Наталья Абельская

Города и веси. Главы из книги «Родословное древо»




Рыбинск и Тутаев

Рыбинск — старинный русский город на Волге, километрах в восьмидесяти от Ярославля. Летом 2008 года я собирала там материал для книги про детский аутизм. В Рыбинске живет одна из редких семей, которой удалось невозможное: их дочь с диагнозом «аутизм» учится в обычной школе, имеет друзей-ровесников, охотно общается со взрослыми. Про эту девочку я написала книгу, где рассказана история ее болезни и ремиссии. Сейчас же рассказ — именно о Рыбинске.
Когда-то это был богатый купеческий город, где многие здания построили знаменитые архитекторы. Главный храм Рыбинска представляет собой точную копию Исаакиевского собора в Петербурге, только в масштабе один к четырем. Я зашла туда подать записки по просьбе питерских друзей, у которых один из предков, бывший здешний крепостной, смог выкупиться из крепости и занялся торговлей. Он положил начало известному роду купцов Трапезниковых, обосновавшихся позже в Иркутске.
Подав записки и поставив свечи, я вышла из храма и обнаружила, что нахожусь в двух шагах от городского музея. Рыбинский музей располагается в здании старой таможни — прекрасно сохранившемся памятнике архитектуры. Как во многих провинциальных музеях, экспозиция там пестрая: фактически под одной крышей существуют несколько небольших музеев — исторический, краеведческий, купеческого быта, картинная галерея и т. п. В галерее мое внимание сразу привлек портрет в дальнем конце зала: показалось, что изображен Емельян Пугачев. Выразительное лицо, крестьянская одежда, волосы, стриженные в скобку, — портрет напоминал известное изображение бунтовщика. Но выяснилось, что это вовсе не Пугачев, а … купец Трапезников, запечатленный художником-современником!
Волга в Рыбинске еще не широкая, но уже вполне судоходная. Только судов на ней нет. Местное пароходство тихо умирает. На ремонт денег нет, и суда, выходящие из строя, на воду уже не возвращаются. Тем не менее, зарплата сотрудников пароходства гораздо выше среднегородской.
Кроме пароходства в Рыбинске есть авиамоторный завод, который работает для всей страны и кое-что продает за рубеж, но количество рабочих мест там ограничено. Есть вуз, где готовят инженеров именно для этого завода. Впрочем, редкому выпускнику удается устроиться на работу по специальности. Вот типичная рыбинская история: два брата закончили вуз с красными дипломами, старший еще и кандидатскую диссертацию защитил. Сегодня старший брат работает на заводе менеджером, младший стоит у станка — и то, и другое большая удача…
Несколько раз в день из Рыбинска в Ярославль и обратно ходит речной трамвайчик, именуемый здесь теплоходом. Примерно на середине пути он делает остановку в городе Тутаеве. Тутаев, названный по имени какого-то персонажа времен гражданской войны, расположен на двух берегах Волги — фактически это два разных города, раньше они назывались Романов и Борисоглебск. Между берегами нет мостов, левобережные и правобережные районы соединяет только паром, курсирующий каждые полчаса.
Романов знаменит своим впечатляющих размеров и невероятной красоты храмом, где находится известная икона и редкая для православной церковной культуры деревянная скульптура. В соборе время очевидно идет не так, как снаружи (или его там вообще нет?). Вечность — это ведь не совсем время… Все измерения храма — не только архитектурно-пространственные — настолько гармоничны, что меняют мир вокруг себя. Выходя из собора, перестаешь замечать как ветхие серые избушки, так и евростандартные особняки (поначалу эти контрасты русской провинциальной жизни просто бьют в глаза), и ощущаешь только притяжение храма. Он, безусловно, центр, энергетическая доминанта всей местности. Чем дальше отходишь, тем сильнее чувствуешь — меж тобой и храмом словно ниточка натянута, и он не отпускает, держит. Только на пароме, на середине Волги, храм «разрешил» покинуть его…
Местные жители гордятся, что их земляк-космонавт, давно обосновавшийся в Москве, венчаться приезжал именно в этот храм. (Помните один из главных аргументов атеистической пропаганды? Космонавты летали, а никакого Бога на небе не видели!)
Борисоглебск стоит на семи холмах, и на каждом из них — своя церковь. Старинные храмы до недавнего времени пребывали в плачевном состоянии. Сегодня где-то уже служат, где-то продолжается ремонт. Видно, что восстановление идет с трудом, на медные деньги, часто — методом народной стройки. В одном из храмов есть знаменитая икона Богородицы «Прибавление ума». К ней приезжают поклоняться издалека, не только из России, и не только православные.
Тутаев заметно беднее Рыбинска. В 2008 году тут соглашались работать за 600 рублей в месяц (!) Люди живут огородами. Лицо бедности: в городе нет ни одного кафе, где бы можно было выпить чашку кофе — нет спроса, нет и предложения. Зато есть палатка-забегаловка «У Сергея», там за семь рублей наливают полный пластиковый стаканчик водки.
И в Рыбинске, и в Тутаеве я случайно попала на праздник под названием «День города». Недокормленные, явно нездоровые подростки бродили по улицам, нацепив чертячьи маски с красными рогами и зелено-фиолетовые парики утопленников. Пиво лилось рекой, повсюду гремела попса, дешевая, как чупа-чупс, тут и там бросалась в глаза милицейская форма…
В Рыбинске есть музей, единственный в своем роде — музей затопленного города Мологи. Известно, что Рыбинское водохранилище едва ли не самое большое в Европе, для его сооружения под воду отправили не только десятки деревень, но и старинный город с каменными домами, храмами, средневековым кладбищем. Строили плотину, как и все великие сталинские проекты, заключенные. Местные жители были свидетелями: зеки мерли, как мухи, и чтобы не тратиться на похороны, тела утилизировали по-фашистски — закладывали в бетон шлюзов. Речники по Рыбинскому морю ходить не любят. Говорят, в тихую погоду сквозь воду все еще видны постройки мертвого города…
До сегодняшнего дня в Рыбинске живут те, кто родился в Мологе, и потомки коренных мологжан. В последние годы несколько раз подряд случались сильные засухи, вода отступала, обнажая кладбищенские плиты. Некоторые горожане успели съездить на кладбище, взглянуть на могилы предков, пока они вновь не скрылись под водой.
Бывшие мологжане и их потомки собрали сохранившиеся фотографии города, исторические документы, предметы быта, и создали народный музей. Музей мертвого города в городе умирающем…



