НОВЫЕ ИМЕНА:

Анна Ткаченко, Андрей Шадрин, Екатерина Злобина, Злата Драч , Любов Масловська, Марина Пинчук, Роман Богословский

Анна Ткаченко

Мартовский Заяц пришёл

Налив полстакана чая, я вновь поглядел на неё.
К чему наша гостья скучает, когда феерично житьё?
Чтоб запах убрать нафталина, я шляпу поставил на стол.
И вот появился невинно… к нам Мартовский Заяц пришёл.

Часы стали резво играться: бежать то вперёд, то назад.
На стрелки волной легло масло, и в чае сиял циферблат.
И не сиделось на месте. Ругались «о, времена…»
Алисе всё-всё интересно. Где край у безумия дна?  

Андрей Шадрин

31 год, литератор, журналист

ЗАФРЕЙДИ МЕНЯ

Зафрейди меня, зафрейди,
В лихом социальном кляре,
Паря в бестелесном рейде
В облаке шопенгари.

Пусть небо стечет по крыше
И сладостно дышит в шею,
А звезды все ницше, ницше,
И сам я уже ницшею.

И ставлю лайки Оранте,
Жалея, что упустил,
Когда под себя мир кантил
Обдолбаный меркантил.

Его желаю ломброзно
Поставить на кончик пениса –
За то, что негорациозно
Монада в стакане лейбнится,

Что в асексуальные сети
Бегут социальные киски.
Но мне их не заархимедить:
У меня сейчас фрейдинг низкий.

Платоню, валяясь в кровати,
Под нос эйштейня кадИш,
Но ты мой текст подсокрАтишь,      
А может быть, подсократИшь;

Чтоб вновь из замочных скважин      
Звучать на новом битрейте...    
Сегодня я так заюнгажен –
Зафрейди меня, зафрейди.

Екатерина Злобина

Прозаик, журналист. Родилась в Петропавловске-Камчатском в семье военнослужащего. Выпускница Литературного института им. А. М. Горького.

