Александр Петрушкин

Стигматы на теле вещей. Стихи 1999–2013 гг.


* * *
И когда я — от нежности — всё же позволил себе умереть,
и когда не случилось впотьмах, и когда
водки было на треть, лимба — только на «дай» —
мне хотелось дышать на стекло и смотреть,
как в прозрачной артерии раннею птахой застынет вода...

И вот — я огибаю тугую струю пустоты,
кем-то прозванной суетой, в первозванной овчине,
между кровлей и Лазарем, огибаю на юг, и не
предчувствую крыльев своих. Только ты
не скорби — это даже не перья, а иней.

А весь транспорт отходит в Иркутск, в Уренгу, в Магадан,
транспорт следует в Рим, заметённый третьим реестром,
косят воду волхвы — где-то между ветхим и местом,
где-то между когда и случится. Осанн
не поют, запивают окисленным тестом.

Погоди. Уходи. Нежность знает ещё половинку
половицы у входа, сверчка ненадёжный залог,
снегом знает, но помнит. Невесты, заметив подлог,
расплетают все косы в фату. Разгрызает снег финку...
остаётся... ещё... что... оброк...

И когда я от нежности пошлой своей не умру,
и когда мы опустим бездонный зарок, и когда
станут камни змеёй, заговорщики скурвятся — там
мы созреем до бреши в брюшине, которой дыру
нарекут после нас. А пока — схорони от татар.


* * *
И вот ещё, ещё немного — и начинается потоп,
сминая выдох у порога, чтоб спрятать в травяной носок,
в полынной кости распрямляя ещё не пойманную речь
нагретой до кипенья почвы, чтобы удобней было лечь.
Так опадают воды... воды... как выдохи и пузырьки,
и люди дышат, словно овцы, дойдя до ледяной реки,

и с ними дышит, улыбаясь, как старость женщины, звезда,
ломаясь в тёмном отраженье на: да — и да — конечно, да,—
ещё, ещё её немного подержишь, выпустив с руки,
а люди дышат, словно овцы с той глубины одной реки,
сминая выдох у порога, в полынной кости копят тьму,
чтоб говорить немного боле немногим меньше одному.


* * *
Шёл дождь. Росла трава.
Мы пили эту воду,
мир поделив на два:
на афоризм и оду.
Остаток — пустоте
мы сбрасывали в баки.
Они гремели так,
что лаяли собаки.
С той стороны листа
глядит на нас бумага,
как мы с её лица
пьём воду, точно брагу.
Любой из нас убит,
но мы не умираем,
лакаем белый стыд
и губ не обжигаем...


Goodbye

я не равен тебе впрочем рано
говорить на замёрзших часах
часовыми куранты растают
и вскипят в плоскодонных котлах
из неравенства следуя в порно
и графически знача любовь
прорастают холодные зёрна
эпителия глубже на бровь


* * *
В этом мёде нет пчёл,
только дети и тени детей,
и дождя вертикальная нить.
И короткая память камней
разминает ладонью твоей
мокрый мякиш чужой немоты:
то приходишься братом песку,
то сестрою своей темноты.


Возвращение

Он плыл среди холмов, надутых пустотой,—
Земля пыталась встать и выдохнуть зерно,—
Он плыл среди земли, чтобы продлить постой,
Которым путь исчислен? И что тебе оно?
Он плыл — его ладонь не ощущала древа —
Земля сходилась с дольше, нащупав глубину,—
Он, посчитавший, что не избежит посева,—
Он плыл среди того, что взял и что вернул.

Он плыл среди своих надежд и ожиданий.
Земля кипела, и — он чувствовал волну,
Он плыл среди всех торжищ и попраний.
Почувствовав, как в пятку термит его кольнул,—
Он плыл среди своих трамваев и вопросов,
Он плыл среди жары с ошеломлённой тьмой,
Он плыл по полостям загадок и засовов.
Земля искала точку средь мёртвых рычагов.