Стамбул


Наш друг Али-бей, преподаватель турецкого языка и литературы, — человек верующий. Это почти никак не проявляется внешне — ни ежедневных пятиразовых намазов, ни потребности постоянно обсуждать исламские ценности. Но при этом очевидно, что этот человек отчетливо видит границу между Добром и Злом, а Божья воля для него — именно то, чем следует руководствоваться в жизни. Оставшись сиротой в младенчестве, Али-бей сделал себя сам: закончил школу, поступил в университет, выдержал сложный конкурс, позволяющий турецким преподавателям работать за границей, и стал одним из самых любимых детьми преподавателей Санкт-Петербургского турецкого лицея.
Если преподавать литературу всерьез (не важно, русскую ли, турецкую или какую угодно другую), это неизбежно приведет к вопросу о существовании Бога. Увы, эта тема, табуированная в СССР, ныне приватизирована людьми, полагающими, что и Бога можно использовать с выгодой для себя. В какие бы новые одежды ни рядились фальшь и идеологическая агрессия, у душевно здоровых молодых людей они вызывают протест. Подростки не всегда могут отличить ядро от скорлупы, а скорлупу от налипшей грязи. Демонстративный подростковый атеизм нередко представляет собой отчаянное взыскание Бога, но не все взрослые это понимают. Али-бей понимает.
Казалось бы, естественная реакция учителя-мусульманина на вопрошание русских учеников, еще не нашедших свою дорогу, приобщить их к исламу. Но нет! Детям, чьи пусть не родители, даже не деды, но прадеды и прапрадеды были христианами, надо искать Бога в рамках традиции, которой придерживались их предки. Это взгляд турецкого учителя — взгляд человека по-настоящему культурного, по-настоящему верующего.
В Новгороде, во время экскурсии, в одном из знаменитых средневековых храмов, Али-бей указал ученикам глазами на горячо молившуюся пожилую женщину. Когда дети с учителем вышли из храма, они услышали от него: «Вы только что видели одно из доказательств того, что Бог есть…»
София Константинопольская, Айя-София, сегодня — музей, где византийские мозаики и фрески соседствуют с изречениями из Корана. Неподалеку, в Голубой мечети, которая архитектурно почти полностью являет собой копию Софии, идет служба. Пускают всех, верующих и неверующих, экскурсантов, туристов. Правда, при входе предлагают разуться и женщинам покрыть голову. В мечети понимаешь, как глупо чувствовал бы тут себя человек в обуви: пол в огромном храме покрыт белым (!) ковром с длинным ворсом. Что касается обычая покрывать голову, то женщины соблюдают его и в православных церквях.
Во время молитвы не возникает никакого сомнения в том, что она обращена к единому Богу. Намоленное пространство храма нельзя спутать ни с каким иным — это не музей, не театр, не присутственное место, и, конечно, не человеческое жилье…
В Стамбуле поражает отсутствие постмодерна. Именно там я осознала, что в России мы живем по законам постмодерна, уже не замечая этого. В Стамбуле все всерьез, смыслы не разрушены и не подменены псевдосмыслами. Никакой имитации — только неизбежное изменение форм, соответствующее времени, подобное тем, что происходят с живым деревом, когда оно наращивает ствол и новые ветви, меняя очертания кроны, но оставаясь тем же самым деревом.
В России трагический разрыв церковной и светской культур окончательно произошел при Петре (а посеяны эти семена были в начале раскола). В ХIХ веке великие современники, Пушкин и Серафим Саровский, не знали о существовании друг друга. А если бы и познакомились, не нашли бы общего языка, ибо такого языка в русской культуре для них уже не было.
На рубеже ХIХ–ХХ веков возникли попытки соединить секулярную культуру и христианскую традицию, но им положил конец октябрьский переворот. Кто-то попал на «философский пароход», кто-то погиб в лагерях… И вот, через семьдесят лет атеизма, его бывшие апологеты собираются построить из православия «партию нового типа»!
В Турции, история которой в ХХ веке напоминает российскую, кое-что (не самое ли важное?) пошло по-иному: не случилось массовой атеизации страны. Современному образованному турку легче и естественней быть верующим, чем россиянину, принадлежащему к тому же слою. Мы сдали свою культуру постмодерну практически без боя. Сегодняшняя атеизация пострашнее советской, она более тонкая, подменная. Человек, будучи по сути своей атеистом, ставит свечку и крестится…
Несколько лет назад в России провели социологическое обследование, результаты которого потрясают. Спрашивали, веруете ли вы в Бога, и если веруете, то к какой религии/конфессии принадлежите. В России православных христиан оказалось больше, чем верующих — вообще всех верующих, представителей всех религий. Неверующий православный христианин — вот каков россиянин XXI века!