История наших собак


Всё началось с Найды. Небольшой такой дворняжки, черной со жжёно-желтыми грудкой, брюхом и лапами. Мордочка острая, острые уши. Глаза круглые, веселые. Увидит кого – и ну хвостом вилять, и всё в глаза заглядывает, но не так, как печенье, скажем, выпрашивают, а будто сказала что-то и ответа  ждёт. Однажды летом она потерялась, а потом нашлась. В контейнере с углём, и с ней - восемь слепых щенят.
Сашка выбрала себе белого с темным пятном. Он мне тоже очень понравился, очень и сразу, но Сашка первая закричала «Это мой!» и повелительно ткнула пальцем.
Ссориться мне не хотелось. Вчера уже… Из-за  юбки, кажется, начали. Теперь у меня на щеке синяк, а у нее от зубов полоска в руку впечаталась, а юбка вообще по швам – кр-рах! Папа обеим всыпал, и на улицу, чтобы не смели. Если бы не Найда и щенки, совсем обидно было бы.
Мой был коричневый. Толстячок такой. Щенок смешно давил лапками в Найдино пузо и чмокал ярко-розовым беззубым ртом. Чмокал, чмокал и - отвалился от мамки. Как застежка отстегнулся. Зевнул.
Я Сашку локтем в бок: «Смотри, смотри, как он зевает, он зевает, как лев! Маленький слепой коричневый лев, он похож на сосиску с отростками, как у картошки, а пасть – больше головы!». Сашка зыркнула, фыркнула и сказала, что я всё вру.
На следующий день все щенки куда-то делись, уползли, что ли,  – никто не знал. Только мой остался один.  
Сашка, конечно, сразу громко заревела. Она всегда так делает, чтобы бабушка прибежала или мама. Для меня это значит одно:  «потому что старшие должны уступать».
Так мой щенок стал нашим общим. Его зовут Пушок. А я  хотела – Рекс. А Сашка – чтобы Бим.
Это папа сказал – Пушок, «и хватит ссориться». Она ни за что мне его не даст. Вцепится, и пусть он хоть лопнет надвое…
*     *     *      
Когда Найды уже не было, наш щенок стал большой красивой собакой, и бабушка посадила его на цепь. Иногда нам разрешали с ним гулять.
Сашка его дрессировала: кидала палку, «сидеть, лежать, ко мне». Он был очень умный, но меня никак не слушался. Сашка говорила -  плохо командую. И я перестала ходить с ними в парк.
Раньше мы всегда были как слипшиеся пельмени: я  без Сашки – никуда, хоть и дрались. Теперь стали – врозь. Я сидела дома над  книжками, а она играла в парке с Пушком.
Поначалу она еще спрашивала: «Ты не обиделась?». «Нет», - отвечала я, не отрывая от страницы глаз.
Крикнуть бы -  «Да», да и как ещё, и до чего же обидно мне, и кивок, вот этот кивок твой  уверенный на моё «нет»  –  хуже всего на свете!  Она потом и спрашивать перестала.
*     *     *    
Мы приезжали к бабушке в Крым каждое лето из Средней Азии, и каждый раз это была целая новая жизнь. После бесконечного желтого песка, такого ровного, что, если долго об этом думать,  почему-то подкашиваются ноги,  вдруг - иная земля!
Высокие деревья с огромными листьями, а под ними  -  жирные синие тени! Пологие, в зелени, будто во мху, горы с проплешинами, бесконечные ровные проборы  виноградника  в долине, всё это залито небом, всё это в солнечном глянце!  
И  -  море, настоящее море! Вдохнешь прохладного ветра на набережной – и что-то царапнёт в горле, защиплет в носу…  И тысячи, тысячи солнечных зайчиков – прямо из моря  – ослепительно, неотразимо!
А у бабушки – сад: черешня и персики, и абрикосы, малина и груши, крыжовник! Да и заработок: с вечера на грушу заберемся, каждая по два ведра наберем с горкой, а рано утром, в седьмом часу, - на рынок в город.  Дотащим бабушке ведра, а сами в ряды – глазеть.
Два-три ряда пройдем, любопытствуя, она уж и продаст. Дешево, потому и быстро: бабушка не любит долго стоять. Вытащит потом из кошелька каждой по червонцу – вот вам, девки, на обновы! Каждый день по червонцу, если не лениться, это ведь  сколько, всего-то  за пару часов?! Мы и старались…
*     *     *    
Было одно лето без моря и заработков. Сашка тогда расцарапала нос. К  вечеру её вдруг зазнобило.  Утром – вызвали «скорую» и помчались в городскую больницу.
Родители вернулись оттуда без Сашки. У мамы – чужое и гипсовое лицо. На нём не было глаз. Папа  стал ниже ростом и говорил чужим тихим голосом. «Всё нормально», - сказали они в мою сторону и заперлись в своей комнате.
«Саша-то помирает у нас», - не  выдержала  на следующий день бабушка. Она отправляла меня в магазин за хлебом.
Бабушка суетилась. Перебрала несколько пакетов – все были с дырами. Потом долго искала в засаленном кошелечке мелочь, чтобы без сдачи. В руки лезли только бумажные трешки – те, что я  так часто совала мимо кармана или, разжав ладонь, чтобы застегнуть ремешок босоножки, забывала на тротуаре.
- Давай три, я  в Сашкиных шлепках пойду, - предложила я. Бабушка знала про ремешки.
Она вдруг замерла на секунду, потом с размаху опустилась на табурет и смякла. Заслезились узкие татарские глазки:
- Саша-то помирает у нас, и-и-и…
*     *     *    
Я шла по улице. Шла мимо фигурных в голубоватой побелке заборчиков  под темной зеленью вишневых деревьев, мимо ярких цветных соседских калиток с номерами, аккуратных палисадников с бледно-голубыми ирисами, мимо кустов волчьей ягоды возле  почты и тонкой, красиво изогнутой ленкоранской акации с шелковыми розовыми кисточками  -  рядом с библиотекой…
Высоко-высоко, а будто бы глубоко-глубоко - небо. Выскочил из-за угла какого-то дома серый рассерженный кот. Скрылся в переулке. Его спугнул мальчишка на велосипеде. Дзинь! Дзинь!
На ступеньке скучной бетонной лестницы,  приклеенной к пятиэтажке и ведущей вверх, на горку, в сторону школы,  черная лохматая собака смешно чесала задней лапой  ухо.
Я шла и думала, что это очень странно – умирать в такой неподходящий день. И как это будет? Вот Сашки нет. Мне жалко? Ну, как это –  нет Сашки?! Надо плакать. Все теперь плачут. Тайком…  
Все её платья, туфли, банты, и даже пальто - теперь, наверное, мне отдадут. И куклу, которую Дед Мороз перепутал и ей вручил по ошибке, и желтого зайца.  Всё это будет моё. Хорошо. Только оно-то ведь все равно – Сашкино!
