АНТОЛОГИЯ РУССКОЙ ОЗЁРНОЙ ПОЭТИЧЕСКОЙ ШКОЛЫ СКАЧАТЬ

Павел Крючков

Однажды в Чуковском доме


переделкинские кроки

Памяти Клары Лозовской и Владимира Глоцера

Иногда я пытаюсь вспомнить тот день.
Это было почти сорок лет тому назад. В подмосковном Переделкине, в бывшей усадьбе писателя, философа и общественного деятеля девятнадцатого века Юрия Самарина располагался детский пульмонологический санаторий номер тридцать девять, а проще говоря – лечебно-оздоровительное учреждение для детей, больных лёгочными заболеваниями. Туда и привезли из Москвы мальчика-первоклассника, который страдал непонятной хворобой: аллергией на городскую пыль. Добрейшая участковая врачиха-еврейка, которую звали Дора Соломоновна Геллер (мальчик и его мама произносили её имя просто как «дорасоломонна») сама подыскала ребенку этот переделкинский оазис. Она объяснила маме мальчика, что в санатории он сможет учиться по обычной школьной программе, играть с другими ребятами в подвижные игры на свежем воздухе и принимать какие-то волшебные грязевые ванны.
И что вековые сосны непременно сделают своё чудесное дело – больной поправится.
Так и случилось. Мальчик прожил в этом санатории почти до четвёртого класса, изредка наведываясь в Москву, удивляя столичных одноклассников своими появлениями. И выздоровев, снова стал жить в городе. Первое время он неохотно вспоминал свою «лесную школу», точнее, не любил припоминать печальное: астматические приступы, драки с вновь прибывающими на лечение мальчишками, тоску по дому и маме.
Доносившиеся от железной дороги гудки поездов только усиливали все эти печали.
Но и хорошее не забывалось: крепкая дружба с другим мальчиком, страстным книгочеем и художником, который по вечерам увлекательно пересказывал прочитанное, трогательная санаторская обезьянка в зарешёченном вольере, пение революционных песен вместе с воспитательницей под рояль, ночные летние костры на берегу самаринского пруда и регулярные походы в Дом-музей Корнея Ивановича Чуковского.
…Подобно многим, мальчик произносил имя этого знаменитого детского писателя в одно слово – «корнейчуковский»: как и миллионам других детей, сказочные поэмы Корнея Чуковского нашему мальчику когда-то читали вслух. Он, конечно, этого не помнил («Муху-Цокотуху» и «Бармалея» читают малышам года в два), но волшебные ритмы и удивительные герои прочно осели в какой-то дальней, «запасной» памяти.
Дом писателя городскому мальчику нравился. Два диковинных балкона, открытый и потаённый (Корней Иванович называл его «кукушкой»), широкая нижняя веранда с квадратными ящичками-столбиками для цветов (летом здесь росли оранжевые настурции), задняя липовая аллея, крыльцо с перилами, бронзовая табличка с именем хозяина. Рядом – кнопка звонка.
А уж в самом доме!
… Вслед за приветливой хранительницей дети медленно поднимались по узкой, высокой лестнице в просторный кабинет. Там их встречала картонная, разноцветная, украшенная картинками из сказок Чуковского многогранная люстра, жёлтый плюшевый лев, говорящий по-английски, настоящий головной убор индейского вождя из орлиных перьев, Чудо-дерево на письменном столе, украшенное крохотными башмачками и сапожками.
И – красно-белый Шалтай-Болтай. И – море книг.
Потом нас просили сесть на корточки и закрыть глаза.
Раз… Два… Три! Мы поднимались и открывали глаза – под настоящий железнодорожный гудок. Нашим взорам представал небольшой металлический паровозик, который вольно разъезжал туда-сюда по чуковскому кабинету и, натыкаясь на наши ноги, немедленно давал задний ход. Он катил себе и катил, гудя и пуская дым из закопченной трубы, а мы, затаив дыхание, мечтали только об одном: чтобы это волшебство не кончалось. Мальчик и представить тогда не мог, что спустя много лет он сам, будучи экскурсоводом дома-музея Корнея Чуковского, поведёт стайку новых санаторских детей в этот диковинный кабинет, понемногу научится рассказывать о жизни и трудах его хозяина, и даже примет участие в составлении одного из томов его многотомного собрания сочинений.
… А тогда на дворе стояла зима 1973 года.
И тем семилетним мальчиком был, признаюсь, именно я. Автор этих заметок.

***

Корней Чуковский прожил в Переделкине три последних десятилетия долгой, почти девяностолетней жизни. Тут он написал свои поздние книги о Чехове и Некрасове, об Уолте Уитмене и русском языке, об искусстве художественного перевода и детской психологии. Тут создавалась и его книга литературных портретов (изобретенный им самим жанр) – знаменитые «Современники».
Здесь он сложил и свой шеститомник, безжалостно искалеченный цензорами.
Отсюда уезжал за докторской мантией в Оксфорд.
В Переделкине, после войны, Корней Иванович написал и свою последнюю сказку «Бибигон», по названию которой недавно поименовали столичный телеканал.
Наконец именно тут он выстроил на свои деньги детскую библиотеку и заложил традицию ежегодных праздничных костров – «Здравствуй, лето!» и «Прощай, лето!».
Здесь, на сельском кладбище он похоронил жену, с которой прожил полвека.
Здесь знал горе, знал и счастье.
Но сейчас я не пишу о нём биографическую или какую другую познавательную статью, – их написано немало. Пожалуй, я только ещё напомню себе, что в новом веке вышло из печати его пятнадцатитомное собрание сочинений и внушительная книга о нём самом в популярной серии «Жизнь замечательных людей». Ну и доложу, что ныне живёт и здравствует литературный фестиваль его имени и учреждена одноимённая премия.
А уж сборники сказок переиздаются чуть ли не каждый день.
Внучка и наследница Корнея Ивановича – Елена Цезаревна Чуковская – ежедневно и неустанно строит и строит посмертную писательскую судьбу своего знаменитого деда.
Благодаря этой подвижнической работе, этому самоотверженному служению, Корней Чуковский прочно вернулся в русскую литературу в своей полноте: яркий критик Серебряного века, вдумчивый текстолог, языковед, переводчик, историк словесности и знаток детской психологии. Теперь отечественному читателю доступны все его литературные труды, стоит только захотеть их прочитать.
Я же пока пишу, как пишется, – что-то вроде заметок на полях собственных впечатлений, записываю, как говорили в его поколении, «кроки», – иногда заглядывая в тома собрания сочинений и выверяя цитаты. Пишу, поглядывая из окна его теплого дома, который, приустав от ежедневных экскурсий, возможно, ещё вспоминает звук его бодрых стариковских шагов, помнит шелест книжных страниц и поскрипывание его карандаша, – который то лихорадочно, то аккуратно выводил напротив чужого текста какой-нибудь комментарий, прихлынувшее замечание или ассоциацию.
Его многолетний секретарь Клара Израилевна Лозовская любила на своих экскурсиях цитировать пометку в одном из томов собрания сочинений Чехова, стоящего справа от изголовья постели Чуковского. Там, напротив «портретного» пассажа в «Рассказе неизвестного человека» – «Лицо у него было холёное, потёртое и неприятное» – Корней Иванович уничтожающе начертал: «Таков Вл. Набоков».
… Между тем, в другом углу кабинета, на крышке книжного стеллажа, мирно стоит в коробке набоковский четырёхтомник. Это перевод «Евгения Онегина» на английский язык, вместе с комментарием великого англомана к пушкинскому роману.
С восхищёнными – в том числе – пометками Чуковского.
Ровно за пять лет до своей кончины Корней Иванович затеял, как он сам сообщал в одном из писем «писать о “Евгении Онегине” Набокова и о других “Онегиных”». Он изучил гору источников, вступил с автором этого четырёхтомника в одностороннюю и весьма ехидную полемику, не забыв отметить, что комментатор обнаружил «благоговейное преклонение перед гением Пушкина и большую эрудицию по всем разнообразным вопросам, связанным с “Евгением Онегиным”».
А всего за неделю до смерти, уже из подмосковной кунцевской больницы, Корней Иванович сообщал о своей незавершённой работе академику М. П. Алексееву: «…фрагмент можно напечатать лишь при условии, что читателю будет объяснена литературная значительность В.В. Набокова. В этой объяснительной части, должны быть сделаны нейтральные ссылки на его романы “Пнин”, “Приглашение на казнь”, “Защита Лужина”, “Лолита” и другие произведения, в частности, переводы Пушкина, Лермонтова, Гоголя. Без этого моя статья не имеет права существовать».
В начале 1965-го, приступая к изучению набоковского труда, он писал другому своему корреспонденту: «Очень интересная работа. Я ведь помню Владимира Набокова – четырнадцатилетним мальчиком. Уже тогда он подавал большие надежды. Его комментарии очень колючие, желчные, но сколько в них свежести, таланта, ума!..».
И ещё ранее, зимой 1961-го, Корней Иванович отмечал в дневнике: «Теперь читаю книгу Vladimir'a Nabokov'a “Pnin”, великую книгу, во славу русского праведника, брошенного в американскую университетскую жизнь. Книга поэтичная, умная – о рассеянности, невзрослости и забавности и душевном величии русского полупрофессора Тимофея Пнина. Книга насыщена сарказмом – и любовью».
Набоков и Чуковский. Тут есть о чём поговорить.
На одной из экскурсий я в просветительском азарте сказал однажды, что из русской и мировой литературы можно выбрать любое значимое имя, написать рядом с ним «…и Чуковский», – тут же появится тема для разговора.
Это действительно так. И переделкинский дом Корнея Ивановича, та необыкновенная празднично-рабочая обстановка, которая сложилась ещё при жизни хозяина, все эти тысячи книг, картины, рисунки и фотографии на стенах, все эти бесконечные игрушки со всего света – сами собой подталкивают меня к десяткам таких разговоров. Чуковский и Лев Толстой. Чуковский и Блок. Чуковский и Чехов.
И – Солженицын. И Честертон, и Оскар Уайльд, и Доктор Сьюз. И даже Юрий Гагарин.
Клара Израилевна свидетельствола, что на встрече Корнея Ивановича с первым космонавтом (их совместную фотографию Чуковский поставил у себя в кабинете), двадцатисемилетний Гагарин поцеловал у автора «Мойдодыра» руку.
… Помню,  как-то были у меня на экскурсии продвинутые старшеклассники, и я им преподнес всё ту же нехитрую мысль – о соединении имён. Кто-то сказал: «а Толкин?» Только я хотел заговорить об «оксфордском поколении», о многолетней любви Чуковского к английской эссеистике, как мой взгляд упал на решетчатую металлическую полку англоязычных книг, укреплённую на бывшей печке. Эта полка украшена одним из первых изданий «Властелина колец», а рядом и стоит «Хоббит», и книги не так давно ушедшего в иной мир Джона Апдайка.
Итак, господа, «The Lord of The Rings».
После восхищённой паузы я насмешливо добавляю: «…И заметьте, что придите вы лет двадцать тому назад, присутствие этой книги в библиотеке Чуковского не произвело бы на вас ни малейшего впечатления. Фильма-то ещё не было».

***

Время движется быстро. Кажется, еще недавно перестроечные журналы и альманахи наперехват печатали выдержки из книг русского мыслителя Василия Розанова. Но вот уже подошло к завершению издание его фундаментального многотомника, вот уже не одна монография о нём выпущена в свет и обсуждена заинтересованным научно-критическим кругом, и ореол легендарности давно сменился рабочей читательской атмосферой.
А у меня в памяти середина 1980-х: Клара Израилевна бережно достает из шкафа затрёпанный томик «Опавших листьев» и читает с листа длинную дарственную надпись: «Nota Bene: Книги замечательных авторов и замечательные сами по себе критики должны покупать на собственные деньги. Что же это за любитель литературы (= критик), которому жаль на книгу и незатасканную мысль вынуть из кармана 2 р 50 к? “Да ты лучше не обедай, а купи стихов Лермонтова, песен Кольцова, Полежаева и Розанова”. Вот, молодежь, (и Корней Иванович Чуковский), слушай, что говорит Василий Розанов 59 лет)».
Я запомнил эти слова с Клариного голоса, потому что, будучи студентом, приезжал на её экскурсии  чуть ли не каждую неделю, и сейчас воспроизвёл эту цитату по памяти.
Но потом всё-таки проверил: совпало почти дословно.
Моя дорогая Клара Израилевна Лозовская, автор чудесных «Записок секретаря», семнадцатилетняя помощница Корнея Ивановича, умерла менее года тому назад, в далёкой Америке, куда Чуковский безуспешно мечтал поехать, куда его даже приглашали в начале 1960-х на конгресс по искусству перевода.
Вот об этой самой Америке (вспомним, что во многом именно благодаря К.Ч., мы знаем и любим О’Генри и Марка Твена) Корней Иванович и писал зимой 1963-го своей заокеанской корреспондентке, бывшей киевлянке Татьяне Фесенко.
Только я начну эту цитату всё-таки с переделкинской темы.
«…Сегодня я совершил более печальную прогулку. Дело в том, что в Переделкине есть чудесная старинная церковь, и при ней – на холме – кладбище. Там похоронена моя жена Мария Борисовна († 1955), там и моя будущая могила. Сейчас февральская (очень милая мне) вьюга, я пробрался туда пешком, постоял над могилой и поглядел вниз на чудесную заснеженную поляну, у края которой видны дачи друзей (писателей), и в том числе поэта, погребенного тут же, под тремя старыми соснами. А поляна называется “Неясная поляна”. <…>.
Вы говорите о поездке в США. Она представляется мне очень нетрудной. Самолёт не утомляет меня. Если я не помру к лету и если подготовлю собрание своих сочинений для Гослита, я стану хлопотать о поездке в США, побываю в Кэмдене в доме Уитмена, побываю в Бостоне (Эмерсон и вся его группа), посмотрю памятники Фенимору Куперу, Гансу Андерсену, Линкольну и т. д., побываю в картинной галерее Вашингтона, о которой мне рассказывали чудеса. <…> “Фантастичнi думи, фантастичнii мрії ” – но почему же не пофантазировать в разговоре с друзьями?»
Вы, конечно, обратили внимание на украинскую фразу? Судя по всему, это цитата из Ивана Франко.

Якби я не дурень, що лиш в думах кисне,
Що співа і плаче, як біль серце тисне,
Що будуще бачить людське і народне,
А в сучаснім блудить, як дитя голодне,
Що із неба ловить зорі золотії,
Але до дівчини приступить не вміє, –
Ідеали бачить геть десь за горами,
А живеє щастя з рук пустив без тями
І тепер, запізно, плаче і дуріє –
Фантастичні думи! Фантастичні мрії!

К Одессе, где прошло его детство и юность, незаконнорожденный Николай Корнейчуков, с 1920-х официально ставший Корнеем Чуковским, относился болезненно. А вот язык украинский – настоящий, «корінний» – обожал, страницами цитировал Тараса Шевченко, писал о нём проникновенные статьи еще в начале века.
Упомянутый в письме поэт, погребенный под соснами – это Борис Пастернак.
«Неясная поляна» нынче застроена дорогими коттеджами. Писательских дач за ними почти не видно.

***

Словом «друг» Корней Иванович пользовался и осторожно, и безоглядно. Он любил это слово. Я сейчас вспомнил, что его дневник, большие фрагменты которого начали публиковаться в начале горбачёвской перестройки, а потом, с середины 1991-го стали издавать и двухтомником, – мне поначалу давала читать всё та же незабвенная Клара Израилевна. Запись, которую я сейчас приведу, была сделана девяносто лет тому назад, в новогоднюю полночь.
«1922 год был ужасный год для меня, год всевозможных банкротств, провалов, унижений, обид и болезней. Я чувствовал, что черствею, перестаю верить в жизнь, и что единственное мое спасение – труд. И как я работал! Чего я только не делал! С тоскою, почти со слезами писал “Мойдодыра”. Побитый – писал “Тараканище”. Переделал совершенно, в корень свои некрасовские книжки, а также “Футуристов”, “Уайльда”, “Уитмэна”. Основал “Современный Запад” (один из последних русских независимых журналов – П. К.) – сам своей рукой написал почти всю Хронику 1-го номера, доставал для него газеты, журналы – перевёл “Королей и капусту”, перевёл Синга, – о, сколько энергии, даром истраченной, без цели, без плана! И ни одного друга! Даже просто ни одного доброжелателя! Всюду когти, зубы, клыки, рога! И всё же я почему-то люблю 1922 год. Я привязался в этом году к Мурке (любимой дочери, умершей в 1931 году – П. К.), меня не так мучили бессонницы, я стал работать с большей лёгкостью – спасибо старому году! Сейчас, напр., я сижу один и встречаю Новый год с пером в руке, но не горюю: мне моё перо очень дорого — лампа, чернильница, — и сейчас на столе у меня моя милая «Энциклопедия Британника», которую я так нежно люблю. Сколько знаний она мне дала, как она успокоительна и ласкова…».
Кто-то мне рассказывал, что однажды, проходя мимо «Британники», Чуковский ласково провёл по её корешкам ладонью и вымолвил: «Мой верный, надежный друг…»
Энциклопедия и сейчас стоит на стеллаже между двумя кабинетами, только позолота с её корешков облезла, а обложки утратили прежний нарядно-зелёный вид.
Когда Корнея Ивановича не стало, и Лидия Корнеевна Чуковская сохранила его переделкинские комнаты в том виде, в каком он их оставил; когда в самодеятельный музей потоком пошли посетители, – преданные его памяти и его делу обитатели дома продолжили своё привычное дело. Но уже без него.
Литературовед и архивист Владимир Глоцер, автор чудесной книги «Дети пишут стихи» (1964), – много лет помогавший Корнею Ивановичу в его литературной работе,  поддерживал традицию костров: приглашал писателей и артистов, собирал на праздники ребятишек. Нынешний заведующий музеем, многолетний хранитель дома Чуковского Сергей Агапов недавно рассказывал, что костры были приостановлены в середине 1970-х, когда Лидию Корнеевну исключили из Союза советских писателей. На одном из праздников она поднялась на привычную лесную сцену-эстраду, чтобы поприветствовать собравшихся, подошла к микрофону… и «люди в штатском» просто вырубили звук.
Четверть века дом Чуковского боролся за право существовать, бывал и под судом, и под следствием. Он чуть не погиб, но – всё-таки выжил, несмотря на все усилия специфических организаций, надзирающих за жизнью людей.
Он выжил, иногда думаю я, благодаря энергии любви, содержащейся в сказках Чуковского. Благодаря их героям и их читателям.
Да Корней Иванович, он и сам писал по другому поводу: «Мы знаем, так бывает всегда. Слово поэта всегда сильнее всех полицейских насильников. Его не спрячешь, не растопчешь, не убьёшь. Это я знаю по себе... В книжке “От двух до пяти” я только изображаю дело так, будто на мои сказки нападали отдельные педологи. Нет, на них ополчилось всё государство… Боролись с “чуковщиной” – и были разбиты наголову. Чем? Одеялом, которое убежало, и чудо-деревом, на котором растут башмаки”.

***

Клара Лозовская приезжала в его дом, как и в прежние времена. Она водила экскурсии, помогала разбирать архив, участвовала в подготовке первых посмертных изданий Корнея Ивановича.
Летом 1968-го, то есть за год до своей кончины, Чуковский записал в дневнике: «Очень помогает Владимир Осипович – идеальный секретарь – поразительный человек, всегда служащий чужим интересам и притом вполне бескорыстно. Вообще, два самых бескорыстных человека в моём нынешнем быту — Клара и Глоцер. Но Клара немножко себе на уме – в хорошем смысле этого слова – а он бескорыстен самоотверженно и простодушно. И оба они – евреи, т. е. люди наиболее предрасположенные к бескорыстию. (См. у Чехова Соломон в “Степи”). Самые бескорыстные люди, каких я знал в своей жизни: Моник Фельдман (владелец книжной лавки, даривший книги неимущим покупателям), студент Рейтер, в Лондоне мистер Бахман  и – Таня Литвинова. Все до одного евреи».
Фотопортрет Татьяны Максимовны Литвиновой Корней Иванович повесил слева от своего стола. Над этой фотографией – портрет Велимира Хлебникова, рисунок великого художника Серебряного века Бориса Григорьева, сделанный в куоккальском кабинете Чуковского. Если присмотреться, то в глубине комнаты виднеется и профиль молодого Корнея Ивановича.
Эмигранта Григорьева скрывали от русского зрителя десятки лет. Совсем недавно в Москве и Питере прошли его очередные триумфальные выставки. Четыре рисунка из переделкинского дома побывали на них. На экскурсиях мы подробно рассказываем об этих рисунках.
… Иногда посетители спрашивают, а кто эта женщина с печальным лицом, чья фотография висит под Хлебниковым. Я говорю, что это Татьяна Максимовна Литвинова – художник, переводчик, знаток английской литературы, близкий друг Корнея Ивановича… Что ей посвящено немало строк в его дневниках. Говорю-говорю, и думаю, что ведь в это самое время она, разменявшая девятый десяток лет, наверное, сидит сейчас в своём полуродном Лондоне и, возможно, читает какую-то книгу. Например, перечитывает  любимого Диккенса. А почему нет?

***

В начале так называемых «нулевых» годов, в музей пришла женщина. Не помню сейчас, была ли она в тот день одна, или с друзьями. Проходя в прихожей мимо довольно известной фотографии, на которой Корней Иванович разговаривает с маленькой девочкой, симпатичная посетительница средних лет неожиданно сказала: «Очень приятно видеть здесь своё детство. Это – я».
«Как?! Вы – Надя Шаманина?» (На обороте фотографии было написано имя девочки.)
«Да… Надя. Надежда Николаевна. Я ведь жила в Переделкине. Нас в тот день долго фотографировали. Какое счастье, что был Корней Иванович».
Я немедленно побежал за своим фотоаппаратом.


К списку номеров журнала «ЮЖНОЕ СИЯНИЕ» | К содержанию номера