Инна Иохвидович

Читательница. Рассказ

(по страницам непрожитой жизни)
Рассказ с поэтическими отступлениями


Уж несколько лет, как Марина Сергеевна ежеутренне c недоумением смотрела в окно. Оно выходило на центр их «спального» микрорайона, где находились местный универсам и комбинат бытового обслуживания с химчисткой, аптека и множество самых различных киосков и ларьков... И она спрашивала себя: «Где я?». И сама себе отвечала: «В Москве!».

Марина Сергеевна Логинова была коренной москвичкой, родившейся в пролетарской семье. Родители ее работали линотипистами в одной из старейших московских типографий. Дед тоже был рабочим, еще на заводе Михельсона, том, где эсерка Каплан ранила Ленина.
Получилось так, что Марина Сергеевна стала интеллигентом в первом поколении.
Жила девочка Марина в одном из старинных московских переулков, в большой коммунальной квартире. Она любила свои комнаты с высокими потолками и квартирных соседей тоже. Ведь когда родители работали во вторую смену, а перед праздниками и в третью, девочка никогда не оставалась одна: то соседка — бабушка Онуфриевна зайдет, то тетя Груша вкусными блинами угостит, то еще кто... А по коридору хождение не прекращалось и ночью. «Вечное хождение», — бывало, недовольно говорила мама, девочка же радостно подхватывала: «Вечное!»
К тому ж, переулок выходил на улицу Горького, по которой она любила прогуливаться с соседскими детьми.
Иногда, перед сном, Марина думала о том, как же ей повезло! Что родилась в СССР, к тому ж москвичкой, и что в центре живет... А из коридора доносились успокаивающие звуки чьих-то шагов, сопровождавшие ее в сон...
В школу Марина пошла «престижную» (это потому что в «тихом центре» проживала). В ней училось много детей не только каких-то министров, но даже и «кремлевские».
Тогда еще обязательной была школьная форма: коричневое платье и черный или белый (по праздникам) фартук. Благодаря этому хотя бы в классе дети не смотрелись по-разному, как на улице, в верхней одежде.
Однако в первые же школьные годы Марина дошла до мыслей о неравенстве. Ее стали дразнить. Удивительным, неслыханным ею дотоле словом: «гегемон». Не зная, что оно обозначает, девочка кричала и на мальчишек, и на девчонок, досаждавших ей: «Сами вы гегемоны!»
Дома отец с матерью лишь рассмеялись в ответ на ее жалобу. Они объяснили, что она должна гордиться своей принадлежностью к рабочему классу, к пролетариям. Отец показал ей газету, на самом верху которой было написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь».
На следующее утро, в школе, она «расправилась» с обидчиками.
— Да, я — гегемон, и горжусь этим, а вы все, — она победно обвела их взглядом, — вы все всего-навсего ПРОСЛОЙКА!
Дети возмущенно загудели. А она им объявила: «Если мне не верите, спросите своих родителей».
С того дня ее в классе как бы зауважали.
Училась Марина не просто хорошо, а на «отлично», еще и потому, что родители объяснили ей, что если учиться будет плохо, то не поступит в институт, а нанять ей репетиторов они не смогут, и она должна во всем надеяться только на себя.