Я думала: вот вернусь из магазина, сейчас, только хлеба куплю, и сдачу не потеряю, и всё это кончится. И мама, и папа, и бабушка - с чужими взглядами, и странная тишина в доме, где я  брожу одна как привидение – пусть это кончится. Скорее…
Бабушка привезла Сашку  к нам в Казахстан через несколько месяцев (когда ей стало лучше, все перестали плакать и начали возить для Сашки пакеты, особенно  ветчину  –  родителям пришлось отвезти меня домой: школу нельзя пропускать).
Вошла незнакомая девочка – истонченная, с острым носиком, она косила на левый глаз и жалась к дверям.
- Ей задели какой-то нерв, - объяснила мама. - Теперь Саша будет носить очки, и это пройдет.
Свои детские прямоугольные очки в толстой коричневой оправе она сломала сразу же. Наступила нечаянно, а на предложение сделать новые ответила такой страшной истерикой, что родители отступились.
Косоглазие прошло через полгода, а тех, кто пытался дразнить её в школе, – Сашка остервенело лупила. И на меня тоже странно поглядывала. А я что? Подумаешь, косая…
- И знаешь? Там ничего нет! – рассказывала она про то, как у неё в реанимации останавливалось сердце. А ведь я - не спрашивала.
*     *     *    
Второй раз она умирала поздней весной. Мне как раз предстояли  выпускные экзамены.
Прямо на школьном дворе, куда Сашка, прихватив подружек, отправилась, чтобы случайно встретить самого красивого старшеклассника, её сбил мотоцикл.
Об этом я прочла в записке, которую соседка, не застав никого дома, оставила в дверях. Какой мотоцикл на школьном дворе?! Что я скажу родителям?!
Я бежала очень быстро. Надо было ехать на автобусе, но я не могла ждать и бежала на другой конец города, через три микрорайона, через двадцать дорог и дорожек, бежала мимо злосчастного школьного двора, мимо магазинов, домов и людей, лиц которых не видела.
Двери приемного отделения открываются  в другую сторону – я поняла это после нескольких безуспешных попыток выбить их плечом. На кушетке в коридоре я сразу увидела Сашку. На правой ноге гипс. У стены – костыли. Больше я ничего не увидела.
Я орала на неё так, что, если бы криком можно было убить, – погибло бы всё живое в округе. Я кидалась на неё с кулаками. Соседка и учительница из школы трясли меня за плечо и повторяли «она не виновата».
Я поняла, что они говорят, только когда соседка ударила меня по щеке. Поняла и заплакала. Живая!
Потом к нам приходили какие-то люди. Папа не пустил их в квартиру и был очень зол. Это были родители тех, на мотоцикле. Я слышала, как наши разговаривали вечером на кухне: им предложили деньги за то, чтобы не писать заявление в милицию.
Денег не взяли. Заявление не написали. Мамы сбивших Сашку парней так плакали…
Сашке запретили выходить на улицу, но она наловчилась удирать из дома через балкон (мы жили на первом этаже). Сбрасывала костыли – и на руках, на руках, по железным перетяжкам… Даже в футбол играла, и в ножички: с гипса удобно бросать.
Зато дома – девочке нельзя ходить, девочке нельзя напрягать ногу! А мне – «комнаты убери, полы помой, обед разогрей, бедную девочку покорми, в туалет  отведи»...
Ночью она  так противно скребла свой гипс!
- Чешется, - вздыхала Сашка.
*     *     *    
Нам было уже прилично за тридцать, у нас были дети, мужья. Жили мы в разных городах и даже – в разных странах. Почти не общались: звонок по телефону в день рождения или на Новый год, большего и не хотелось. Сашка не была на моей свадьбе, я – на её, отговорились работой, да и правда  - некогда,  и денег на одну только дорогу  сколько выбросить пришлось бы…
- У меня, наверное, рак, - сказала она в один из «телефонно-поздравительных» дней. Она сказала это за секунду до того, как я, пожелав счастья-здоровья-успехов в работе, собралась попрощаться.
- Нет.
- Да…
Я приехала через несколько месяцев. Выпросила на работе две недели отпуска и приехала в бабушкин дом, где Сашка жила с сыном (муж успел сбежать) и родителями.
Она была  лысым скелетом, обтянутым желтой кожей. Лицо – из острых углов, без бровей, и глаза – как у старухи. И ещё – злые.
Я зачем-то кинулась её обнимать. Сашка изменилась в лице, скосила рот, мягко, но твердо отстранила меня:
- Не надо меня жалеть.
Никто и не жалел. Все рассудили между собой, что от этого она только раскиснет, и делали вид, что ничего страшного. Говорили бодро, в основном – на деловые темы. Бездумно шутили, мол, с таким количеством яда  в организме отравить Сашку можно только чистой водой. Предлагали мухоморов на ужин… А она есть не могла. Совсем.
Нашим шуткам Сашка иногда улыбалась, а вот разговоры о том, как на следующий год мы куда-то поедем или чем-то займемся, оглушали её и очень расстраивали. Она не успевала «сделать лицо», и все замечали. Но не плакала – никогда.
Как-то раз мы возвращались с ней из больницы: Сашке делали очередную «химию». Папа не смог с ней поехать, пришлось мне: боялись, что по дороге назад она в обморок упадет. Оставаться в палате она отказывалась наотрез – только домой!
Подошел автобус. Долго стоял с раскрытыми дверями, ждал пассажиров. Мы пошли в промерзший салон, устроились на продавленных сиденьях. Сашка сидела молча, втянув голову в плечи, и безотрывно смотрела на что-то в окно.  
- Деревья, - ткнула она  пальцем в стекло.
- Что деревья?
Я посмотрела. Напротив, через дорогу, стыли на холоде пирамидальные тополя. Без листьев их узловатые ветки, собранные в пучок, напоминали сухие куриные лапы, которые кто-то зачем-то воткнул в землю.
- Деревья… Весной будут листья. Зелёные…
*     *     *    
Сашка одолела и это. Только теперь через каждые три месяца ей переливали  чужую кровь, иначе она не смогла бы подниматься с постели.  Последний такой кризис случился как раз в мой очередной приезд домой, в канун Нового года.
Утром ей стало плохо. Больница была рядом, но куда – тридцать первого числа?! Ближе к вечеру все же вызвали «Скорую», когда Сашка сказала: «Я больше не могу». Все давно знали: она произносит это за секунду до обморока.