Новгород-Псков


Новгород — это маленький Киев, Киев в масштабе один к ста. Сложись по-другому российская история — и стал бы Новгород мегаполисом, возможно, даже столицей какого-нибудь европейского государства. Но сложилось так, как сложилось: сейчас это бедный областной центр с великим прошлым и непонятным будущим.
Так же, как в Киеве, в Новгороде древние храмы соседствуют с новостройками, а в центре города есть пляж с травой и чистым песочком. Пешеходный мост соединяет два берега Волхова (а в Киеве — Днепра). София Новгородская построена всего сорок лет спустя после Софии киевской. Крещение новгородцев, если верить летописям, происходило подобно крещению киевлян: сначала с высокого берега реки скинули в воду Перуна, затем кого добровольно, а кого насильно — в этой же реке крестили.
На том месте, где стоял Перун, в Новгороде появился скит, затем храм, который до сих пор называют «Спас на Перыни» — христианский алтарь на месте языческого капища. Поклонники Перуна и поныне оспаривают у монахов право обладать этим местом. Неоязычники палят костры на берегу Волхова, скачут через них голышом — словом, искушают, как могут своих тысячелетних соперников. Однажды мы стали свидетелями подобного беснования, впрочем, стилистически скорее фольклорного, чем всерьез религиозного: ну, играют взрослые дяденьки не в орков и гоблинов, а в поклонников Перуна! Но вот что удивительно: когда на берегу у края воды происходила вакханалия, наверху, на холме, где стоит древняя церковь, было абсолютно тихо. Слышно, как бабочка на цветок садится…
В Софии Новгородской всякий раз я нахожу что-то, не замеченное прежде. Словно пространство перестраивается, привлекая внимание к тому, что нужно увидеть именно сейчас. Так, в одно из первых посещений поразила, просто приковала к себе усыпальница пятнадцатилетнего князя Федора Ярославича, младшего брата Александра Невского, умершего накануне собственной свадьбы. А в другой раз «не отпускали» двери, кованные немецкими средневековыми мастерами — Магдебургские ворота. Как раз незадолго до того я вернулась из небольшого баварского городка, где готическое средневековье живо и поныне. И вот — перекличка через тысячи километров! Тогдашняя, многовековой давности, общая Европа включала в себя и Новгород…
Через некоторое время мы приехали в Софию с друзьями, и они сразу подошли к одной из главных здешних святынь — мощам Никиты Новгородского, которых я почему-то ни разу не видела.
Церковь Параскевы Пятницы на Торгу — кривобокое рукотворное чудо, чудо архитектуры и веры. Ничего не зная о дораскольном православии, можно все понять, если просто постоять у шершавой глиняного цвета стены, лучше всего босиком, на мягком крупном клевере, потрогать теплый бок храма, уткнуться в него лбом, краем глаза заметив, как стремительно влетает голубь в высокое окошко.
Единственное в России место, где сохранились подлинные фрески Феофана Грека — новгородский храм Ильи-Пророка. То, что приписывают Греку в Москве, возможно, является работами его учеников. Новгородские росписи — несомненно Феофановы: так очевидно индивидуален дух художника, так свободна, самостоятельна и — дерзка? отважна? безоглядна? — его вера, что огонь ее до сих пор опаляет любого, входящего в храм, превращая из экскурсанта, зрителя — в соучастника, сотворца, единоверца.
Храм Спаса-на-Нередице, разрушенный во время войны и окончательно восстановленный совсем недавно, совершенством пропорций может сравниться с любым архитектурным шедевром любой эпохи. Он вне времени и, кажется, вне пространства: воздух вокруг него обладает особой светящейся плотностью, заметной не столько глазу, сколько вестибулярному аппарату — голова кружится, и земля уходит из-под ног. Неподалеку от храма — братская могила с поразительной надписью: «Здесь похоронены русские люди ХII — ХХ веков». Когда-то на церковном погосте хоронили местных жителей, и это продолжалось восемь столетий. Немецкая авиация разбомбила кладбище и храм. Не осталось ни памятников, ни крестов, кости выбросило на поверхность. Все, что удалось собрать, похоронили в общей могиле.
К знаменитой церкви на Волотовом поле нам долго не удавалось пройти. Купол сиял в каких-нибудь пятистах метрах от шоссе, по которому мы приехали на автобусе. Но попасть к храму-музею оказалось непросто: дорогу перегораживали то загоны с телятами, то свинарники, то курятники. И отовсюду доносилось мычание, хрюканье, кудахтанье! К церкви мы пробрались какими-то окольными тропами, обходя кучи навоза и ядреной жирной грязи. И уже на обратном пути внезапно поняли: Волот — это же Волос, Велес, покровитель скота! Древний языческий бог «показывал» нам свои владения, демонстрировал власть над издревле принадлежащим ему местом. А храм-музей — это все же больше музей, чем храм, храму без молитвы стоять трудно.
Хотя некоторым православным святыням лучше бы находиться в музее, чем в храме: как можно молиться перед иконой, где изображена военная победа новгородцев над суздальцами? И якобы помогала в той междоусобице новгородцам Матерь Божья! Эту икону можно увидеть в музее на территории Новгородского кремля.
Варлаамо-Хутынский женский монастырь под Новгородом — место древнее. Когда-то тут была плоская поляна, окруженная лесом. Старец, впоследствии прославленный как святой Варлаам Хутынский, руками натаскал землю для холма такого размера, что и восемьсот лет спустя поднимаешься на него не без труда. А ведь земля осела! Сюда приезжают издалека за помощью, советом и исцелением. Говорят, помогает. Я ничего особенного не почувствовала. Зажгла в часовне свечу, подала записки, оставила немного денег. А на следующий день как обожгло, как молнией осветило один из самых темных и таинственных уголков души — и стало видно то, чему нет названия, но что мешает свободно исповедовать любовь и не бояться смерти.
Новгород — город торговый, Псков — военный. Псковская архитектура строже, суше, стройнее и проще. Новгород — это такой древнерусский Париж, Псков — древнерусский Петербург, города-братья, похожие и разные. Псковский Троицкий собор в кремле отличается от Софии новгородской так же, как Петропавловка от Нотр-Дам: каждый храм — символ и хранитель своего города. Пока храмы целы, живы и города.
