого мною долбанутого литератора, а с другой стороны – он же поэт, он сострадает всему живому. Но не в такой же гротескной форме!
«Ничего, – ответил я. – Мы быстренько опорожнили бутылку, предварительно тщательно вымыв стаканы, и удрали из квартиры, сославшись на неотложные дела, хотя ужасно хотелось поговорить о той же поэзии».
Собеседник задумался ненадолго, потом рассмеялся:
«Тараканы тоже божьи твари и тоже хотят есть!» – повторил он.
«Брось, – отмахнулся я. – Свернутая в трубку газета, тапочек, мухобойка – все идет в дело, когда на пути появляется зловредное насекомое. Я надеюсь, что ты не до такой степени пацифист и гринписовец? Насколько я помню, ты и ряды вегетарианцев не пополнил. Мы говорили о двуличии человечества, особенно отдельных индивидуумов. Например, англичан. Огромное количество обществ по защите животных, драконовское законодательство по отношению к тем, кто издевается, калечит и убивает домашних и не только домашних животных. Все бы замечательно, если бы не дети этих чопорных англичан».
«А что дети?»
«Их держат в ежовых рукавицах, отдают на воспитание во всевозможные пансионаты, колледжи… Неважно куда. Отрывают от материнского тепла и отеческой заботы. С материальной точки зрения – все отлично. Никто не голодает, босым не ходит, образование получает. Но с родителями встречаются раз в полгода. «Здравствуйте, сэр! Замечательная погода, сэр!» Тьфу ты! Потом из них вырастают сверхсентиментальные по отношению к животным люди, и совершенно черствые особи по отношению к ближнему своему».
«Не согласен. Ты не жил в Англии. Обо всем судишь по газетным статьям или по книгам Диккенса. Имей в виду, что есть и другая точка зрения, диаметрально противоположная твоей».
Спор затянулся. Он постепенно перерос в сновидение, а фантазия сна унесла совершенно в другие края и темы, и утром я проснулся невыспавшимся и разбитым. Мысль о собаке, которую, возможно, ночью застрелили, не давала мне покоя. В детстве у меня была собака – Найда. Маленьким щеночком я ее принес со двора домой и громко объявил маме: «Вот. Я девочку нашел». Это мальчишки мне подсказали, что щенок не кобель… а девочка. Мама долго смеялась и разрешила держать в сарае мою находку. Собачке я потом сделал будку, чем очень гордился – все-таки, своими руками! Найда быстро подросла, обзавелась женихами и каждый год рожала по несколько щенков. Сначала их разбирали соседи, а потом уже, может, отец, а, может, те же соседи, втайне от детей топили на плотине. Найда особенно не переживала, носилась весело по дворам и степи, заводила очередные романы, радостно встречала меня со школы, радостно провожала. Все бы ничего, но периодически она по ночам портила всей округе нервы – заливисто лаяла на несуществующих чужаков и зверей, якобы подкрадывающихся к нашему дому. Я принимал меры. Закрывал не в будке, а в сарае. Но она скоро сделала подкоп и опять громко лаяла по ночам. Тогда я стал ее привязывать на короткий поводок к той же будке, и она однажды чуть не повесилась, перепрыгнув через заборчик, пытаясь освободиться от душащего ошейника. Я перестал ее привязывать, опасаясь, что когда-нибудь она и вправду задушит себя. Приходилось терпеть. Но как-то нервы не выдержали, и я выскочил на улицу, поймал Найду и отлупил ее хворостиной. Я надеялся, что она поймет. Но Найда обиженно скулила, виляла хвостом и всем телом прижималась к земле. Она ползла ко мне и недоумевала. Неужели Хозяину непонятно, что это ж так здорово – носиться по ночам и громко лаять, да так, чтобы эхо между домов подхватывало звук и многократно его усиливало? Оказалось, что не только я такой нервный. Кто-то из соседей через некоторое время так отдубасил Найду, что у нее случился выкидыш – четыре мертвых щенка. Сама Найда была вся в крови, из пасти тоже сочилась кровь. Взгляд у нее был тоскливый и какой-то затуманенный, и еще в нем было нечто, что заставило меня тогда содрогнуться. В нем была укоризна и понимание скорой смерти. Найда лежала в сарае, около ее брюха лежали мертвые щенки, она их бережно облизывала. И никого не подпускала к себе. Даже меня. Шерсть у нее вставала дыбом, она оскаливала пасть и рычала. Жутко рычала. Зверем, которому терять нечего. Так продолжалось несколько дней. Найда ничего не ела, не пила. И по-прежнему никого к себе не подпускала. Ее тело уже издавало запах мертвечины, она заживо гнила, но стоически переносила боль и не желала ни на секунду отходить от щенков. В конце концов ее избавили от мучений – пристрелили из охотничьего ружья. Кто это сделал – оставили в тайне. Я точно знаю, что не отец. Он любил Найду, и даже из сердоболия не смог бы нажать на спусковой крючок. А, между прочим, он был фронтовик. Снайпер. На тот свет отправил немало фашистов. Когда Найды не стало, я понял, что сильно любил эту безалаберную и, по большому счету, никчемную собаку. В нашем сарае охранять ей было нечего. Это создание напоминало мне о том, что жить можно беззаботно и свободно. И еще – любить.
Утром я бегло оглядел двор, но не обнаружил ни мертвой собаки, ни следов крови. Скорее всего, собаку пугнули, и она убежала. Но все равно – какой-то дурдом. Палить из форточки, ночью…
В обед я прибыл в наше районное РОВД, в разрешительный отдел. Мне нужно было сдать документы и фотографии для получения разрешения на приобретение второго охотничьего ружья. В отделе напротив входа за столом сидел молоденький старший лейтенант – Дмитрий. Он был весь в процессе делопроизводства, просматривал карточки владельцев огнестрельного оружия, что-то писал в журнале, не отрывая головы от бумаг. Я подошел и протянул свои документы.
– А, это вы, – устало, но приветливо сказал он. – Говорил вам, сразу надо было на несколько стволов разрешение просить.
– Какая разница. Что, собственно, может помешать…
– В том-то и дело, что разница есть, – сказал старлей. – Начальник РОВД рвет и мечет, тормозит нам все документы, тщательнее, мол, проверяйте.
– А что случилось-то?
– Вчера ночью, – тут старлей назвал наш район, нашу улицу и наш дом, – было совершено разбойное нападение. Ограбили квартиру. Всех жильцов расстреляли из охотничьего ружья. В упор. Мужа и жену. И еще старушку. Тещу, кажется.
– А собаку? – нелепо на автомате спросил я.
– Какую собаку? – недоуменно переспросил Дмитрий и пожал плечами. – Не было там никакой собаки.

К списку номеров журнала «БЕЛЫЙ ВОРОН» | К содержанию номера