Он плыл по центру речи — который с тишиною
Базарной сплавлен, и — он чувствовал: вдали —
Земля, которой встать — нельзя из тощей плоти,—
Он плыл и знал, что это находится внутри.
Он плыл среди того, что стало Вавилоном —
Развёрнутым в четыре потёмок стороны,—
Он чувствовал, как то, что прорастает лоном,
Лежит, в себе свернувшись, как эмбрион луны.

Он плыл среди червей, и камни следом плыли.
От почвы оттолкнувшись веслом своей руки —
Он плыл, как на свиданье с путями, до которых
Добраться невозможно. С предчувствием тоски —
Он плыл среди обрывков афиш и изменений
Гуленье ощущал, как некой тайны знак.
Он плыл по берегам и наблюдал: их тени
Уходят за водою в без(в)водный жажды мрак.

Земля искала точку и находила в карте
Прореху. Видел свет её горячий вдох.
Земля плыла, собой подобная ореху,
Упавшему на воды,— и с этим вышел срок.
Жена его мертва. Он чувствует, как руки —
Её напряжены, упругий Телемах
Не ищет ничего подобного просвету —
И почвы рассекая — предсмертен каждый взмах.


* * *
Наши глаза — стигматы на теле вещей
(пространство и мысли собраны в тусклый зрачок).
Время вербует из зрячих слепцов — стукачей,
пронзая, как бабочек, пойманных в жёсткий сачок,
булавкой никчёмности ---------- или иглою тупой
соединяет с собою — на грани разрыва —
речь человека, вялотекущий запой,
отличье приматов от узконаправленных видов...
...а если всерьёз, то плачет на кухне Она,
вздыхая, роняет — сквозь пол, на соседей — окурки
неясных предчувствий. И разве её в том вина,
что Он — не мужчина, поскольку поэты — придурки?


Пасха

наконец-то нельзя задразнить щебетать
перегнувшись из смерти
всё равно нас никто не простит —
ну а если простит — не заметит

и вконец перекопанный ад —
назови его будучи живу —
перегнул эту смерть и сломал —
как малец конопатя машину

смерть смотрела в свои же глаза
повторяя бессмысленно жесты
я не помню кто это сказал
но наверное тоже не местный:

вот и я помолчу о себе
вот и я постою о других
а снаружи как видишь всё свет
а по свету небесны круги


* * *
Пребывая в том месте,
где кровь истекает и спит,
обнимая дыханье твоё,
и смеётся во сне,
если птица взлетает,
пугая невинную пыль,
принимая участие
в тихоголосой резне,

мы разломим на сытные
ломти свою тишину,
разминая со снегом —
меж пальцев согретую — глину.
Пребывая в том месте,
где проходящие тьму
остановятся, чтобы стоять,
наблюдая свою Хиросиму,

дым поднимется выше, чем
было возможно. Сейчас
начинался Февраль, и навряд
ли мы вспомним об этом,
когда кончится двадцать восьмой
и прокаркает всем свысока,
отлетая в свой рай, как мы в нём
засыпали валетом

на диване ребристом,
дыхание — камешком вниз
упадёт и не вспомнит того, как
его отпускали
от себя тяжело, и как плыли
от места паденья круги,
и как мы — сквозь спираль —
от себя первый вдох отдаляли.


* * *
Горит звезда и скоро догорит,
Мы оторвёмся с кровью от экрана —
Под морфием у Бога не болит —
Хотя наш Бог, как звук,—
Сплошная рана.

Звезда одна с другою говорит
Там, на балконе,— и не отвернёшься:
Там плачет Бог — палачит и — болит.
Всё оттого, что ты к нему
Вернёшься.

Горит звезда, где ты с ней говоришь
Из тёмной глубины, которой кислорода
Всегда в достатке для спасения. Болишь?
Нет. Возвращаешь.
И не отвернёшься.


* * *
1.
На дворе — двести лет
(откуда-докуда — не спросишь).
Указатель накаркает тьму,
целину, Сталинград.

Нас с тобой уносили
сквозь эту прозревшую озимь,
нас с тобой выносил
только (пьяный под Курск) медсанбат.