С Новгорода началось крещение Северо-Запада — в Пскове жила княгиня Ольга, российская первохристианка. Родина ее — сельцо Выбуты, километрах в десяти от города. Мы с друзьями решили съездить туда, но неожиданно оказалось, что никто не знает дороги: не могли объяснить, как проехать, ни в гостинице с мемориальным названием «Ольгинская», ни в экскурсионной службе Кремля. Не слышали о Выбутах ни псковские таксисты, ни водители автобусов, ни прохожие. В конце концов, показал дорогу шофер торгового фургончика, и мы некоторое время ехали, следуя его указаниям — отчасти верным, отчасти, как выяснилось, не совсем. В итоге, проселок, ведущий в Выбуты, мы нашли самостоятельно и, в общем, случайно. Он оказался так разбит, что бедная пожилая иномарка жаловалась почти человечьим голосом, вспоминая немецкую молодость и проклиная свою российскую судьбу.
В Выбутах мы не встретили ни одного жителя — ни на улице, ни в палисадниках. Зато увидели чудный средневековый храм, подле него — столб с колоколом, веревка спускается до земли, рядом записка: «Звоните, приду». Дочка друзей, трехлетняя Катя, радостно потянула за веревку, на звон действительно пришла сторожиха тетка Марья, румяная и синеглазая, открыла нам храм. Службы тут редки. Храм долго стоял в запустении, приводить в порядок его начали недавно. Постоянного священника нет, но приезжают служить батюшки из Пскова.
Тетка Марья показала, в какой стороне Ольгина купальня и Ольгин камень. Ольгина купальня — небольшое родниковое озерцо с прозрачной водой и каменистым дном. Мы окунулись — будто прыгнули в сугроб: холод неотличим от ожога. Неподалеку — большой и плоский валун, Ольгин камень, на котором, по преданию, она однажды уснула и увидела вещий сон: большой город с куполами церквей (такой архитектуры тогда на Руси не знали). Раньше на камне стояла часовня. При советской власти ее взорвали, заодно и пол-камня разрушили…
Ни пышное празднование тысячелетия крещения Руси, ни 1100‑летие со дня основания Пскова (где власти вовсю используют символику, связанную с Ольгой) не сказались на положении сельца Выбуты. Не Богом, а людьми забытое место. Бог-то тут как раз близко: «Звоните, приду…».
Сторожиха показывала нам мостки, с которых в праздники происходит освящение вод в реке. В теплой воде вились мальки, солнце лежало на дне, вымощенном, как кажется, светлыми каменными плитами — на самом деле это естественные породы. Мы посидели на замшелой доске-лавке, попили чаю из термоса. Воздух, который тысячу лет настаивался на хвое, мяте, полыни, речном сиянии, воздух, вобравший в себя сонное дыхание девочки-подростка, действует здесь как мертвая и живая вода: сначала обездвиживает почти до потери сознания, потом вливается потоком мощной энергии. Эта земля нас любит. Просто потому, что мы по ней идем.
На острове Залит, что на Псковском озере, много лет жил старец Николай. Он ушел уже в новом тысячелетии в возрасте глубоко за восемьдесят. Старца еще при жизни считали святым, его предсказания — пророческими, молитвенную помощь — необоримой. Мы впервые попали на Залит через год после его смерти, едва ли не на годовщину. По малонаселенному острову (раньше здесь был рыболовецкий колхоз, но после распада СССР, по словам местных жителей, вся рыба почему-то в Латвию уплыла) бродили толпы людей, группы экскурсантов, паломников и дикари-одиночки вроде нас. Пристав к какой-то группе, ведомой экскурсоводом, мы услышали: «Отец Николай говорил: это сейчас вы меня кормите, а потом я вас буду кормить!». И, правда, кормит — остров Залит живет с приезжих. Рыбку вяленую продать (это из колхозных сетей она ушла, а частникам попадается), пустить переночевать, перевезти на лодке с острова на материк — какой-никакой заработок.
Впервые об отце Николае я услышала от знакомой художницы, бывшей наркоманки, которой он помог вернуться к более-менее нормальной жизни. Она рассказывала: «У меня так глаза устроены, что различаю оттенки цвета и света лучше других людей. Поверь, не вру — над келейкой старца стоит прозрачный световой столп до неба. Его на солнце плохо видно, поэтому мало кто замечает…»
Говорят, в последние годы жизни, когда Николай, уже очень преклонный годами, физически ослаб, рядом с ним поселились какие-то темные люди под предлогом бытовой помощи. После смерти старца они объявили себя кем-то вроде духовных наследников. В келейке Николая можно было тогда увидеть страшноватое иконоподобие: канонизированный император Николай с семьей и среди них — Григорий Распутин. Через некоторое время это безобразие исчезло. Священник, которому я задала вопрос, сказал, что никто, конечно, в РПЦ такую икону освящать не стал бы и молиться перед ней не позволил. Вряд ли эта вещь принадлежала Николаю при жизни. Вероятно, почитатели «Святого Григория» использовали имя старца в идеологически-пиарных целях для распространения своего культа.
А в Троицком соборе Псковского кремля есть удивительная икона новомучеников, где изображены священнослужители и верующие, которых расстреливают представители новой власти. На иконе красноармейцы выглядят как канонические черти из преисподней — сапоги на каблуках словно копыта, шинельные складки как бы маскируют хвосты, а буденновки — рога, винтовочные же штыки напоминают известные адские инструменты для обращения с грешниками. Только происходит все это не в аду, а на Земле. Ад разверзся и выпустил из своих огненных глубин на свободу мрачную нечисть.
Наши родители, мы сами и наши дети родились уже после того, как все это произошло. Не на наших глазах, но на нашей земле. Мы эту кровь впитали с молоком — такой вот жуткий каламбур. Чертячьи дети, внуки и правнуки живут среди нас. Они научились говорить человеческим языком и даже держать свечки в храме. Чертово семя растворилось в земле, в народе. И породило небывалое — гибрид плевел и зерна, человека и нечисти. Не так ли бесы вселились в свиней и увлекли их к обрыву?