По холодной процедурной бегали дежурная сестра, анестезиолог и реаниматолог. Рядом с кушеткой, где лежала Сашка, поставили стул. Молодой доктор забрался на него и держал прозрачный пакет с тёмной кровью на вытянутой руке.
Кровь почему-то не хотела спускаться по капельнице в синюю вену. Они бились с этой капельницей уже полтора часа.
- А давайте… я… её выпью, - выдавила вдруг Сашка. И рассмеялась.
Через секунду по пустынному и безмолвному больничному коридору покатились  переливы хохота разных тонов - и всхлипы, и рычание, и даже кудахтанье строгой дежурной сестры. «Выпью»! Представить только!
Кровь пошла – потом объяснили, что упало давление. В полдвенадцатого Сашка удрала из больницы домой.
*     *     *    
Мы сидели за столом, собранным на скорую руку – какой там праздник! – в свитерах и спортивных брюках, измученные этим длинным и мутным днём.
Пригубили шампанского под куранты. Поздравили друг друга с Новым годом. Он, конечно же, будет гораздо, гораздо счастливее…
Когда родители отправились спать, мы с Сашкой помыли посуду  и вышли на улицу.
Где-то вдалеке еще были слышны одиночные потрескивания праздничных салютов. В соседском окне смеялись, гремели посудой и подпевали телевизору, экран которого магически светился сквозь задернутые шторы, как странная квадратная луна.
- Я тебе сейчас одну вещь скажу, только обещай, что никогда мне об этом не напомнишь, - произнесла  вдруг Сашка.
Я знала, что она скажет, и она сказала:
- Прости меня.
- И ты, сестра.

Прямо над нами было черное зимнее небо, всё в россыпях больших и ярких звезд. Завтра будет ясно.
*     *     *    
А собаки…  Были: Найда, Пушок, Бим, Мишка, Буян и Жук.
Только – причём  тут собаки?!

Злата Драч

Не стоит пугать психиатром

Не кричи, не ругайся, хороший мой,
И не стоит пугать психиатром.
Я ревную тебя даже к прошлому,
Даже к тем, кто остался за кадром.

Как позволил касаться пальцами,
На тебе оставлять отпечатки!
Кратковременные постояльцы –
Почему не надели перчатки?

Я ревную тебя к настоящему,
И подобное вижу в спорте:
Будь трофеем не-пре-хо-дя-щим.
Оставайся в победной когорте.

Любов Масловська

Обгортки

Обгортки, суцільні обгортки -
Обличчя, приховані сміхом,
Їх душі на смак несолодкі,
Гарчать... як від темного кмину.
Тридцята щабель лицемірства!
Зозуля облизує півня,
А півник готовий на вбивство
За оплески без розуміння.
Один перед одного хвалять,
Таке собі замкнене коло,
Старого вони не сприймають,
Й занадто дурні для нового.
Так жити цікаво і просто,
Безплідний бур`ян при дорозі -
Зіпсована впевнена постать
Розкинути мозком невзмозі,
Шпинятиме підло розумних,
Плюватиме в їхні глибини,
Її ж возвеличать бездумно,
Бо в нас полюбляють кретинів,
Їх світа кінцем не злякаєш,
Ба більше! На нього чекають!
Ти їх схаменутись благаєш,
Вони у долоні плеск`ають.

Марина Пинчук


Виталий Ковальчук. «Красный лотос»
Х.: Точка, 2012. – 80 с.


Название третьего сборника стихов харьковского поэта Виталия Ковальчука «Красный лотос» сразу же вызывает ассоциации с дзен-буддизмом, последователем которого является автор. Согласно учению дзен Будда передал состояние пробуждения патриарху Махакашьяпа в цветке лотоса без каких-либо слов и текстов, тем самым основав традицию дзэн в форме прямой передачи учения «от сердца к сердцу». Погружаясь в чтение стихотворений Ковальчука, читатель очень быстро получает возможность ощутить такую же передачу «от сердца к сердцу» мыслей и чувств автора, только выраженную в материальной, вербальной форме.  
Лотос, рожденный в мутной болотной воде, появляется на свет незапятнанным и чистым. Подобно ему «существа, рожденные в одном из миров сансары, но искренне практикующие учение Будды, способны со временем избавиться от омрачений», то есть очиститься, пройдя свой Путь. В предисловии к своей книге Ковальчук пишет: «Я всегда хотел показать путь. Не результат (его и так видно), а то, как этот результат был получен».
Следуя за ницшеанским «человек есть мост, а не цель: он прославляет полдень свой и вечер свой, как путь к новой утренней заре», автор делит свою книгу на четыре части: На рассвете, Полдень, Сумерки и Предчувствие нового дня, - и проводит читателя своими тропами, и так же, как и каждый истинный поэт, выстраивает для него свой мост:

Сотрутся грани – только силуэт.
Умчится в небо звездная аллея.
Мгновенье – и еще один поэт
Приблизит мир к эпохе Водолея.
…………………………………..
Он будет петь о главном и простом,
О собственном уходе не жалея,
Поскольку он и будет тем мостом,
Что поведет в эпоху Водолея.
(«Не будет боли – будет тишина»)

Стихотворения в сборнике очень разные – лирические, философские, ироничные. Умные, живые, искренние. Порой очень трогательные («Лошадка»), порой стебовые и забавные («Мы все утонули в заботах», «Какая Лета в этот год была!») – палитра автора весьма разнообразна.
А почему же лотос красный? Таковых в природе нет. Сам Ковальчук говорит, что поэты очень похожи на детей, и потому могут верить в то, чего не существует. И более того, у них есть возможность воплощать это несуществующее в реальность, чему и является подтверждением данная книга.
Но для красного лотоса есть еще одна аллюзия, еще одна отгадка. Оставим ее для пытливого читателя, который возьмет в руки этот сборник и не будет никуда торопиться, ведь «от суеты не так уж много толку»…

Евгения Баранова. «Том 2-й»
Севастополь: НПЦ «ЭКОСИ-Гидрофизика», 2012. – 130 с.


«…Но,
дорогой мой,
если не о любви,
о чем же тогда прикажете говорить?»
(«Мой монолог»)

Евгении Барановой, молодой, красивой, талантливой и цельной, целостной, есть о чем говорить со своим читателем, со своим слушателем. О любви – безусловно, это женская поэзия – очень эмоциональная, очень откровенная, порой – на пределе сил, на пределе жил. Но о любви в очень широком спектре – о любви к близкому человеку, к друзьям,  жизни,  миру, и – в антитезе – о нелюбви ко всему, что претит автору как личности, гражданину, человеку. Очень женские стихи, но стихи – поэта (не поэтессы):

Нет у поэта ни пола, ни пола.
Первый – животный.
Второй – не помыли.
(«На жизнь великих поэтов»), -

все по Цветаевой, у Поэта нет гендерной принадлежности, потому что нет у души пола, здесь – душа говорит с миром. И этот «животный пол» тоже так перекликается с цветаевским «я не более чем животное, кем-то раненное в живот». Потому так и резонирует, задевает, достает, что зачастую пишется, когда душа болит, и нет ей покоя:

Внутри твоих снов, твоих мыслей, желаний и дел
рождается боль и живет, как простой подорожник.
И ты понимаешь, что снова нащупал предел,
пройдя сквозь который, вернуться уже невозможно.
(«Плюс-минус (человек)»)

Стихотворения Евгении Барановой зачастую лаконичны, немногословны, но наполнены смыслом и образами, являют собой хороший пример иероглифической картинки, которую нужно раскрывать, разгадывать. Когда минимумом слов достигается максимальный эффект, цена слова возрастает.
Если говорить о тематике, затронутой в книге, то лучше всего привести слова самой Жени Барановой, сказанные на одном из ее выступлений: «Меня несколько раз спрашивали, какие темы для меня самые важные в жизни и в творчестве. Я как бы вывела формулу и выглядит она так: вообще стоит что-то создавать на три темы – революция, смерть и любовь, и они, рано или поздно, в творчестве каждого человека переплетаются. Либо протест против этого, либо тяга к этому».
И еще хотелось бы сказать вот о чем. На обложке книги Жени Барановой изображена глицериновая лампа с поднимающимися и опускающимися каплями воска. В небезызвестном романе Виктора Пелевина «Чапаев и Пустота» один из буддийских диалогов строится на образе подобной лампы: «Воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно», - и далее по тексту, кто читал, тот знает. Возможно, то, чем занят поэт, – это и есть процесс осознания. Осознания себя в мире. Осознание мира в себе. Я не понимаю, не знаю, чем живут люди, в которых не бродят образы, мысли, слова, музыка?.. Что там происходит – в этой гулкой черноте, темноте? Чем заполняют себя люди, если это им ненужно, неинтересно? И я имею в виду не только процесс созидания, творчества, но и процесс погружения в необъятный мир творческого наследия, ведь таковой процесс сам по себе уже созидателен. Пока ты здесь – интересней быть наполненным. Чем – выбирает каждый для себя.  

Юрий Пустовойт. Кое-какие изображения
Д.: Лира, 2012. – 32 с.


Наверное, этот сборник стихов можно сравнить с альбомом фотографий, привезенных из долгого и дальнего путешествия. Автор щедро рассыпает их перед вами, картинки сменяются, как в калейдоскопе, манят, завораживают, зовут за собой – в Испанию, Норвегию, Францию, в привычный и непривычный – заснеженный – Крым… Вот она, алхимия стихосложения – раз увиденное, впечатываясь в сетчатку глаза, преломляясь через личностное восприятие автора, каким-то непостижимым образом проявляется на бумаге в виде стихотворений. И возникают не только разные страны и города, но и герои из разных мест и эпох – ведь мир поэзии не знает понятий времени и пространства, в нем все – здесь и сейчас. В первом же стихотворении перед нами предстает Скилак – греческий мореплаватель и географ – и как бы символически посвящает читателя в географию путешествий автора.
Здесь вы встретитесь не только с широко известными достопримечательностями – Бахчисарай, аббатство Мон-Сен-Мишель, Триумфальная арка, но и с вполне рядовой по нынешним временам картинкой выброшенных на свалку старых книг, которая у вас на глазах превращается поистине в аутодафе, и, опять же, рифмуется с ранее описанным пожаром в Мон-Сен-Мишель:

Кельтские тени, бретонский оскал,
Слезы аббатства.
Плакал архангел, отплывший от скал,
В час святотатства.
Матери в скрипту сносили детей,
Смерти назло.
Но, разрушая надежды людей,
Пламя росло.
(«Пожар на Мон-Сен-Мишель»)

Образы – яркие и выразительные, хоть и далеко не всегда лежащие на поверхности; здесь есть все – свет, цвет, смена времен суток и года, и если читатель потрудится над расшифровкой образа, то в награду получит абсолютно полный эффект присутствия.  
В некоторых стихотворениях («Люстра», «Тундра», «Осенний клубень катится в овраг») заметно влияние поэзии и стилистики Иосифа Бродского, и это говорится отнюдь не в упрек автору. Наследование великим предшественникам неизбежно, поэтам вообще свойственно разговаривать друг с другом, и это в который раз подтверждает, что на территории Слова времени не существует, а сам Иосиф Александрович с щедростью, присущей гениям,  говаривал, что стихи, которые вы знаете на память, вы можете считать своими.
Затрагивая тему времени, автор пишет:

У рыхлого времени тонкий покров.
И в эту предзимнюю ночь я готов
Попасть, отодвинув кусочек коры,
В жилище полевки, в пространство норы.
(«Нора»), -

и вдруг из мира реального вы внезапно попадаете в поистине сказочную историю, сродни путешествию Алисы в Страну Чудес, а далее – в детство, помните, кода мама вам на ночь читала стихи про глупого мышонка, который все никак не хотел засыпать? В мире поэзии так можно бродить до бесконечности, и Юрий Пустовойт, как знающий проводник, приглашает вас взглянуть на знакомый мир по-новому.  

Роман Богословский

Родился 20 апреля 1981 года. Публиковался в журнале "Петровский мост" (г. Липецк), в сборнике "Новые писатели России-2011" ("Дикси-пресс", 2011г.). Профессионально занимается журналистикой и рекламой.