Мы глотали, как рыбы,
на льду бронзовеющий воздух —
словно в слово, вступали
в болото и в небо. В наряд —

поплыла чешуя толстозадой,
в обрямках, русалки,
и ладонью счечётил
по стулу безногий солдат.


2.
Чпок!-чинались русалочьи
пляски на Юг и Восток,
вместо ружей и сабель —
швабры и тощие палки,

вместо кухни с иконкой —
затёртое чёртом лицо.
И плывут по реке восковые,
как бог их цветной, пролетарки

На дворе — тыща лет,
и спрашивать даже не надо,
где нам жить — просто жить,—
но однажды так страшно дышать.

На дворе двести лет
(откуда-докуда — не скажешь)
серпантин, Новый год, тьма во тьме.
Двести лет — Сталинград.


* * *
«О» открывает рот и заслоняет ночь,
я на детей смотрю, как на Восток и Запад,
к тому же это — сын, тем паче это — дочь,
а более всего — почти овечий запах.

Почувствуй эту желчь, где сын похож на мать,
где дочка дочерна дыханьем воздух стёрла,
где маленький отец ночами, словно тать,
свой голос воровал из собственного горла.

Папашки вялый вдох, который — как вода.
И дети — как птенцы, и комнаты — как гнёзда,
и более всего, конечно, немота,
и рано всё менять, поскольку очень поздно.

И как мне рассказать про гелий, водород,
про мать своих детей (чуть не сказал — потомков),
про то, как бродит сын уже четвёртый год
и как топочет дочь среди моих обломков?

Они по миру прут, как радостная смерть,
как радостная смерть отца и материнства.
А я гляжу на них и продолжаю петь,
хотя давно готов икать и материться.

Пересечём же Стикс или худой Миасс
промежду арматур, извёстки, пятен меди,
покуда жёлтый дождь, который кровь заменит,
впадает кое-как, но непременно — в нас.


* * *
зачем зачем о жизни три вóрона летят
и каждый третий держит в своей руке котят

зачем косноязычье незримо мне дано
о впалое как старость отчаянное дно

зерно в подскулье ноет у бледной из ворон
я склонен к паранойе в любой из всех сторон

зачем мне смерть однажды смеётся изнутри
нет музыки понятной для цифры нумер три

и оспою укрыто у чёрной из ворон
крыло как феней синей написанное С. Л. О. Н.

зачем мне голос птичий безногий голос дан
до боли неприличный как чёрный Казахстан

и рыжий красный ворон забитый в кислород
мне тело лапой ищет и закрывает рот

зачем твоё бессмертье — четвёртый ворон бел
летит на тёмном свете наш чёртов Кыштым-бей

зачем зачем о жизни ворóны три летят
и в каждой третьей дети как умца-ца гудят


* * *
Закончил ветер выть, как только свечерело,
а инвалид-сверчок чуть позже замолчал,
ты задала вопрос, точней — его пропела,
да я не отвечал.

О чём мне говорить — что лето нецензурно,
что нас имеет вновь любимая страна,
что ива у реки прозрачна, как мензурка,
а речка — холодна?

Что не умею жить без сурдоперевода,
что не умел любить и получил за то,
что из меня теперь течёт моя свобода,
которая — ничто?

Что ты идёшь гулять с чистопородным шпицем,
что весело свистишь, сзывая кобелей,
что в сумочке твоей двойная доза в шприце?
Давай её скорей...


Руки Вийона


вот так оставлена одна рука и пусто
в пространстве нет ни слова никого
ни шелеста ни речи ни искусства
найти его

вот так оставлена рука обозреваешь
ей пустоту ощупывая первый
не первобытный хаос понимаешь
его здесь тоже нет (и это в-первых)

и в белом одиночестве своём
рука уже почти не существует
не слышит и не дышит не поёт
глухонемым не тайно и не всуе

(а во-вторых) найди хоть что-то в этих
пустотах пустоте в прозрачном цвете
когда не спросишь мытаря: чаво
здесь выпал снег?
как ты живёшь за этим
с кем говоришь
от имени кого?

рука рисует руку — и вторая
уже почти отсюда нам видна
и тьмы и тени нет изнанка света его отсутствие
а никакая тьма

с той стороны вытягивая спину
которую рукой нарисовал
дурной Вийон Вийон-отец как кошка
второго намурлыкал и пропал

как горько одиночество руки
во тьме в которой не найти вторую
и только небо капает внутри
пока вторую я себе рисую


* * *
под деревом сидит над головой
то голос твой

то голод твой по слуху и другим
за это спим

за то законник может даже финку в бок

и внемлет Бог

а голос твой слабее изнутри
и выйдет три

три голоса болячку этот звук
протри испуг

под деревом сидит над головой
с самим собой

царапает смешные письмена
как смерть страна


* * *
кому сказать не сказ а многословье
слепой дурак пытается
одеться
слепая птица тычется в ладони
чужое я пытается
согреться

ты сделал страх как Карло Буратино
вокруг тебя то хохлома
то льдина
немой лубок и не мои огни
ну вот и наконец-то мы
одни

кому сказать — не голоса рыданье —
молитва обрывается
на всходе
а на восходе лешего камланье
сквозь тело насовсем душа
проходит


* * *
Не смотри, что спичка... Сон
бабочки дольше, чем жизнь человека. Если
ты меня понимаешь — значит, поперёк
Гольфстрим пересекать легче.
И если я расслаблюсь
в протёртом кресле —
значит, я ещё
гутапперчев.
Если эта женщина всё ещё ждёт
сколько-то там эту встречу —
значит, она — единственная из женщин.


* * *
Белые одежды обещают свет —
выпью без надежды. Не было — и нет.

Всплыли кверху килем ангелочки — я
слово не обижу. Слышу: чур меня...

Тощие девчонки.
Тоненькие ручки.
Это не судьба.
Я дошёл до ручки,

до дверной, до края смётаной заботы —
все теперь без края: галлы, чукчи, готы.

Мы теперь без рая улетаем в небо —
ты нальёшь чего-то, я порежу хлеба.

Тонкие чернила
нарисуют крестик:
я не улетел —
я себя подвесил.


Поминальник


Память — прореха в дверях совершившейся смерти.
Думать — значит, не жить. Не фонтан, что Шива очертит
на голодной воде местечкового Курдистана.
Покурить не найдётся, вернутся — марихуана,
кость игуаны, спидоносная шлюха. Шприц —
это ручка, которой мы пишем лиц
спайки и буквы. Карандаш обломится, если очертит:
всё, что я наломал на жизни,— память о будущей смерти...


* * *
Прожив без меня две жизни — ты научилась ждать,
пока тебя память сотрёт до рифмы и, вымолвив: «Жаль»,—
Хронос посмотрит вслед и увидит в себе, как ты
примеряешь к морщине своей промежуток моей пустоты.
Только тогда ты отпустишь меня навсегда — и я,
как свободу свою, твои обрету края.


* * *
почти как по ладони, сбегают (только мимо)
холодные пароли, и мимо — голоса...
и кажется, что тень сползёт неотвратимо
в окоченевший свет, трамваи, небеса,
стучащиеся в почву. Теперь — что невозможно:
читать себя по крови... и выпадет роса,
и пятистопным ямбом стучится в пуле Пушкин —
и пьёт, почти как ангел, нас пёс через глаза.


* * *
Где полый стыд бежит наискосок,
взлетает слово, попадая в слово,
стучится птицей пойманной в висок
и падает в меня или в силок.
Речь за меня к ответу не готова.

Где к твёрдой рифме мой привит язык,
роняю тело, обращаясь в штык,
в тесак, в заточку, финку воровскую.
Так пропадает злобный человек,
пока, как диалекты, я блефую.

Мы сбудемся, а может быть, и нет,
нас видит как слепые тени свет.
Ты понимаешь, что проговорил я,
где полый стыд бежал наискосок
и попадал в себя или висок?

К списку номеров журнала «ДЕНЬ И НОЧЬ» | К содержанию номера