Киев


Киев — город Кия (чей город? Киев!). Название древнее, нехристианское. В одном из киевских музеев мы видели фигурку птицебога с колокольчиками — ему поклонялись еще до Перуна. В Киеве многое «до…»: дохристианское, домосковское, дореволюционное. Зеленые приднепровские кручи вряд ли изменились за тысячи лет (мостами и фуникулерами можно пренебречь). Чьи глаза когда-то наблюдали с воды за тем, как ветер выворачивает наизнанку кроны каштанов? Где теперь души этих людей?
В Софии Киевской лучше понимаешь Московскую Русь — косную, тяжелую, темную, где самодержец мог собственноручно отрубить голову епископу. София — это праздник веры и праздник жизни, здесь торжествует преображение плоти, а не умерщвление ее. Чего стоят одни только пляшущие скоморохи — фреска рядом с другими такими же на евангельские сюжеты! Христос пришел не в монастырь — к живым людям: к рыбакам, пастухам, виноградарям, музыкантам, блудницам. Кажется, он и не надеялся быть услышанным сильными мира того (они и не услышали, озабоченные сохранением жалких своих богатств, сомнительной власти).
В Софии Христос близко, и не только потому, что это храм — храмы разные бывают. В новоотстроенном храме Христа Спасителя, например, висит объявление: «Просьба не курить и на роликах не кататься!». Не зря висит — возникают, значит, у москвичей такие желания, но и сам храм этому не противится, не защищает себя. А высшее руководство страны посещает этот храм с охраной, не доверяя Богу свои драгоценные для государства жизни. Так вот, повторю: в Софии Христос близко. Тут нет времени в обычном, физическом смысле — будто только что отзвучали в здешнем воздухе слова князя Владимира или апостола Андрея, а каменные стены волшебным образом закольцевали пространство и охраняют его.
Киев существует в трех измерениях — в отличие, например, от плоского двумерного Петербурга. Недаром в северной столице улицы одного из первых жилых районов называются линиями: Петербург — это выверенный геометрический чертеж на плоском ландшафте. Киевские холмы меняют представление о городском пространстве, влияют на его восприятие. Смотришь с вершины одного холма на вершину другого — и, кажется, рукой подать до золоченого купола, до нарядного особняка в стиле модерн, до разлетающегося радугами фонтана (вроде бы даже слышны шипение и плеск воды). А пойдешь — и будешь идти полчаса, час, потому что вначале придется спуститься под горку, потом пройти по извилистому ущелью нижней улочки, незаметной сверху, и опять подняться наверх по спиральному бульвару, по ступенькам, которые начинаешь считать и сбиваешься со счета.
Все это — Киев. И обжитой художниками древний Андреевский спуск, и бездарный, как лобовая метафора, музей Булгакова, и церковь, расписанная безбожником Врубелем — все складывается в единое целое, без любого кусочка мозаика неполна. Киев — вечный город, который, кажется, невозможно разрушить. Он очень пострадал во время войны, и в отличие от других городов, воссозданных из руин, не был отстроен по прежним образцам. Но почему-то это неважно, так же, как неважно соседство разных архитектурных стилей, дикая, вроде бы, эклектика, воспринимаемая как безусловная гармония. Городскую среду в Киеве формирует не только и не столько архитектура, сколько ландшафт. Вот если сравнять киевские холмы, город погибнет.
Каменный град святого Петра и город вовсе не святого Кия на первый взгляд — антиподы, не имеющие ничего общего. Однако наш дальний родственник-киевлянин, впервые попав в Петербург и увидев невские перспективы с бастиона Петропавловки, воскликнул: «Как похоже на Киев! Тоже очень убедительный город…»



