Дмитрий Мельников

Новые стихи


*  *  *

Сраженный средством доктора Вов-Ху,

под синей крышкой, в полной формалина

железной ванне лежа на боку,

под утро он в себя приходит и на

лунный свет взбегает босиком,

и, шлепая по кафельному полу,

за ним выходят дети на балкон, –

не экспонаты, спрыгнувшие с полок, –

и с ним стоят в блаженной тишине,

пендинской язвой съеденные щеки

подставив пламенеющей луне,

как будто бы в горах, на солнцепеке,

как будто каждый счастлив и здоров

и знать не знает о предсмертной муке,

и шаровые молнии даров

им падают в протянутые руки.

В лучах пирамидальных тополей,

где пыль несет над вымерзшим каналом,

покойники выходят из дверей,

сидят, прижавшись спинами к дувалам,

в кружок сойдясь, ругаются в сердцах,

бьют по рукам, пьют чай с сушеной дыней,

и дети, у которых нет лица,

смеясь и плача бегают меж ними.





*  *  *

На омраченных и засвеченных

открытках из другого мира

живет изогнутая женщина,

которая меня любила,





она проходит по изогнутым,

летящим на сверхсветовой,

разобранным на кванты комнатам

и в коммунальной душевой,



средь возбуждающих картинок,

под слоем грязи ледяным

засвеченный находит снимок,

где я изображен живым.





*  *  *

Ты любишь Октоберфест, а мне в голову лезут мысли,

что ты служила в СС в позапрошлой жизни,

и где-нибудь в спецотделе твое пульсирует сердце,

когда из узкой постели ты улетаешь в Освенцим.



С истлевшей кожей на скулах, в истлевшей форменной лайке,

гертруда-грета-урсула, ты вновь обходишь бараки,

горит закатное солнце, подходит поезд-конвой,

охрана блока смеется, смотря в окно душевой,



как обнимаются тени, слипаясь цельным комком,

и тем кончается время – я просыпась в другом,

где нет ни мертвых, ни голых, ни матерей, ни мальцов, –

ощупывая проколы от крематорских щипцов.





*  *  *

Когда нарушившего обеты

бесстрастия и молчанья

дракона развоплощают,

ему вырезают сердце

и выносят сердце на стужу,

и голодные белые мухи

летят на него, превращая

сердце в могильный камень,

когда дракона развоплощают,

ему обрубают крылья,

переформатируют память

и выключают душу,

но с отверстием вместо сердца,

с обрубками вместо крыльев,

беспамятный, бездыханный,

с кипящим спинным мозгом,

дракон остается драконом,





скрюченным эмбрионом,

в краю, где вечность не вечна,

в краю, где сосны соосны,

задумчива и беспечна,

ты точишь девичьи слезы,

и если тебе страшно,

если тебе больно,

выпей моей крови,

сухой и горячей, как уголь,

шесть кубометров штольни

тебя поцелуют в губы,

давай просто жалеть друг друга,

давай просто дышать в ночи,

сними с меня кожу-кольчугу

и украдкой сожги в печи,

в краю, где сосны соосны,

и мерцают на дне реки

безымянные звезды,

и русалки плетут венки.





*  *  *

Стоя под яблоней, он вспоминает маму,

стоя над ямой, она заклинает ветер

не дуть,

снег не лететь,

у сына слабая грудь,

она забыла надеть

на него что-нибудь,

стоя над ямой, Жля призывает Карну

отпеть,

обнять их, лежащих в одной могиле,

в чужой для них стороне.



Он все еще чистит снег в своем дворике в Пярну,

и мама Циля

приносит ему

кашне.





*  *  *

Я не видал тебя шестнадцать лет,

я помню только голос в телефоне,

по слову Макнамары, смерти нет

для янки, обезглавленных в Сайгоне,

пусть чья-нибудь больная голова,

работая истлевшими губами,

прошелестит последние слова,

и пусть они взлетят, как во Вьетнаме,

над вымышленным городом Москва,

гремя огнем, сверкая блеском стали –

<<забудь меня, я ухожу, прости>> –

волнами сверхтекучими печали

пускай все выжгут на своем пути.

В пространстве, где ни одного угла,

и снова дождь и не за чем укрыться,

шестнадцать лет спустя еще жива

огромная смеющаяся птица,

и в небо, населенное людьми,

простые окровавленные звуки

летят, как будто дети из Сонгми,

раскинув восковые руки.





*  *  *

Бабочка ночная,

черный махолет

надо мной летает,

словно в путь зовет.



Черная невеста,

белой головой

укажи мне место

с мягкою травой,



за широкой бугой,

за могильным рвом,

за гранитным кругом,

сложенным Петром, –



синие каленые

Божьи города –

яблочком зеленым

укачусь туда.



Пусть волшебным блюдцем

древних королей

слезы обернутся

матери моей



там, где Бог на удочку

ловит облака,

яблочко на блюдечке,

тэ-че-ка.







*  *  *

На кухне замороженной страны

или блуждая в чистом поле,

не вызывай из праха для войны

твоих друзей, несчастливых, как Голем.



Не встанут погребенные в земле

и не раскроют дружеских объятий,

они лишь холод на твоем тепле,

сухой и ясный холод благодати.





*  *  *

Когда закончится книга жизни,

я напишу тебе в книгу смерти,

о том, как ползали капустные слизни

и воробьи садились на жерди,



что я приставил к стене бани,

что примыкала к яблоням сада,

который мы посадили с Аней

в уже далеком две тысячи пятом,



я напишу про синие звезды,

я напишу про напрасные слезы,

про белую розу на стебле ветра,

Снежную Королеву,

не задавай же мне больше вопросов,

не отделяй во мне тьму от света,

отдай мне только мою Герду,

что вечно путала право и лево, –



как, совершенно замерзая в морозы,

весною рыба покидает могилы,

и как дрожат от боли стрекозы,

когда становятся шестикрылы.





*  *  *

С утра он видит девочку одну,

она бежит по улице Бочкова,

похожая скорее на жену

или еще на деда молодого,

он бы донес портфель, да вот рука

пылает, как дуга от электрода,

висит мемориальная доска

на доме, где он жил всего два года,

и он тогда уходит на проспект,

подняв повыше воротник-закрылок,

и девочка не видит черный свет,

стекающий по капле на затылок,

в стеклянный череп русского дождя

на поворотном стержне телебашни,

она уже дошла до буквы «я»

и точит вновь огрызок карандашный, –

смотря в окно, ты слышишь ли, Мари,

какая горечь луковая в мире,

как падает листва и до зари

отец, вздыхая, бродит по квартире?

Мне Бог на счастье дудочку принес,

а ты играй себе на пианино,

пусть кровь не стынет в жилах у берез

и не чернеет красная калина.

К списку номеров журнала «БЕЛЬСКИЕ ПРОСТОРЫ» | К содержанию номера