В девятом классе, на новогоднем вечере, читала Марина свою любимую, из «Двенадцати стульев», главу об «Эллочке-людоедке».
Она рассказывала и сама все время боялась, как бы не рассмеяться. И потому смешки из зала воспринимала как реакцию на текст.
Но продолжая вещать об Эллочке, затеявшей соревнование с самой Вандербильдихой, всматриваясь в смеющиеся лица зрителей, она вдруг, словно впервые увидала с е б я! Но только их глазами! Глазами одноклассников!
Себя, бледную девушку в перелицованной, из маминой, юбке. В белой, тоже мамой сшитой, вискозной кофточке. В хлопчатобумажных, в «резинку», чулках, да в похожих на мальчуковые, новых ботинках.
Все девчонки из класса были в капроновых чулочках, в туфлях на каблуках (на входивших в моду «рюмочках»), в нарядных платьях или блузках с колыхавшимися юбками (под юбками были надеты, тоже модные, нижние юбки).
Она еле смогла дочитать до конца. Ей аплодировали, но на поклон она не вышла. Ничего не понимавшая классная руководительница пыталась успокоить Марину, решив, что та перевозбудилась и переволновалась.
Наконец дома, плача, она жаловалась матери, корила родителей за бедность. Растерянная мать успокаивала ее: «Что ты переживаешь? Все будет нормально, классная на собрании тебя нахваливала. Говорила, что у тебя феноменальная память! Что у нее еще никогда не училась такая замечательная ученица!». Марина, неспособная в слезах произнести ни слова, только махнула рукой.
Школьная администрация готовила Марину Логинову на золотую медаль. Она считалась гордостью школы, в ее табелях с первого по одиннадцатый класс (Марина как раз попала в Хрущевскую реформу среднего образования, после 1964 года одиннадцатилетки были отменены) не было ни одной четверки.
— У меня дочка круглая-круглая отличница! — хвасталась мать в типографии.
Но золотая медаль «уплыла» к дочери министра, и пришлось Марине довольствоваться серебряной.
Марина рассчитывала с золотой медалью поступить в МГУ без экзаменов, но без «золотой» побоялась пойти в главный ВУЗ страны.
И поступила в педагогический, на факультет иностранных языков.
Учиться оказалось нетрудно, намного легче, чем в школе.
Пошла Марина репетиторствовать. Получилась внушительная добавка к повышенной стипендии. Это позволяло ей покупать не только остродефицитные импортные обувь и одежду себе и родителям, но и начать собирать свою библиотеку. А книги, так же как и промтовары, были в дефиците. Хорошие книги, конечно.
Родители поначалу были недовольны книжными полками и шкафами, книгами забитыми. Они кричали, что места в двух комнатах и так для них троих мало, и что пылью дышать им, кроме работы, и дома приходится...
Но Марина додумалась, что если высота стен четыре метра, то полки можно разместить по стенам, до самого потолка, тогда уж и старики поутихли, сказать было нечего.

Студенческие годы даже не прошли, а пронеслись.
Марина окончила с «красным» дипломом, но в аспирантуру взяли, пусть и не «краснодипломницу», но генеральскую дочь.
— Вот так, — прокомментировала она это родителям, — рабочий класс — хоть и класс-гегемон, но... — она замолчала, чтоб не всхлипнуть от очередной обиды. Родители сидели потупясь, чувствуя себя виноватыми.
Руководитель диплома предложил ей выход: раз в аспирантуру не взяли, то можно стать «соискателем», то есть сдать кандидатский минимум — экзамены по специальности и марксистско-ленинской философии. И писать диссертацию с последующей защитой.
Долго раздумывала над этим предложением Марина. Пожалуй, если бы не ненавистный экзамен по диамату с истматом, может, и согласилась бы. И родители не смогли ее переубедить, уж больно тошно было сдавать всю эту тягомотину снова.
— Хватит, — сказала им она, — как переходили мне дорогу разные министерско-генеральские отпрыски, так будет и впредь. Кто у нас на самом деле правит бал — так это номенклатура! А то, что говорят про рабочий класс, так это чистой воды вранье. Вы ж не виноваты в том, что — простые рабочие, а были б номенклатурщиками, тогда б и у меня проблем бы не было.
— Кем-кем? — одновременно спросили отец с матерью. В те времена слово «номенклатура» широкого хождения не имело, и они услыхали его впервые.
— Ну, это руководящие работники, служащие высокого ранга, высокопоставленные чиновники...
— Все ясно, — сказала мать, — баре, одним словом.
— Да, что-то вроде того.
— Оно ж и правда, доча, «кто плачет, а кто скачет». Так было, так есть, и, видно, так и будет.
— Да, было и есть, но надеюсь, что не  б у д е т! — вдруг яростно заговорила Марина, — не может быть, чтобы это было  н а в с е г д а!
Отец с матерью испуганно переглянулись.
А были это годы становления диссидентского движения в СССР — нравственного, политического и творческого сопротивления советскому режиму.
В 65-66 отшумел процесс Ю. Даниэля и А. Синявского, осужденных только за то, что они публиковали свои правдивые вещи за пределами СССР.
В августе 1968 года на Красную площадь с плакатами «За вашу и нашу свободу» вышли семеро смелых, не «мосфильмовских», а настоящих, протестовавших против советского вторжения в Чехословакию.
Казалось, партии и правительству противостоят лучшие из лучших, смелейшие из храбрых. «Безумству храбрых поем мы песню», — часто повторяла про себя Марина.
Конечно, уж давно прочла Марина и роман Дудинцева «Не хлебом единым», знала она и о заступничестве К. Паустовского за этот роман, и о протестах Ольги Берггольц против ждановского Постановления. Время начиналось бурное, она была молода и полна сил для борьбы против несправедливости. Против государства, не соблюдавшего собственную Конституцию, против номенклатуры, что являлась Злом для собственного народа, против репрессивного аппарата, что перемалывал (не в таких темпах и масштабах как при генералиссимусе, но перемалывал) всех, кто только осмеливался выступать против.
Но Марина ведь жила вместе с родителями, перепуганными всею своею предыдущей жизнью. И хоть она цитировала им их же Маркса, писавшего, что «пролетариату нечего терять, кроме своих цепей», они все равно не соглашались с ней.
Когда на ленточном магнитофоне она слушала Галича, кто-нибудь из них, отец, мать ли обязательно приглушали звук, чтобы ненароком соседи не услыхали. Марина не уставала доказывать им, что все соседи, повально, смотрят не программу «Время», а различные голоса слушают. От «Голоса Америки» до «Свободы», «Би-би-си» или «Немецкой волны»...
Марина часто задумывалась над судьбами диссидентов, она бы так не смогла, в открытую! А, может, и смогла бы, спохватывалась подчас, но как же старики? Отец рыдал, на колени перед нею броситься хотел, чтоб она только против власти не шла. Тогда они все вместе и она, и родители плакали, и она старикам своим пообещала, можно сказать, поклялась, что не будет, не будет бороться против несправедливости, ничего не будет...
Сцена стариковских рыданий состоялась после того, как матери попалась на глаза ученическая тетрадка в которой учительски-четким Марининым почерком было записано стихотворение Коржавина «Недосып». И, когда пожилая женщина прочла:

Все обойтись могло с теченьем времени
В порядок бы пришел российский быт
Какая сука разбудила Ленина?
Кому мешало, что ребенок спит...

...И с песней шли под красные знамена
Отцы наши, — как в райское житье
Пусть нам простятся морды полусонные,
Мы дети тех, кто не доспал свое,

она впала в полуобморочное состояние. «Неотложка» отвезла женщину в больницу. Врачи констатировали инфаркт.
Вот после всех этих событий и добились родители клятвы у своей смелой, как они считали, до безумия, дочери.
Работала Марина в школе, в двух часах езды, с двумя пересадками, от дома. И ей вечно было некогда. Двадцати четырех часов в сутках явно не хватало.
Вечерами проверялись тетрадки, а после было ч т е н и е всего того, что ей давали на совершенно короткий срок, иногда на ночь.
Ч т е н и е стало ее основным времяпровождением.

Во второй половине семидесятых — начале восьмидесятых, то здесь, то там на просторах СССР прошли судебные процессы над диссидентами. Для того, чтобы участвовать в финансовой помощи семьям осужденных, Марина снова, как в студенческие годы, принялась за репетиторство, а в летние каникулы за подготовку абитуриентов в ВУЗы.
К тому ж и старики хворали, а на дорогие импортные лекарства и на частных врачей-консультантов деньги требовались немалые. А то, подчас, бывало нужно отправить их в какой-то, тоже недешевый, санаторий. Марине не удалось десятилетиями даже и в отпуске побывать.
Дома, памятуя о печальном инциденте с матерью, она пыталась очень осторожно отучать своих от страха перед властью. Она читала им стихи, заранее объявляя имя автора.
Торжественно произносила: «Александр Сергеевич Пушкин!»:

«Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...

Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич».

Или: «Михаил Юрьевич Лермонтов!»:

«Прощай немытая Россия,
Страна рабов, страна господ
И вы, мундиры голубые
И ты, послушный им народ».