Юрга

Город Юрга Кемеровской области вырос вокруг эвакуированного из военного Ленинграда завода «Большевик». Выгрузившись из вагонов на Богом забытой сибирской станции, заводчане разбили палатки — временные цеха — и начали буквально с колес работать на нужды фронта. Почти сразу при заводе открылся техникум, собравший молодежь из окрестных деревень…
После войны продолжили работу уже два завода: «Большевик» в Ленинграде и Юргинский машиностроительный в Западной Сибири. Название «машиностроительный» не слишком успешно маскировало принадлежность предприятия к ВПК — ЮМЗ выпускал номерные изделия для министерства обороны. Ленинградское происхождение определило научно-производственные контакты на несколько десятилетий вперед. Помимо Юргинского машиностроительного техникума, кадры для ЮМЗ после войны поставлял с невских берегов Военно-механический институт, там же (и еще в нескольких ленинградских «ящиках») разрабатывались новые проекты. Дети заводчан ориентировались на учебу в городе, куда родители часто ездили в командировки. Некоторые из них возвращались потом в родной город — жильем, приличными заработками и интересной работой молодых инженеров Юрга обеспечивала. Небольшой городок в Сибири с годами превратился как бы в филиал Ленинграда, но с поправкой на отсутствие петербургского пласта культуры. Происхождением, кровными узами Юрга была связана именно с «городом победившего пролетариата», а отнюдь не с «градом святого Петра».
Но на первый взгляд бросалось в глаза именно сходство. Сев на поезд на Московском вокзале северной столицы и отправившись на восток, на вторые сутки пути замечаешь, как меняется внешний облик попутчиков, их манера держаться, вести разговор. За Уралом нередко можно услышать: «у вас в Расее» и «у нас в Сибири». Но приезжаешь в Юргу — и встречаешь знакомые выражения лиц, привычный строй речи. Выпускники ленинградских вузов или ученики ленинградских преподавателей, закончившие юргинский техникум, транслировали ленинградский стиль поведения, усвоенный в юности.
…Ленинградский период оказался всего лишь периодом в истории Петербурга. Когда казавшиеся незыблемыми пласты жизни стронулись, увлекая за собой все в пугающую неизвестность, выяснилось, что в Петербурге есть некие константы, остающиеся неизменными. Причем они стали вроде бы заметнее, проявилась их роль в прошлом и возможном будущем северной столицы. Окончание ленинградского периода для Юрги означало гибель города, искусственно созданного вокруг военного завода. ЮМЗ разделил участь большей части предприятий ВПК. Квалифицированные рабочие, техники, инженеры не смогли вернуться к сельскохозяйственной жизни — даже старшее поколение, в ранней юности оторвавшееся от земли, не говоря о детях и внуках. Сейчас те, кто в состоянии уехать из умирающей Юрги (есть родственники в крупных городах; в документах наличествует графа «немец» или «еврей», открывающая путь в эмиграцию; высокая квалификация в сочетании с молодостью обеспечивает конкурентоспособность в иных местах), стремятся покинуть город. Другие вынуждены доживать здесь в состоянии безнадежности и обиды — под обломками завода-гиганта сгинули десятилетия их жизни.