Переспали


Апрель – мой любимый месяц. И особенно апрельские ночи: снега уже нет, льет вялый дождь, и город спит, укрывшись одеялом мглы. Я ощущаю запах межсезонья, гостившего в нашем городке.
Устав от дневного безделья, решаю поработать ночью. Серый апрель манит; накидываю куртку, выхожу в подъезд.
Я работаю в такси уже два года. За это время мой старенький «Пежо» натерпелся такого! Кресла жгли сигаретами, обливали пивом и вином; забывали мороженое, которое, подтаяв, капало на коврик. Много, много раз!
Бывало, пассажиры били друг другу морду. Случалось, били и мне. Кровь отмывается хуже всего. А своя кровь выводится хуже худшего.
Выхожу на улицу. У подъезда – огромная лужа. Я рад ей. Мне тепло. Мягкая, дождливая ночь.
Сажусь в машину, завожу мотор, включаю рацию, говорю:
- Приветствую. Троечки на маршруте. Жду заказов.
Рация нехотя просыпается, начиная свою шипящую жизнь. Мне сообщают:
- Троечки, принято. Где вы?
- Я у дома, проспект Мира, – отвечаю.
- Хорошо, ожидайте, – говорит женский голос без тени эмоций. Это Таня –  диспетчер до мозга костей.
Дергаю рычаг под креслом вверх, отодвигаю сидение. Закуриваю, включаю радио. Звучит знакомая мелодия – группа «Joy», песня «Touch by touch». Молча курю, слушаю. В наполовину открытое окно изредка попадают капли. Это хорошо! Это правильно!
- Троечки? – врывается в мою гармонию голос Тани.
  - Троечки, – отзываюсь я.
- Салютная, три, квартира восемнадцать. Заберешь?
- Заберу.
Выруливаю на проспект. Еду как по Берлину – ни одной ямы. Я все их давно знаю. Мастерски объезжаю выбоины. Лужи приветливо блестят, я наслаждаюсь приятным звуком, который производят шины. Мокрый асфальт. Это правильно.
Дороги свободны – необъяснимая радость. Через десять минут я на месте. Подъезжаю к подъезду. Сырость и тьма. Место жутковатое. Закрываю окна: мало ли что? Жду.
Выходит мужик. Адекватный, вполне себе трезвый, что большая редкость среди ночных клиентов.
Подходит, добро так, застенчиво спрашивает:
- Вы, вероятно, за мной? Такси «Ваш путь»?
- Да-да, садитесь! – отвечаю я. – И каков ваш путь? Куда едем?
- Шеф, довези до Птичьего рынка! Я там выйду, мне оттуда ближе будет, – усаживается мужик.
Ненавижу это казенное «шеф». Сразу вспоминается пошлый одесский таксист в кепке из фильма «Брат 2», тот самый, что рассуждал про русскую идею и Достоевского. Ничего не поделаешь – терплю.
Завожу мотор, говорю в рацию:
- Троечки, Тань.
Она:
- Троечки…
- Пассажира забрал, еду на Птичий рынок. Через двадцать минут – там. Буду в том районе стоять по освобождению.
  - Хорошо.
Клиент начинает говорить. Бывают такие: недостаток общения выплескивается, как темная вода из-под колес моего «Пежо». Ночь, дождь, межсезонье, а он веселый. Рассказывает что-то про дочь Катю, которая не смогла поступить в институт, про жену, у которой обнаружили пятно на легком. В промежутках между Катей и женой успевает делать отступления на тему климата и погоды: «Черт знает, что с природой творится! Наверное, конец света близок». Потом молчит минуту, смотрит в окно, в дождь. И добавляет: «Хотя как свет может закончиться?» «Тебе виднее», – думаю я и прибавляю скорость.
- Да-да. Вот тут, земляк, выйду. Дальше я уж сам…
Выходит, хлопает дверью. Аккуратно так, корректно, как будто извиняясь. И это хорошо. Это правильно.
Пересчитываю деньги. Все ровно, как надо. А не ровно – и плевать. Апрель, межсезонье.
Беру рацию:
- Тань, троечки…
Не слышит. Орет на кого-то: «Я же сказала – со стороны «Перекрестка» въезд! Клиент ждет уже полчаса! Вы совсем там, что ли?!»
Интересно, что она имеет в виду под этим  «совсем»? Уверен, что ей нет дела до апреля, до межсезонья. И это плохо. Это неправильно.
Повторяю ей:
- Троечки, Тань, свободен.
Наконец-то слышит. Отвечает:
- Троечки. Селезнева, двенадцать «а», третий подъезд. Квартиру не спросила, забыла…
«Забыла, а орешь на нас, что подъезжаем не с той стороны. Апрель. Ночь. Дура!» – думаю я.
Говорю ей:
- Тань, заберу через несколько минут…
Снова еду и слушаю шум воды под колесами: такой приятный, родной. Еду через дворы, разрезая ночной апрель светом фар. Невольно вторгаюсь в сонный мир многоэтажек, где спят дети и взрослые, открыв форточки навстречу межсезонью.
Девушка ждет на улице. Даже сквозь мглу  видно, что она крайне привлекательна. Светлые волосы окрашены в серый: апрель, межсезонье. Точеное тело – оно кажется подвижным, как бы покачивается в объятиях мороси. Она стоит в луже – апрель! Высокие сапоги не дадут ей промокнуть. Эта мысль согревает меня изнутри. Замечательные ноги, просто чудо! Мысленно пытаюсь заставить дворники работать быстрее: хочу рассмотреть ее, пока она об этом не знает. Ноги! Они плавно, сантиметр за сантиметром расширяются к икрам; там мне побывать не дано. Они разрешаются стройным аккордом в прекрасную законченность, завершенность, в целостность изящного объема; там, под юбкой средней длины, все великолепие видит другой, такой родной ей и близкий, – я лишь дорисовываю картину в воображении, он же видит ее в реальности. И это плохо. Неправильно.
- Здравствуйте. На площадь Восстания отвезете? Дом три… Там, рядом с магазином…
- Конечно, садитесь, – говорю я и ловлю себя на мысли, что пытаюсь понравиться ей.
Она садится. Стараюсь не смотреть на ноги – смотрю на лицо: оно влажное, одухотворенное. Лицо, пришедшее из весенней ночи...
На этот раз заговариваю сам:
- Не страшно вам так поздно ездить?  
- Знаете, совсем нет! – весело отзывается она. – Я ничего  и никого не боюсь. Кроме мужа: злой он у меня –  пьет и дерется. А я его люблю! Вот сейчас еду домой от подружки.
- И сильно бьет? – строю я из себя заступника.
- Когда как, – отвечает она. – По-разному бывает. Я – Женя. А вас как зовут?
- Михаил, – представляюсь я.
Она достает из сумки резинку для волос, делает хвост. Говорит:
- Очень приятно, Михаил. Волосы мокрые – лучше собрать.
- Наверное, – отвечаю я.
Пытаюсь разговорить ее – задаю вопросы про мужа. Изредка бросаю взгляд на колени. Колени! И выше… И до роковой черты, до юбки. А дальше – его царство. Того, который бьет и имеет право видеть все. И прикасаться.  
Она молчит. Лишь изредка комментирует попадание колес в ямы, которые в этом районе я почти не знаю.
Мы подъезжаем к подъезду; она всматривается в окна своей квартиры. Она боится мужа.
Я хочу побыть с ней еще минуту. Хочу, чтобы она не боялась.
- Давайте покурим? – говорю я.
- Вот это хорошо, это правильно, – тихо отвечает она.
Закурили. Молча сидим. Наслаждаемся апрелем, теплой ночью и мглой. Наслаждаемся друг другом. Она тушит сигарету, долго мнет окурок в пепельнице. Потом произносит:
- Михаил, а давайте с вами переспим?
Я чувствую, как сердце начинает развязно плясать в груди, вены превращаются в струны: они натягиваются, пульсируют, издают звуки. Слышит ли их она? Музыка на струнах артерий.
- Давайте, – немедленно соглашаюсь я.
Завожу мотор. Мы отъезжаем к соседнему дому. Темно и безлюдно. Здесь только мы, апрель и межсезонье. И это хорошо. Это правильно.
- Ну, что, ложимся? – с улыбкой фурии спрашивает она.
- Ложимся, – говорю я и выключаю мотор.
Закрываю двери изнутри. Отключаю рацию, не предупреждая диспетчера Таню. Передние сидения двигаю вперед до упора.
Мы снимаем обувь, укладываемся поудобнее. Ложимся, чтобы переспать. Мы засыпаем.
Мы переспали редких прохожих, что возвращались с ночных смен. Мы переспали то, как усилился дождь. Мы переспали ожидание пьяного мужа. Мы переспали раздражение диспетчера Тани. Мы переспали все, что окружало нас по ту сторону машины. Мы переспали апрель, ночь и мглу.
Проснувшись, она сказала:
- Спасибо. Как хорошо мы с тобой переспали!
Она уходит. Я не смотрю ей вслед.
Утренний свет слепит меня, играя в зеркалах старого «Пежо». Я выхожу, потягиваюсь, улыбаюсь солнцу. Все вокруг сияет, лужи почти уже высохли. Легкий ветерок покачивает чуть проклюнувшиеся листья. Он прощается с последней ночью межсезонья. И это хорошо! Это – правильно!