Отец с матерью ахали: «Да это ж чистая антисоветчина! Что это? Как пропустили эдакое?»
Марина смеялась: «Потому что одно и то же было, так и сейчас есть, но надеюсь...», — и тут же смолкала, потому что десятилетия шли, а н и ч е г о не менялось.
Родители умерли быстро, в течение полугода, словно друг без дружки и жить не могли.
Осталась Марина одна, одинокой старой девой. Тогда-то ее и осенило: нынче ей не за кого бояться, не перед кем держать ответ, и что та, давняя клятва, данная родителям — отменена!
И поехала Марина на первые же зимние каникулы в Мордовию, в политические лагеря, к осужденным по антисоветской статье, отвозить продуктовые и с зимними вещами посылки. Она была счастлива своей нужностью, востребованностью, наконец...
А вернувшись в Москву, она узнала, что уволена из школы. А потом и вовсе получила «запрет на профессию»: ей было запрещено заниматься педагогическо-воспитательной деятельностью где бы то ни было, даже в яслях.
В ее двух комнатах в коммуналке был проведен самый настоящий обыск, который почему-то назывался «досмотром с изъятием»». Особого ничего не нашли, лишь забрали книги Г. Владимова, А. Гладилина, В. Максимова, Л. Чуковскую, да опубликованного в «Новом мире» Солженицына, книги, изданные еще в СССР, когда эти авторы были рядовыми советскими писателями...
Безработная Марина внезапно ощутила уважительное отношение соседей. Как пояснил ей, будучи подшофе, сосед: «Ни к кому еще из нашей квартиры ГБ не приходило, ОБХСС случалось, но чтобы ГБ — ни-ни!»
После мытарств в поисках хоть какой-то работы (а ведь еще опасалась статьи по «тунеядству», да и просто нужно было на что-то жить), Марине удалось по знакомству устроиться дворником в ЖЭКе.
Тщедушной, со слабыми руками, Марине пришлось и лед ломом разламывать, и метлой размахивать, подгребая желтые листья в осенние костры, и тянуть змеевидный шланг, поливая тротуар... Вставать ни свет-ни заря, когда город еще спал, ложиться рано. Зимой так и вовсе в семь-восемь вечера валиться подкошено в кровать. Объясняться с участковыми милиционерами, оправдываться на пятиминутках в ЖЭКе, ругаться с ребятней, загрязнявшей только что убранный участок...
И существование ее стало иным, потому что не чувствовала она своего уставшего тела, голова всегда была тяжелой и какой-то пустой, и не могла Марина ни думать, ни мечтать, ни даже... читать. Главным стало для нее — сохранить силы, чтобы выполнить весь требуемый от нее объем работы. И потому единственным, но очень сильным было желание — спать. Насыщалась быстро и жадно. А других желаний не возникало. К тому ж ей только во сне и было хорошо!
А в сновидной действительности были тротуары, проезжая часть дороги, лед, снег, палые листья, гадящие голуби, плавящийся на солнце асфальт, сильная струя воды, растекавшаяся по нему... Людей словно бы и не было, только их мельтешащие в поле ее зрения, ноги, иногда лица, с недовольной гримасой на лице, с выражением презрения или брезгливости к женщине в телогрейке, обвзязанной поверх нее большим теплым платком...
Позже, в конце Перестройки, изредка вспоминались Марине «дворницкие» годы. Казались они ей неразличимыми, спрессованными в ком, и над всем только одно всепоглощающее желание — С П А Т Ь! И тогда уже в голове сами диктовались строки из
М. Буонаротти:

«Отрадно спать — отрадней камнем быть.
О, в этот век, преступный и постыдный —
Не жить, не чувствовать — удел завидный...
Прошу: молчи — не смей меня будить».

С конца восьмидесятых работала Марина литературным редактором газеты, как считала она, «прогрессивного» направления. Газета занимала все ее помыслы. А кроме того была захвачена она бурной общественной жизнью — митинги, шествия, публичные диспуты, театральные спектакли и фильмы, хлынувшая на страницы всех журналов запрещенная ранее литература...

В августе 91 случился путч. И она запомнила весь страшный, долгий день 19 августа, день тоски. Неужели все оказалось напрасным! Ночь запомнилась тоже — эйфорией! Сотни, а может, и тысячи защитников Белого дома! «Вместе за Россию, за нашу, некоммунистическую Россию!» Всю победную ночь провела Марина там.
«Жаль, мама с папой не дожили! Ведь как думали, утверждали: «Так было, так есть, так будет!» Нет, мои дорогие, слава Богу, что вы ошибались! Уже нет КПСС! Советского Союза нет! Это ты, папа, когда-то говорил, что как же может быть, чтобы исчез «Союз нерушимый»! Он рухнул, папа, в одночасье, как колосс на глиняных ногах — и повторяла вслух: «На нашей улице сегодня праздник!»

Но что это? Беспризорные на улицах Москвы? Нищие в вагонах метро и в подземных переходах? Дети с голодным блеском в глазах? Пенсионеры, роющиеся в мусорных баках? Разборки между бандами, перестрелки между ними среди бела дня, гибель случайных прохожих? Невозможность вечером, из-за разгула преступности, выйти из дому? Коррупционные скандалы? Чубайс, Егор Гайдар, и, о Боже, сам Ельцин?! СЕМЬЯ!? Неужели то был мираж, призрак свободы?

Как-то в электричке пьяный пассажир, словно отвечая на незаданные ею вопросы, стал рассказывать, что он сам — многие годы — бич.
— Мне на государство начхать. Оно само по себе, а я сам по себе.
— Но как же, как же такое может быть, — робко пыталась возражать ему Марина.
— А все потому, что мне места нету, и у меня места нет, — словоохотливым был он, — я в дороге.
Марине вспомнился Аполлон Григорьев с его: «В дороге я чувствую себя в руках Божьих, а не в руках человеческих».

В другой раз она разговорилась с рабочим, который ругал нынешнюю власть за коррупцию да за преступность. За то, что люди попросту никому стали не нужны, пусть бы все сейчас и повымерли, «этим» же — лишь бы карманы потуже набить... С тоской он вспоминал советские времена, когда власти хоть как-то заботились о своем «рабочем скоте», профилактории при заводах были, медсанчасти с хорошим персоналом, дома отдыха и санатории, охрана материнства и детства, всеобщая диспансеризация, лагеря для детей, многие и у моря, коронки, пусть и не особо качественные, в поликлиниках поставить доступно было каждому... «В конце концов, — кричал он, — на пенсию можно было прожить!»

Настали кровавые, ужасные дни начала октября 1993. Это была настоящая гражданская война... Слава Богу, что короткая, и хоть и с жертвами, но не как в двадцатые, с гекатомбами жертв!

Тогда же и попалась Марине Сергеевне на глаза книжка С. Довлатова. Он писал, что все кто хотел — эмигрировали. Решилась на эмиграцию и она.
С чего начать — не знала. Кто-то из знакомых предложил ей проконсультироваться на этот счет в синагоге.
Там ей и ее вопросам удивились и сказали, что помочь ничем не могут, так как она не еврейка.
Так было повсюду: ей отвечали, что, если бы она была армянкой, жертвой армянского исхода из Азербайджана, ее бы приняли в США или во Франции, где сильные армянские общины; будь она российской немкой — в Германию могла б въехать; будучи членом общины евангельских христиан-баптистов могла бы выехать в США; в Канаду эмиграция была профессиональной, но она не проходила по возрасту, несмотря на знание языков; и отовсюду ответы поступали в том же роде. Один из тех, к кому ей посоветовали обратиться, прямо и сказал: «Понимаете ли, если бы раньше, то путь на свободу, на Запад, для таких как вы, лежал через лагеря. Сейчас я ничегошеньки толкового не могу вам присоветовать. Поздно решились, поезд ушел...» Удивлялись, зачем это ей, ведь она — представительница коренной, титульной нации, не была ни осуждена, не подвернута дискриминации, имеет нормальное жилье, чем еще, дескать, недовольна? Кто-то произнес и пословицу: «Где родился, там и пригодился».
Как-то придя домой после бесполезных хождений, Марина Сергеевна мысленно обратилась к тому же С. Довлатову: «Эх, ты, зачем написал, что только ленивый не эмигрировал!»
Больше никуда она не пошла.

Дом, Маринин дом, в старинном московском переулке, в так называаемом «тихом центре», понадобился какому-то олигарху. И его расселили в многочисленные московские «спальники». Как ни противились переезду жильцы, особенно пожилые, как ни бегали на прием к депутатам и в мэрию, как ни писали коллективные письма протеста, а все равно переселили всех.
При переезде в изолированную квартиру у Марины Сергеевны было одно, но очень тяжелое затруднение — ее библиотека. Куда девать книги? Она смотрела на свои, с трудом и любовью, десятилетиями собираемые книги, и ей хотелось тихо, как обиженному щенку, выть.
Детскую литературу она отдала сыну знакомой медсестры. Мальчику пришлось стать невольным книгочеем. Был он метисом, его отец, рослый африканец, закончивший первый мединститут, бросил семью и уехал к себе на родину. Мать не выпускала мальчика во двор, чтоб не обидели его — дети ли, взрослые. Потому ребенок так обрадовался и «Алисе в стране чудес», и «Питеру Пену», и «Капитану Бладу», и «Робинзону», «Острову сокровищ», и Жюль Верну, и Майн Риду, и Н. Носову...
Много книг попыталась Марина отдать в районную библиотеку, там отказались, мотивируя отсутствием места для хранения. В букинистических магазинах не принимали на комиссию, говорили, что и так до предела все забито, что людям продукты купить не на что, кто ж книги покупать будет?
К себе, в свою однушку, она могла привезти совсем немного книг, без которых совсем обойтись не могла, высота потолков в ней была всего два метра пятьдесят, а не то, что в старой квартире — четыре метра!
Собрания сочинений (а ведь когда-то ночи в очереди за подпиской простаивала) кое-как раздала знакомым и знакомым знакомых.
Много книг она сама, Марина Сергеевна Логинова, отнесла в мусорные контейнеры. Она смотрела, как ветер треплет книжные страницы, и в ней укором, словами прощания прозвучали стихи непомнимого самиздатского, когда-то уехавшего, поэта:

«А любимые книги кричали:
«Не дожить бы до этой печали!
Что ж ты нас продаешь за гроши?
Не глядишь, будто слезы скрываешь,
И на лестницу дверь открываешь —
Отрываешь живьем от души»
Книги, книги, меня не кляните,
В равнодушных руках помяните,
Не казните последней виной...
Скоро я эти стены покину
И, как вы, побреду на чужбину.
И скажите — что будет со мной?»

Тогда-то и схватилась она за сердце, и, как некогда покойная мать, тоже получила свой инфаркт.

Ее перевели на инвалидность, а когда исполнилось ей пятьдесят пять — на пенсию.
Люди олигарха помогли переехать всем бывшим жильцам дома, и Марине Сергеевне тоже.
Теперь жила она тихо в своем «спальнике». Лишь по утрам, просыпаясь, взглядывая в окно, дивилась тому, где же это она? Неужто в Москве? А где была та Москва, которую она знала и любила?
И приходили в голову рассуждения покойных родителей, упрекавших ее, что думает она не о том, о чем девушке, женщине надлежит думать. Зачем ей задумываться о смене государственного строя, говорили они, об избавлении от довлеющей тяжести идеологии партии и правительства. Ей должно думать о себе, о своей личной, частной жизни. О том, чтоб сдать кандминимум, писать и защищать диссертацию, завести семью, рожать детей, жить своей жизнью...
И теперь ей представлялось, что ее «запойное» чтение было бегством от действительности, настоящим бегством от ж и в о й жизни!
И ее «герои-диссиденты», по крайней мере многие из них, оказались впоследствии не совсем героями.
Нет, конечно, и Богораз, и академик Сахаров, и Анатолий Марченко, и те, кто стоял августовским днем шестьдесят восьмого на Красной площади, и некоторые другие действительно были и остались героями.

А почему она осталась бездетной? Поверила, как идиотка, Надежде Яковлевне Мандельштам, которая в своих «Воспоминаниях» писала, что «в этой стране нельзя иметь детей». А дети ведь и в войну, и в гражданскую даже, рождались. Своим умом жить надо было, а не чьим-то, пусть даже самых смелых, талантливых, а, может, и гениальных людей...
Она вспоминала, как убежденно ответила матери этими Мандельштамовскими словами, на ее пожелание, чтоб дочь ребеночка родила.
— Ох, Мариночка! Как же ты обманываешься! Это ж извечное женское предназначение. А глупость эту написала женщина, наверняка, бесплодная. Чтоб себя оправдать. Несчастная она. Обычная женщина такой дури не сморозит!

«Эх, что ж я со своей жизнью понаделала», — говорила себе Марина, глядя из окна кухни на вовсе не московский дворик, где возились в песочнице детишки гастарбайтеров. И истерически закричала:
— Значит, все мои упования, все надежды, все-все, пошло «коту под хвост»?! Ведь, казалось, что вырвавшись из-под коммуняк мы заживем сво-о-о-бодно!
Как вообще могли надеяться?! Человек слаб, а ему и опереться не на кого! Большинство в Бога не верует. И не добр человек, как уверял Руссо. Мы ж Писаний не читали, не знали, что «человек зол от юности своей». Человеку меняться надо! Но и «Человек всего лишь человек». Оттого и олигархи, и бандиты, и коммуняки...
Тут она отвлеклась: все же неплохой неологизм — «скомуниздили»!
Но «филологические» рассуждения тут же прервались боляще-разящей мыслью: «Верно, и вправду, если что всегда было, есть и будет — так это царство несправедливости».


В рассказе приведены стихотворения и фрагменты из стихотворений: Н. Коржавина,
А. Пушкина, М. Лермонтова, М. Буонаротти в пер. Ф. Тютчева, Л. Друскина.

К списку номеров журнала «ЗИНЗИВЕР» | К содержанию номера