Заречье


К югу от Петербурга лежат новгородские земли — собственно, бывшая столица Российской империи представляет собой их северную часть. Но центр и окраина давным-давно поменялись ролями и, как следствие, местами: территория на краю ойкумены стала считаться центром, а бывший центр — периферией. Со всеми вытекающими из этой «рокировки» причинами дальнейшего процветания одной части и запустения другой…
Чтобы попасть в деревню Заречье (с ударением на первом слоге!), одну из немногочисленных «живых» деревень Хвойнинского района Новгородской области, нужно купить билет на «шестьсот веселый» поезд, который преодолевает трехсоткилометровое расстояние от Петербурга до железнодорожной станции Хвойная почти за десять часов. От райцентра до Заречья — чуть больше двадцати километров, но ни рейсовых автобусов, ни иного общественного транспорта в этих краях нет. Если не повезет с «попуткой», то единственный способ добраться — идти по шоссе, которое быстро превращается в проселок с глубокими колеями, окаменевшими на летней жаре. Тому же, кто преодолевает эту дорогу в «сезон дождей», становится понятно, почему здесь не ступала нога иноземного захватчика. И татары-ордынцы, и фашисты были врагами кому угодно — князьям, коммунистам — только не самим себе!
Деревня Заречье расположилась по берегам неширокой и неторопливой речки Ратцы не позже семисот лет назад, да так с тех пор и стоит. Чистейшая вода, плотные, будто восковые кувшинки, аккуратные бобровые хатки, толстые раки в прибрежных норках, плещущая серебряными хвостами рыба, непуганые дикие утки с выводками утят — красота сказочная и незабываемая! У самой воды — баньки, что традиционно топятся по-черному. Выше — деревянные избы, многие построены давным-давно, по старым канонам: под общей крышей, разъединенные сенцами — половина для людей и половина для скота. Русские печки, низкие потолки, маленькие оконца…
Нежный, пряный и свежий воздух ударяет в голову, проникая, кажется, именно в те слои мозга, где хранится коллективное бессознательное. Архетипическое представление о родине у российского горожанина совпадает с пейзажем деревни Заречье, как предмет и его голограмма. Только архетип-голограмму нельзя потрогать, понюхать, попробовать на вкус, нельзя воспользоваться. А тут — пожалуйста: живи, купайся, пей воду, лови раков!
Речка Ратца впадает в Шварковское озеро, вокруг которого когда-то давно густо стояли деревни. Теперь от большинства из них сохранились только названия, все заполонил лес, а на месте бывших фундаментов растут крапива да иван-чай. В немногих уцелевших домах живут только летом и только дачники. Между Заречьем и озером — заброшенный жальник (не пасека, а старое кладбище). Тут давно никого не хоронят, густо разрослись осины, малинник. Но под ногами, то и дело скользит тонкий, темно-зеленый, какой-то особый кладбищенский мох, который растет только на каменных плитах. Поверхность камня то ли выщерблена временем, то ли это остатки надписей, сделанных несколько веков назад. Вот, кажется, углубление в виде православного креста… Нет, это глаз пытается найти привычную символику в случайном узоре трещин! Мальчишки-дачники иногда раскапывают древние могилы, и если находят черепа, делают из них, полированных, пепельницы. Взрослые не препятствуют: отношение к жизни и смерти у сограждан-современников нынче совсем простое. Возможно, это защитная реакция психики на бессчетные мирные трупы афганской и чеченских войн, криминальной ситуации, беспомощной медицины. Крестьянская космическая онтология рухнула еще в коллективизацию…
Сейчас в Заречье постоянно живет около двух десятков человек. Стариков осталось немного, из мужчин, считай, никого. Лет пять назад помер Петрович по прозвищу Рассказ — любил человек поговорить, вспомнить, что было и чего не было. Он и последняя гражданская жена его (а теперь вдова) тетя Мотя прошли войну: Петрович — кашеваром при полковой кухне, а Матрена начинала служить на Дороге Жизни регулировщицей, указывала путь грузовикам мимо воронок по ладожскому льду, потом воевала с «зелеными» в Прибалтике. Один из ее рассказов: поймали в лесу «зеленого» партизана, раздели догола и стали вешать на осине. Бойцы — девчонки двадцатилетние — давай забавляться, раскачивать повешенного, но еще живого врага, от одной к другой, по кругу. А Мотя сломила веточку — «и по жопы его, и по жопы! А у его пенек-то встал, как у жеребеночка… Вот смеху было!».
Тетя Мотя гордится тем, что повидала мир, разных людей и разные места. Ездила и в Ленинград, и в Новгород. Это отличает ее от коренных деревенских жителей, большинство из которых дальше райцентра не бывали ни разу. О городском житье-бытье здесь ходят легенды и мифы, источником которых служат телепрограммы и рассказы дачников. В застойные советские времена небогатые москвичи, ленинградцы, рижане понакупали в Заречье и окрестных деревнях баснословно дешевое жилье. Поколение, родившееся на новгородской земле после войны, стремилось уехать туда, где жизнь пошумнее, побыстрее, и некоторым это удалось. После смерти стариков родственники распродавали избы за бесценок: деревенский дом можно было сторговать за сто-триста рублей.
Раньше в Заречье была совхозная молочная ферма, там деревенские в основном и работали. Теперь коровник превратился в руины, а коров на всю деревню две — у восьмидесятилетней бабы Тони и у фермерши Светы (о фермерской семье речь впереди). Когда совхоз упразднили, скот, технику и инвентарь раздали по дворам. Неожиданное богатство свалилось на голову привычно нищим людям в конце лета. Так, например, единственной молодой семье (она — доярка, он — механизатор, обоим по двадцать лет, да годовалый ребенок) достались шесть коров, трактор, новый кирпичный дом. К весне, через полгода, все, кроме дома, было пропито…
Пьют в Заречье давно, выносливо и безнадежно. Старшее поколение пило вначале от беды и от нужды: школу и церковь закрыли, хлеба не хватало. Но брагу можно сделать из березового сока. А отличный самогон получается из картошки, даром что растет она на местных почвах прекрасно! Пили по праздникам — чтобы праздники отличались от будней. Пили по будням — просто так. Впрочем, необходимую крестьянскую работу, пусть через пень-колоду, с похмелья, но делали: понимали, что детей кормить надо. Дети же почему-то выросли совсем непутевые. Те, что остались в Заречье, пьют по-черному, себя не помня и о детях собственных забывая. Если живы старики, они внукам и правнукам с голоду умереть не дают, а летом деревенских еще и дачники подкармливают. Плохо зимой. Три зимы назад в Заречье голодной смертью погибла маленькая девочка: мать пила и грудь ей не давала. А манки — жиденькую кашку сварить — не нашлось…
Но не все алкогольные истории заканчиваются трагически. Тетя Мотя в день восьмидесятилетия выпила три пол-литровых бутылки водки и тоже начала умирать. Соседи вызвали из райцентра «скорую» (единственный телефон, на счастье, работал). Врачи, соотнеся годы и литры, ехать не захотели: «Помирает? Ну и пусть себе!» Но деревенские пригрозили сообщить на самый верх, что, мол, медики отказались спасать ветерана Великой Отечественной войны, имеющую правительственные награды. Врачи приехали, откачали. И теперь тетя Мотя капли в рот не берет! Одна во всей деревне…
С тех пор, как развалился совхоз, работать деревенским негде, да и не понимают они уже, зачем это — работать? Старикам платят пенсии, детям — пособие. На водку хватает. Кто может, ходит в лес по ягоды. Прошлым летом килограмм черники в райцентре принимали по восемь рублей, дачники на месте брали по шесть. Три килограмма ягод — две буханки хлеба. Жить можно.
…К тете Лиде приехали на каникулы внуки-погодки: два мальчика и две девочки от десяти до четырнадцати. Самый рост, самый «жор». В родительском доме еды не вдоволь: тети-Лидин сын — безработный, невестка на рынке молоком торгует. Тетя Лида говорит, держат курочек: «Кто раньше встанет, бежит гнездышко проверять, найдет яичко да выпьет… А следующий-то уже курицу ловит, щупает, пустая или нет? Если с яйцом — лупит по хвосту, чтобы в руки снеслась!». Чтобы подкормиться, решили сена накосить и железнодорожникам продать — те скотину держат, а на покос времени нет. Накосили, высушили, сметали стог — все впятером, тетя Лида да четверо подростков. А покупатели явились — стога нет: тети-Лидин муж, внуков дед, накануне другим продал. И водки купил. Напился, лег спать и спит — сутки, другие, третьи… Последнюю недопитую бутылку под подушкой держит: начнет просыпаться, присосется как младенец, булькнет раз-другой — и снова затихнет…
Года три назад появились в Заречье фермеры: муж с женой да с мальчиком Сережей, городские. В Петербурге они продали две отдельные квартиры и купили деревенский дом (самый лучший, большой, кирпичный, от последних совхозных времен кому-то доставшийся). В доме поставили хорошую мебель, телевизор, даже компьютер. Пригнали технику: грузовик, трактор, фургончик, «легковушку». Скотину завели. Хотели жить фермерским хозяйством, а деревенских обеспечить работой и заработком. Но сработал «закон соленого огурца», согласно которому огурец свежий, попав в банку с рассолом, неизбежно просаливается. Хозяин начал пить, хозяйство — рушиться. Уцелели корова и поросенок, кое-как еще ездит «легковушка». Жена мужа ругает, даже, говорят, поколачивает, но сама все чаще заглядывает к соседкам пропустить стаканчик.
А самым востребованным оказался, как ни странно, компьютер: в очередь к Сереже поиграть в «стрелялки» выстраивается вся деревенская молодежь от десяти до двадцати лет. Дети, внуки и правнуки людей, всю жизнь сильно пивших, эти ребята лет за пять с трудом одолевают по два-три класса начальной школы. К четырнадцати годам их на законных основаниях отчисляют из интерната в райцентре. Вернувшись в деревню, они не знают, чем себя занять: работать не умеют, да никто и не принуждает, в армию (куда бы пошли с радостью) не берут по причинам медицинским. Что остается? Ходить в лес по ягоды да играть в компьютерные игры…

Они красивы, эти потомки новгородских крестьян, никогда не мешавших кровь с иноземцами: синие глаза, широкие плечи, никаких «татарских» скул и носов «картошкой». Вокруг них — чистая и щедрая земля, кормившая их предков тысячу лет. А в трехстах километрах — Петербург: культурная, как говорят, столица России.

К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера