Николай Железняк

Русская мама

РУССКАЯ МАМА


рассказ


 


Отчего этот посёлок на берегу моря назывался Русская Мама, с ударением на последний слог, а не на первый, что было бы естественным, он не знал. Но необычное название ему очень понравилось.


Он много чего тогда ещё не знал в той жизни, куда пришёл семь лет назад. Не понимал он до конца и почему родители уезжали из этой удивительной бухты такими грустными. Но был уверен, что они сердятся друг на друга. А мама так, скорее всего, даже не могла простить за что-то папу. Который откровенно злился, как и всегда при размолвках, когда не мог пробиться к маме, которая становилась как-то меньше, но твёрже, слегка сутулилась и на несколько дней замолкала.


Не знал он и того, что рядом с Русской когда-то была и Татарская мама. И хотя маминых родных в конце войны, послушных неумолимой воле, указующей вдаль согнутым крючком перста, выселили не отсюда, а из Джанкоя, гораздо позже он подумал, что, наверное, ей больно было смотреть на пустое пространство, где смех и голоса детства звучали только в её памяти. Мама мамы и сестра умерли, не доехав до Казахстана. Их похоронили где-то неподалеку от рельсов, в тупике неизвестной маленькой станции. А мама только переболела сильно и выжила, её выходили в детском доме. Где она и получила русское имя. Папа же мамы, вернувшись из немецкого плена, куда попал после окружения в начале войны, отправился уже в советский лагерь. Но умер не там, а когда вышел и не смог найти родных. Сердце не выдержало. Так мама и осталась одна. Пока не встретила его папу. Оттого она больше всего на свете боялась потерять близких. Нас с папой.


Даже сейчас, несмотря на хмурые лица, родители оставались молодыми и самыми красивыми. Он и сам это видел, и об этом неоднократно говорили разные люди, знакомые и незнакомые. Многие из них ещё удивлялись, что он совсем не похож на маму. Все отчего-то считали это странным и нехарактерным. Ведь мама такая чернявая и черноглазая, а он уродился в светловолосого и голубоглазого папу. Словно бы приготовился всю жизнь провести на севере, никогда не возвращаясь на мамину родину, в Крым.


Это было первое их столь далекое путешествие после покупки папой машины. Они добирались несколько дней, дважды ночуя в пути у знакомых.


Здесь на долгожданном, отпускном для родителей, жарком юге всё было просто замечательно.


В чудесный мир они переправились в полутёмном чреве неповоротливого кита, в пропахшем запахами моторного масла и мазута гулком железном пароме, где огромные грузовики и маленькие легковушки спрессовались в единую, неделимую массу. Выпустили их к новому свету уже в Керчи, где на окраине, в каком-то Аршинцево, к ним в машину подсели добродушный остряк дядя Юра и его жена тётя Лида, отвечающая заливчатым хохотом на все шутки мужа. Эта пара была живым олицетворением этой солнечной земли, такие заразительно веселые, что втроём на заднем сиденье было даже лучше, чем одному. Хорошей компанией поехали в заводской пансионат, который всю дорогу расхваливал балагур дядя Юра, если не травил анекдоты и не комментировал езду попутных и встречных водителей. Деление производилось на ездунов, куда входила большая часть, ездоков и редких ездецов.


База отдыха располагалась неподалёку, в Героевке, на Чёрном море, что особо подчеркивал дядя Юра, явно ставя его выше жалкой пресной лужи – Азовского.


Действительность несколько поколебала напор и настрой дяди Юры. Видимо, он сам не ожидал, что, похожие на снятые с колес вагончики, душные, без каких-либо удобств, домики с раскалёнными стальными крышами, похожими на стиральную доску, расположены на необжитом и продуваемом голом берегу. Но дарёному коню в зубы смотреть совсем необязательно, так что оставалось только радоваться. Солнце в выси и синее, а совсем не чёрное, море, у самых ног, никто отменить не мог. Он тоже не понимал, какие ещё нужны удобства, если есть где спать, – жаль только, что не на раскладушке, – и главное совсем рядом бесконечно шумит и зовёт тёплое море, в котором, он надеялся, папа научит плавать.


Однако и тут вышла незадача. Недавний шторм перебаламутил воду и пригнал к пляжу такое количество мелких, как оладьи, белёсых медуз, что мягко вспухающие спинами исполинских рыб волны серебрились склизкой чешуёй. Этим гигантским рыбинам вполне достало бы жадности, чтобы проглотить своим хайлом любого взрослого. Даже такого высокого как папа. Загорелые мальчишки, гасая по берегу и разбрызгивая ступнями беспрестанно набегающую пену прибоя, бросались медузами друг в дружку. И совершенно не боялись окаменеть под их ужасающим взглядом. В ладонь маленькие студенистые тельца можно брать, они обжигали только менее защищённое грубой кожей тело, когда с липким шлепком попадали в тебя. И глаза нужно беречь. Безбашенные игры недорослей женщины не одобрили, так что после полдника на расстеленной на песке скатерти, несколько раз раненой брызгами смешанного с семенами сока из огромных красных помидоров, – даже нарезанные ломтями те были опасны, – мужчины пошли прогуляться к окопам.


В войну здесь с моря высаживался советский десант. Линия обороны захваченного бойцами плацдарма сглаживалась временем, заросшие травой окопы и воронки осыпались, исчезая как затягивающиеся рубцы, но всё ещё были видны, хотя с войны прошло уже тридцать лет. Цепь земляных укреплений красноармейцев тянулась вдоль побережья, всего в сотне метров от воды. На эту узкую полоску тверди сверху, из слепящего зенита, распластав чёрные крыла и затеняя светило, заходили и падали в пике безжалостные железные птицы, и клевали жёсткими клювами землю, стремясь попасть в горстку людей, и теряли свои железные перья, желая их больнее ужалить. Дядя Юра с папой помогли и, не имея лопаты и вообще каких-либо подручных средств, одними палками, подобранными на земле, они за полчаса отрыли дюжину разнокалиберных гильз, от больших, вроде из самолётных пулёметов, до обычных пулемётных и винтовочных. Дядя Юра даже нашёл пару немецких автоматных. Бои шли и врукопашную, прямо в окопах. Оттого по этим холмам так много бессмертников. Эти, росшие отдельными купами, ярко-жёлтые цветы на высоких серых ножках при обилии соцветий всё равно производили впечатление одиноких. Судя по названию, они вырастали на месте гибели людей. Каждый цветок – умерший человек. Единственная память. А папин папа погиб подо Ржевом. Дядя Юра рассказал, как его сын с другом нашли прямо на просёлочной дороге неподалёку отсюда торчащий почти на всю длину из земли гранёный острый штык. Ржавый металл так плотно сидел в многократно изъезженной колее, что ребята не смогли вырвать его без подручных средств. Возможно, он даже был на винтовке, потому и не поддавался. Взрослые отказались идти к находке – нужно было возвращаться в город, – как ошалевшие и возбуждённые пацаны ни упрашивали. Дядя Юра рассмеялся. Где точно находится штык он указать не смог. Только поводил головой. Здесь всё перепахала война. Осколков вокруг вообще не счесть. Они даже не взяли их с собой. Кроме одного, зазубренного, с выбитыми на нём цифрами. Мама и так была недовольна и немного наругала за трофеи, но он упросил оставить патроны. Правда, выковыривать из них спичками землю и мыть пришлось самому. Мама наотрез отказалась прикасаться к оружию.


Не пошла мама и купаться, после того как дядя Юра сообщил, что по всему побережью до сих пор находят неразорвавшиеся бомбы и снаряды. Но редко, уточнил он, увидев испуг в её глазах.


Дядя Юра организовал лодку. И настоящие мужчины на веслах вышли в море за провиантом, ловить рыбу. Если не встретится более крупной дичи. Акулы там или огромные черепахи. Надо же было обеспечить пропитанием женщин. Тетя Лида с мамой остались на берегу, ждать и надеяться на улов. Мама строго-настрого наказала папе следить за сыном, тот обещал, потрепав его вихрастую белобрысую голову.


Первым делом дядя Юра, ныряя, голыми руками надрал чёрных мидий. Эти дары моря лепились к обросшим женскими юбками мохнатых зелёных водорослей опорам далеко уходящего на глубину пирса. То ли снесенного бурей, то ли разрушенного в войну. Очень вкусные ракушки, убеждал всеядный дядя Юра, легко раскрывая, поддев ногтем, чёрные створки. Папа побрезговал есть моллюсков сырьём, но не стал ему запрещать. И они вдвоем с дядей Юрой, сидя на банке, а никак не на лавке, и в шлюпке, а не в лодке, на траверзе Героевки, в открытом море, что было очень по-рыбацки, съели по несколько штук. После того, как дядя Юра выковырял выводящую отходы перерабатываемых водорослей часть овально плоского тельца мидий. Даже солить их не нужно, они и так жили в рассоле.


Сначала на банке, – уже на песчаной отмели, – ловили обычных, песочного цвета бычков, используя для наживки всё те же, трудно насаживающиеся на крючок, недоеденные мидии. Ловля шла на закидушки, проще сказать на смотанную на дощечку леску с несколькими крючками на конце. Снасть перекидывали за борт, стравливали и, держа натянутой через указательный палец, ждали поклёвки хитрой головастой рыбёшки. Пара мелких не удовлетворила азарт, посему снялись с якоря и ушли дальше от берега. На камнях водились бычки-кочегары, чёрные как уголь. Папе и дяде Юре везло, а ему, как неопытному салаге, никак не удавалось поймать даже хамсу, тюльку или кильку. Так что дяде Юре пришлось захотеть освежиться и насаживать под водой на крючки его закидушки предварительно взятых из улова бычков, сразу по два. Он заметил, хоть и не сразу, эту уловку дяди Юры, но тот сказал, что повинную голову меч не сечёт, и попросил прощения. Однако испытать возбуждение вытащенной самолично, трепыхающейся в воздухе рыбы удалось. Тем более, что дядя Юра убеждённо твердил, что подправил его рыбалку только после долгого перерыва в клёве.


На обратном ходу в гавань другое происшествие заслонило выходку папиного друга. Дядя Юра спас утопающего. Это произошло так быстро, что они с папой не успели даже понять, что случилось. Позже он только припоминал искажённые в беззвучном крике лица женщин в лодке неподалёку, странное молчаливое барахтанье взрослого мужчины, вздумавшего нелепо махать руками и плескаться в одиночку. Неожиданно дядя Юра прыгнул в волны, подхватил канущего в небытие, захлебнувшегося мужчину, оказавшегося, что почему-то отметилось, в узких голубых плавках с нависающим на них животом, перевалил с помощью папы через борт и, надавливая тому на спину, добился, что из его рта полилась вода. Когда пьяный толстый мужик очухался, и его знакомые неумело, кругами подгребли вплотную, несостоявшегося утопленника пересадили к ним в лодку. Ни спасённый, ни его подруги, от скоротечности события или от испуга, даже не поблагодарили дядю Юру.


Женщинам решили не рассказывать о спасении на водах, чтобы не пугать. А то некоторых так в море вообще не затянешь. Папа, конечно, имел в виду трусиху маму.


У свай несуществующего пирса ещё раз задержались для придания добыче необходимого объёма, и дядя Юра, углубляясь подолгу под воду, набрал приличную гору мидий.


Ужаснувшись от героической истории с поеданием мидий сырыми, мама недоумённо посмотрела на дядю Юру, когда тот объявил, что приготовит из ракушек блюдо, достойное лучших ресторанов побережья. Причём без всякой помощи слабого пола. Тётя Лида шутливо отмахнулась.


Колдуя как заправский повар, и действительно отстранив женщин от стряпни, дядя Юра приготовил мидий варенными в казане на костре, дополнительно начинив рисом, морковкой и специями. Мама отказалась есть эти раковины. Оказывается, те, пропуская через себя литры воды за день, питались мёртвыми остатками всех организмов, умирающих в море. Но и водорослями, ради справедливости уточнил дядя Юра. В общем, мама обошлась вкусными, похрустывающими на зубах бычками, которых с тетей Лидой вдвоём пожарила на сковороде.


Окончание праздника морских даров проходило при всё усиливающемся ветре. Погода портилась на глазах. С моря из наползающей одеялом чёрной тучи опять заходил шторм, так что решили уезжать, не оставаясь ночевать. Чтоб не быть унесёнными в Турцию прямо в отведённом на ночлег домике. Папа с дядей Юрой по дороге в город захотели заехать по каким-то делам на завод, так что удалось упросить отправиться в Керчь на катере, который болтался на волнах у берега. С мостика матрос в рупор зазывал отдыхающих на борт. Обещая через двадцать минут доставить в Керчь. Странно, как мама согласилась на это плавание. Когда крупные капли дождя уже косо резали воздух, впиваясь в незащищенную плоть, по зыбкому трапу с вантовыми висячими перилами он с женщинами взошёл на борт, чтобы тут же спуститься лесенкой внутрь, в салон.


Притихшие пассажиры сидели на низких лавках глубоко под водой друг против друга спинами к бортам. Так что видеть происходящее снаружи можно было только в иллюминаторы напротив. Наверху быстро синело, почти до черноты. Временами казалось, катер, натужно ревя моторами, окончательно уходит на добычу могучему морскому царю. Посудина рыскала носом и валилась на стороны, проваливаясь в ямы. Однако льющиеся на стёкла потоки, вперемешку, от ливня и разбиваемых волн, говорили о том, что они ещё борются со стихией, не поддаваясь затягивающей на дно чудовищной силе. Этот шторм по пути в Керчь напугал всех пассажиров, бледные лица выдавали состояние людей. Однако никто не плакал, даже дети. От сильной качки и рывков катера, когда тот вырывался из цепких объятий толщи воды и падал с гребня волны в очередную жуткую пучину, его мутило.


Слабый отголосок этого состояния он чувствовал, когда пил воду в городе. Запах и привкус сероводорода чувствовался даже в сладком и ароматном газированном лимонаде.


По прибытию, – они действительно добрались до Керчи, правда за полчаса, но живыми, – честно сказать, едва, – уже дома у дяди Юры с тётей Лидой выяснилось, что он, папа и дядя Юра отравились шпротами. Одна банка которых, будучи вскрытой на перекусе в трюме парома, была подъедена бравыми мужчинами во время обеденного пиршества в Героевке. Правда, мама была уверена, что интоксикация организма произошла не от испортившихся на жаре консервов, а от поедания мидий. Даже приготовленных, не говоря о сырых. Нестыковка была явной, ведь тётя Лида, не говоря о самой маме, тоже не заболела. А она, как и папа, не ела мидий сырыми, а только вареными. Так что мама нехотя признала, что те должно быть ни при чём. Но чувствовалось, что она осталась при своём мнении. Тем более, зная рацион этих ракушек.


Несколько дней прожили у дяди Юры с тётей Лидой. В трёхкомнатной квартире было достаточно места, их дети были в пионерском лагере. Непонятно только зачем отправляться куда-то на отдых, когда море в десяти минутах ходьбы. Он обгорел, и в один из дней так сильно, что мама мазала плечи и спину сметаной, а он бегал по комнатам, создавая встречный ветерок, чтобы охладить разгорячённое тело. Мама даже градусник ставила, качала головой и вздыхала. Но всё обошлось, только через время он стал терять кожу, лоскутами обдирая сухие белые лохмотья.


Дни они, семьей, проводили на море. А в выходной к ним присоединились дядя Юра и тётя Лида. Неугомонный дядя Юра тут же порешил, что приготовит уху, прямо на пляже. Это там, где лежат отдыхающие костров разводить нельзя, а под самым забором они никому не помешают. Кстати, купаться здесь тоже запрещено – и ничего, вон сколько народу. Место они выбрали у самой бетонной стены, условно ограждавшей расположенный позади судоремонтный завод, на котором трудился электриком дядя Юра. В один из проломов дядя Юра и отправился с кастрюлей, набрать воды. Мама не пустила с бедовым ухарем, – наверное, специалистом по ухе, – дядей Юрой. Юшка же получилась знатной, пристёрбывалась смачно. Рыба, правда, была покупной, слегка язвила тетя Лида. Но ничего, главное навар удался. Рыбки были такие вкусные, что обгладывались и обсасывались до белых скелетиков. Соседи ловили запахи расширенными ноздрями.


После того, как дядя Юра сообщил, что младший сын часто находил на пляже деньги, однажды даже часы золотые и цепочку, он перевернул и перекопал руками кубометры, но никакого клада не попалось. За исключением всякого мусора. Люди теряли ценности, переодеваясь, и потом, если вовремя кидались за пропажей, часто не могли отыскать их в песке. Валерка просеивал песчинки мелкой рыбацкой сетью, которую специально приносил из дому. Кстати, Ленка до сих пор носила часики. Валерка подарил сестре на день рожденья.


На следующий день, в воскресенье, в городе ожидался большой праздник – день Нептуна. Больше на потеху отдыхающих, местные чтили день рыбака.


Утром в предвкушении торжества прогулялись на рынок. Развалы рыбы зазывали, но его больше всего влекли варёные розовые креветки. В кульках, свёрнутых фунтиком из газет, бабки продавали по полтиннику на каждом углу и раньше, но лишь сегодня, по случаю ли праздника или при тёте Лиде, мама разрешила купить вкусных, легко очищающихся рачков.


День Нептуна разочаровал. Самого подводного царя олицетворял лохматый и бородатый старик в короне, плавках и водорослях. Под звуки маршей из репродукторов, разъезжая туда-сюда вдоль увешанной флагами набережной на моторке, поддерживаемый под руки матросами дед потрясал трезубцем, похожим на большой гарпун для подводной охоты, и разбрасывал, извлекаемые из мешка ракушки и мишуру. Приличного размера раковина прилетел в плотную толпу, и попала зазевавшейся женщине по соседству в голову, да так неудачно, что у неё из-под волос на лоб потекла кровь.


Ему не повезло, и раковина досталась тем, кто стоял ближе к происшествию. Уже в Русской Маме папа сплавал саженками к самой дальней отмели, где зарождались первые волны, и достал ему со дна большого рапана, в глубине которого всегда шумело море, даже когда они вернулись к себе домой на север.


Тогда, на празднике, дядя Юра и предложил родителям ключи, по его словам позыченные у знакомого, от дома в дачном поселке, который, смакуя во рту звуки, называл Русская Мама. При этом тётя Лида каждый раз уточняла, что это теперь Курортное. А дядя Юра неизменно прибавлял, что там обязательно понравится, на что тётя Лида согласно кивала и улыбалась приятным воспоминаниям.


Последнюю летнюю неделю перед отъездом домой в Пермь можно было уединённо провести на море. Ничего не делая, ни с кем не общаясь, загорая и купаясь.


И вот теперь они уезжали после всего лишь одного единственного дня восторга от пребывания в Русской Маме.


Действительно, совершенно непонятно, как можно было добровольно покинуть столь притягательное место. Как магнитный железняк, который случается в природе, по словам папы. Нашли они с ним на склоне всего лишь бурый, но тот тоже очень полезен. Из него извлекают железо. А с виду камень и камень, только рыжий, как дядя Юра. Но здесь вся почва такая, от обилия железа.


На первый взгляд, ничего, по сути, необыкновенного им не открылось. Солнце, степь, песок, жёсткая трава, пробивающаяся на поверхность, несмотря на сухую глинистую корку, тёплое море и тишина, шуршащая жёлтыми песчинками при каждом дуновении лёгкого ветерка.


После голой, поросшей выжженной солнечными лучами травой, земли разом появилось, показавшееся издали голубым, Азовское море. Машина выехала на гребень холма, папа притормозил, и они радостно затормошили, так и не развеселившуюся до их возбуждения, маму. Протяжная бухта со спокойной гладью, совершенно без барашков, пугающих маму, лежала перед ними, доступная к охвату одним взглядом. К вогнутому берегу долго катились пологие и невысокие валы волн, мягко зализывая песчаный берег, где лепились домики, теснясь к воде.


Плавать он не умел, пока так и не научился. И мама, опасаясь за него, настрого запрещала заходить далеко. А уж без папы и вовсе нельзя купаться. Оттого он катался на мелководье на длинных, серых и тёплых волнах неглубокой бухты, вытягивая перед собой лыжами руки. И при каждом возвращении махая приветственно маме, оставшейся сидеть на полотенце и улыбающейся ему всякий раз, когда их глаза встречались. Он же прискоком отбегал в море, чтобы вновь поймать волну при начале зарождения и подольше проехаться на её вспухшем бледно-зелёном, живом теле до самого песка. Папа страховал, барражируя разными стилями плавания и отсекая его от тёмной глыби.


Неподалёку худосочный парень гонялся за смеющейся взахлёб девушкой и, наконец, догнав, попытался подкинуть в воздух. И папа, заскучав от однообразных перемещений в детском лягушатнике, включился в их игру, вызвался помочь парню выбросить девушку повыше к небу. Та начинала смеяться, ещё только забираясь на сплетённые в замок мужские руки, от предвкушения того, как вытянувшись вперёд вонзится узкой рыбкой в воду и вынырнет в десятке метров от восторгающихся её грацией мужчин.


Наблюдая за заразительно увлекающимся папой, он шагами сместился в море, к самому началу образования высокого гребня. Дождался девятого, и ему удалось оседлать медленно вспучивающийся горб. Его стремительно понесло к суше, однако вал волны, захлёстнутый отхлынывающей от берега подругой, опал вдалеке от пенистого уреза воды, и он не успел твёрдо встать на ноги, как его тряпичной куклой понесло обратно. Сбитый лавиной едва солёной жидкости, он захлебнулся, попытался неловко грести в водовороте, но не смог преодолеть напора буруна, – его неотвратимо тащило на глубину, куда возвращалась живая вода, чтобы вновь обрести желание взять приступом такой далёкий берег. Отчаянно барахтаясь, он вытягивал шею, чтобы увидеть свет, а не мутную, пузыристую воду, которая затекла в рот и ноздри. Старался удержаться на мелководье, но тщетно, его неотвратимо тащило от не обращающих на него внимания радостных в своих забавах людей. Наконец, из последних сил выпрямился, и ему удалось зацепиться кончиками пальцев ног за дно, покрытое уже мелкими камнями. И устоял при последнем втягивающем дыхании волны, – теряя своё, полностью накрытый пологом воды, – выгнутый дугой, стремясь всей душой к маме, когда ноги, едва цепляющиеся за грунт, и руки, короткими толчками отбрасывающие воду, оставались уже позади тела. Почувствовав затишье во вдохе море, он вырвался из затягивающейся петли и, теряя последние силы, погрёб к берегу, помогая ногами, зарывающимися в песок. Боясь показаться на глаза родителям, он, отплёвываясь, отдышался на мелководье. Волны били в дрожащие колени, бросая на песок, но он неизменно вставал, не давая подумать, что с ним что-то случилось, и поглядывал на маму с папой, которые стояли друг против друга, разделенные смятым полотенцем, и о чём-то возбуждённо разговаривали. Вернее говорил папа, как всегда жестикулируя, когда бывал чем-то недоволен, а мама стояла молча и смотрела в сторону, закусив верхнюю губу.


Он не знал, что переживал папа, когда отлучился помогать незнакомому парню подбрасывать девушку. Вспоминал ли своё детство, или первую любовь, или маму. Не знал он, и о чём думала мама. О том ли, что папа мог бросить её, или она огорчалась, что папа оставил его одного в непредсказуемом море.


Знал он только, что мама до паники боится того, что он может утонуть. Она ещё очень сильно переживала своё возвращение из роддома без сестрички, которую ему обещали. И потому, наверное, держала около себя и его и папу, боясь тоже потерять.


Спрятав ключ в условленном месте под крыльцом, они покинули деревянную дачу, стоящую зарывшись прямо в песок.


В этом покинутом доме были скрипучие, некрашеные дощатые половицы, много плетёных тканых белых занавесочек с вышитыми той же нитью, только плотнее, рисунками, накидок на кроватях, подушках, тумбочках, гнутых стульях. Соломка ковриком встречала желающего отдохнуть в плетёном кресле, суконные рогожки и рядна покрывали сундуки с неведомыми сокровищами, вывезенными с далёких островов. На стенах не висело фотографий, и оттого нельзя было представить людей, бывавших здесь. Но отчего-то казалось, что если бы фотографии были, то их было бы много, на всех стенах, чёрно-белых снимков в узких блестящих, похожих на начищенный алюминий, рамках. Незнакомая семья, поодиночке, парами и группами, неизменно бы улыбалась. В этой застывшей жизни, непонятой и неведомой, но такой привлекательной, что это невозможно было выразить словами, хотелось, никогда её не оставляя, пребывать, вместе со стрекотом сверчка, жужжанием жука, скрипами и шорохами. Охватывало желание погрузиться в вечно текучее стоячей волной время, слиться с тёплыми, затхлыми запахами тлена и пыли, с присвистом ветра за маленькими окнами, со звяканьем стекол, с покачиванием ветхих стен, словно бортов парусного судна, стоящего на якоре в кромешный шторм, – выдерживая все удары и сполохи стихии.


Как приятно было бы лежать в постели и слушать наступающую ночь. Неизбывный шум набегающих волн, продолжающихся на суше сеющимися поземкой жёлтыми песчаными разводами, такими глубокими, что утопают ступни, которые легко порезать о жесткие стебли изредка пробивающейся из песка колючей травы.


Ему не хотелось отсюда уезжать. И не потому, что нужно будет идти в школу. В первый класс он как раз хотел.


Папа накрыл ладонью мамину руку, лежащую на колене, и она не отняла её. Папе пришлось убрать свою руку лишь на крутом повороте, когда он крепко и надежно взялся за рулевое колесо.


Незаметно для родителей, наблюдая за ними с заднего сиденья автомашины, он грустил, продолжая всматриваться в океан бурой степи, неотвратимо съедающей синеву моря, так что скоро лишь бездонная голубизна безоблачного неба будет напоминать о водной глади. Как же хотелось слиться с ней, стать её частицей и скользить в толще этого единства.


Он надеялся, что когда-нибудь возвратится, чтобы снова пережить непередаваемое словами чувство сопричастности и проникновения в иной мир. Хотя уже и понимал, что это до конца невозможно. Ведь ничто не стоит на месте, и второго раза, повторяющего первый, не бывает. Всё меняется, и мы меняемся, только какие-то главные, глубинные связи в нас неизменны.


Вскоре впереди покажется паром с разверстой пастью, готовый неустанным проводником перевезти на другой берег, возвращая их на обратный путь – домой.


 


ПРОВОДЫ


рассказ


 


На краю села она остановилась, отдышаться. Ей не хватало воздуха. Больше от волнения.


Помнил ли Олег Николаевич, как в наполненной ночными шорохами хате босиком, в одной ночнушке она в полуобмороке стояла во мраке напротив отведённой ему постели и ожидала, что он тихо, чтобы не разбудить её мужа, позовёт к себе? Она и сейчас была уверена, что гость их не спал, хотя и ничем не выдавал бодрствования…


Тёплые ночи, весна окончательно установилась. Огромная полная луна висела позади.


Ставни соседнего дома не закрыты, и она отважно посмотрела в темень омута оконного стекла, себе в лицо. В сумеречной подсветке месяца овал виделся молодым, морщинок не заметно. Она поправила ореол чёрной чёлки, взбила немного, позадорнее, и тут же растрепала: бессмысленные надежды.


Всю дорогу прошла пешком, торопилась так, что сбила ноги. Давно ненадеванные босоножки натирали. Когда-то нарядные, праздничные, они были извлечены из небытия громоздкого чемодана, запылившегося под кроватью серым мохнатым покрывалом. Почти бежала сюда, к этому невысокому штакетнику, за которым прорисовался на ночном небе, подсвеченный огнями собственных окон, дом с чёрным квадратом открытого чердака. Для заселения кукушкой. Аиста хозяевам ждать поздно.


Калитка скрипнула, входная дверь стукнула. И ещё приподняв остро торчащий вверх подбородок, она вошла, к звукам многих голосов.


Провожали пожилого мужчину, усаженного на почётное место во главе стола, составленного из нескольких, что скрывали цветастые клеёнки, наброшенные внахлёст. Поутру Олег Николаевич уезжал в Сибирь, домой. Седина, конечно, и возраст уже, но какая выправка, и сухой, резкий очерк лица. И взгляд бледно-зелёных мягких глаз. Взгляд на неё. Олег Николаевич опустил наполненную до краев граненую рюмку на столешницу, слова тоста не успели прозвучать. Митя Мельник, хозяйнуя, предложил ей присесть. Замахал лопатищами – лопасти мельницы – рук. Да и гости приветственно загудели. Вернее, мужчины высказались одобрительно. Женщины переглянулись, покивали. Незамужняя, да. Однако, вдова. И тем не менее.


Хозяйка поставила перед ней тарелку, шутя, предложила ухаживать за собой. Что-то говорили вокруг все, балакали о том, о сём, с привычным южным тюканьем. Разговор метался через стол замысловатыми переплётами, обрывался, зачинялся, перескакивал.


– Ты послухай, что Олег Николаевич кажет, когда ещё умного человека доведётся. В нашем-то захолустье. Дальний путь, сколько часовых поясов.


Выпили за Олега Николаевича. Другой раз. Не опять, а снова. За хорошего человека не грех. Только пригубляла она.


Рядом к нему не подсесть. Женщин разместили на противоположном краю стола. Не перекинутся с ним словом. Не сказать, что на душе. Не высказать. Ещё раз встретились их взгляды. Передайте соль, пожалуйста. Обратиться неудобно. Смотрят, казалось, все на них. Кто не в упор, в глаза, так исподволь. А что они знают? Сплетни одни.


Наконец запели. Она не решилась начать, и Настасья завела высоким своим голосом. Подпевала и она, но не перетягивая на себя. Ещё песню затянули. Шутки, смех. Удержала пальцами скользкую прозрачную косынку. Сползла с плеч, открыв шею: случайно.


Она так посидела-посидела и ушла, – всё не о ней разговаривают. Вернее, он не замечает. Ведь за-ради него пришла. Не видит, не хочет видеть. Значит, так пусть и будет, так пусть и остаётся. Раз так сложилось. Другого уж не случится в жизни.


Бабам сказала, нужно за коровой больной посмотреть. Всё как у всех, живность в каждом дворе. Нашла предлог, сослалась на занятость.


Он вышел из-за стола за ней вслед. Сознавал, все догадаются о причине, но ничего не мог поделать с собой, не мог не выйти. Сразу и без повода. Увязался хозяин, Дмитрий, поняв отлучку как перекур. Хлопнул по плечу, он улыбнулся в ответ. Решал же, колеблясь: проводить её, или не нужно? Можно или нельзя. Как уйти от людей, собравшихся из-за него, жаждя общения. Невозможно, нет, никак. Или просто пойти – и всё.


Задержалась за воротами на дорожке, и он приблизился, войдя в густую лунную тень от высокого вяза. Привычно прячась от солнцепёка, или боясь видеть друг друга? Блеснули глаза на мгновенье, и опять опустила пушистые ресницы, скрыв золотые блёстки на дне синих озёр.


– Мария, рано уходите.


Он запнулся с продолжением. – Прощаться надо.


Угощающе Дмитрий протянул раскрытую мятую пачку сигарет некурящему гостю. Он облизал пересохшие губы. Её не разглядеть вдосталь во мраке, а как рядом она, не забыть. Светлые волосы, смуглое лицо, двойной изгиб дуг бровей, улыбка с ямочками. И чёрный рот, – девически припухлые губы.


Он хотел, хочет предложить, сейчас предложит – проводить её, ну хоть до поворота. Кто-то ещё выдвинулся на крыльцо. Из чрева дома в приоткрытую дверь донёсся сдержанный хохот застолья. Может, свернув за угол, с глаз следящих долой, он решился бы и пошёл с ней дальше, решится и пойдёт дальше, до самой её хаты. Но Дмитрий уже зовёт обратно, продолжать. Боится потерять желанную незаигранную игрушку.


Гости ждут. Ещё расскажите за те волны и свет.


Да, свет заливает её всю. Удаляется отчётливая чеканно стройная фигура, колышется блестящий подол платья, движимый не уверенными в правильности выбора, заплетающимися ногами, – в бесконечность. Идёт по дорожке вдоль невысокого прозрачного забора, оглядывается: на прощание. Простились уже они. И нечего сказать больше. Вот-вот исчезнет во тьме.


Он знал, куда она пойдёт, весь её путь, самолично не раз хоженный. Сейчас за околицей, с трескающегося поперечными натужными жилами асфальтового большака, она тут же, не пугаясь живущей впотьмах совсем кромешной темени и её звуков, свернёт на накатанный просёлок (будучи проложенный так давно, что никто из ныне живущих и не помнит – когда; да и не задумывается о том никто), петляющий по ровному полю-выгулу, ведряным днём густо пылящий, пыхтящий мучным, медленно рассеивающимся облаком после каждой машины, как прежде телеги, – но ныне пустынный в ночи, затем с просёлка, вихляющего уже по-над опушкой, вскоре вновь резкий левый заворот, и далее – нырок на протоптанную торопыгами тропинку, и наскрозь, через дубки – рощу, широко обнимающую извилистую речушку, таящуюся на дне оврага в глуби чащи – к себе, обратно, откуда недавно пришла. И вот так-то пойдёт, всё короткой дорогой, напрямки зачем-то. Торопиться ведь не к кому, хоть и есть куда. Никто не ждёт в тихих стенах, где мерно прохаживаются одни ходики между двух нешироких окон.


Бежать ли она будет или идти неспешно шагом? Убегать от него или отдаляться? Но – навсегда.


И он не только знал весь этот её путь домой, открытым просёлком и лесными тропками, эту пару с гаком, как говорилось местными, километров (где собственно гак был ещё в пять километров), в спрятанное в неглубокой ложбине у тихого, поросшего камышом и осокой, ручья, сельцо, и знойными, и морозными, и слякотными днями обозревающее единственной улицей неогороженный и, казалось, потому неудержимый погост, по-за прозрачной акациевой рощей, на взгорке, стремящийся на винтах крестов улететь в обыкновенные, безоблачные небеса, но он и, наверняка, ведал, что появилась на этих его проводах она специально, пришла именно к нему, на встречу к нему, навстречу ему, проводить, не побоясь неизбежных пересудов. В отчаянной надежде удержать.


Ведь бывает же счастье на свете, бывает. Всё равно – бывает. Случается. Она в это верила, вера эта помогала ей жить. И девчонкой, и сейчас, после заката, – красоты, молодости, дня. Она взмахнула на ходу руками, будто радостно всплеснула, дирижируя самой себе: подымая, лишь быстро отерла ладонями щеки от слёз. Совсем незаметно для окружающих.


Она обернулась, сворачивая за угол, его не было, – повернулся до дому с Митькой.


И она запела. Она всегда пела свои песни, которые сочиняла и не записывала. Она просто помнила их, не в силах забыть, хоть и много их вылилось последние годы из тревожного, откликающегося на частые горести и редкие радости сердца. Наверное, сочиняла, чтобы и мозг был занят, а не только руки, ухаживающие за домом, хозяйством, садом. Держала и огромный, ненужный ей в таком просторе огород. Занимала себя. И корова ещё, птица. Гомон жизни. И собака жила ещё и кошка у неё.


Чувствовала она, как отзывалось сердце его на каждую песню. Только тебе нравится, как я пою. А он, переставая лучисто, понимающе улыбаться, удивлялся, как так может быть. Но народ любил народные песни, а её пока таковыми не стали.


Лишь соседи, попервах, заслышав пение, заходили погутарить, опасаясь за неё: не случилось ли чего с головой.


Запела она, когда осталась одна, когда муж умер. А дочь уж давно жила в городе, своей семьей. Соседи поволновались, но быстро успокоились. Она осталась такой же: уверенной и размеренной. И внешне не изменилась. А в душу ведь не залезешь. Как ни пытайся расшевелить разговором.


Одиноко стала жить. И стало одиноко. Дочь не приезжала, внуков не привозила. Несколько раз по осени сама к ней выбиралась погостить. Урожай привозила в сумках. Ехать без гостинцев было отчего-то зазорно, хотя зять и не косился, молчал только всё, телевизор смотрел – бесконечный футбол, – благо спутник. Автобусами-то всего, на перекладных, четыре часа ехать. Не спеша, за неделю выкопав картошку, подсаживалась в попутную бортовую машину, мешки водитель помогал закинуть в кузов.


И она шла и пела, о размытых влагой, приближающихся, и оттого больших, звёздах и мягкой, невидимой под ногами, дороге. Словно и не знаешь ты, куда ты идёшь, не выбирая пути. Словно ведёт тебя кто-то сверху. А о том, как по стезе можно идти рука об руку с тем, кто тебе дорог, и так идти по земле без конца и края – о любви, – петь не хотелось. Простые слова помогали пережить, переживать и проживать выпавшую на долю участь. Которую осталось доживать. Так рано, так рано всё закончилось, не успев и начаться. Всё пройдет, и скоро и ей уходить.


Они уж совсем собрались заходить в дом (задержались на крыльце; он, одновременно говоря и думая о ней, отвечал на почтительные вопросы хозяина), вторую сигарету под беседу докурил Дмитрий, тщательно сминая сапогом окурок на цементном дворе, как появился, нарисовавшись узким бестелесным призраком, тощий Михеич. Третьим, закругляя мужскую компанию до нужного числа. О чем и пошутил, достав из-под полы кургузого пиджака, нагретую в нагрудном кармане, короткошеюю початую бутылку с любовно очищенным самогоном, припрятанным от злюки-змеюки-жены: предложил. Он отказался. Дмитрий же гостя и горластого соседа не обидел.


Выбегал Михеич до ветру, в кусты, не прельщаясь будкой туалета. О чём и поведал, похохатывая, с колоритными подробностями: запутался в колючих ветвях. Могли случиться и тяжёлые для будущего наследства последствия. Темно, да и некогда разбирать жаждущему опорожниться страждущему. Михеич опять хохотнул, оторвав смачно залипшие губы от горлышка, и сообщил, что видал Марию. Оглядывалась она, задержалась у угла, где улица переходила в дорогу, выбегающую в поле.


Ещё раз оглянулась, ждала, значит, что он проводит, надеялась. Надеялась, решится он пойти вослед ей.


Сидя за столом, окружённый поющими протяжные и вольные как степь песни людьми, он вспоминал, как впервые оказался в её хате три года назад, попав на её день рождения (сорок семь, не жеманясь, сообщила она), намечавшийся отмечаться вдвоём с рыхлым брюзгой мужем, когда в первый раз приехал в это приграничное село Грайворонского района на Белгородчине, где за четыре дня до того умер его отец. Давно ушедший от его матери, от детей, и от него, из семьи, поселившийся в этих местах у новой жены, встреченной им в длительной командировке геологоразведывательной партии. И он, единственный из всех, ни два его брата, ни, естественно, мать, тем более болея, – да и не простила она бывшего мужа, – не поехали, неожиданно собрал чемодан и поехал к отцу, узнав о его смерти. Друг детства отца, поддерживавший с ним переписку, сообщил. Но на похороны он опоздал, вернее и не мог успеть, так как далеко.


Под вечер нашел свежую могилу, убранную кольцом из пластиковых венков после недавнего погребения, на уже пустынном сельском кладбище. Посидел на сварной металлической лавочке под вытягивающимся к нарождающемуся серпику месяца ясенем у соседнего холмика, уже обжитого осиротевшими родственниками некого Остапчука. Затем вернулся в недавно пройденное по дороге на кладбище вытянутое вдоль улицы село, чтобы найти ночлег. Ему хотелось утром вернуться на могилу. В оборванные навсегда узы кровного родства ещё не верилось, память детства, тепло общения с отцом, не отпускали никогда, заставляя многажды думать и страдать от воспоминаний. И зашёл в первую хату, где призывно горел рано зажженный свет. И он потянулся на этот огонь.


Промолчал в тот вечер о причине приезда, не желая портить новым знакомым тихое маленькое торжество. Лишь поинтересовался с порога фамилией приютившей, отзывчивой четы, где инициативой владела она. На всякий случай, чтобы не попасть в семью отца, состав которой даже точно не знал. Удовлетворяя любопытство хозяев, весь вечер рассказывал о своих научных работах, и поездках. И видел, с каким интересом она смотрит, и как вспыхнула, когда их пальцы столкнулись: подавала кушанье.


Мария потом взялась помочь, весь год ухаживала за могилой отца, сажала цветы, убирала, выпалывала сорняки. А однажды ночью, в следующий приезд, он вновь спал на тахте в соседней со спальней хозяев комнате, в хате, где у комнат нет дверей, а только цветастые ситцевые занавески в проёмах меж белых наличников, и она осторожно подошла к его постели от спящего и сопящего зобом во сне мужа, и в поскрипывающей переминающимися от неуверенности половицами темноте очень долго стояла неподалеку от его кровати, – а он притворялся, что спит. И, похоже, она понимала, чувствовала, что он не спит. Так долго она ожидала, стояла и ждала, растягивая тикающие мгновения уходящей в прошлое жизни. Темнота не позволяла увидеть её, только светлело пятно ночной сорочки, приближая зарю.


Тот год, поутру, он уехал, – чтоб вернуться опять этим летом, в отпуск, последний перед пенсией, – Митя Мельник, шофёр, живший в соседнем, большом селе, подбросивший однажды на своём КамАЗе, повёз его на поезд.


Сегодня она не пошла сразу домой, заглянула на могилу мужа, посидеть около, обняв руками колени, помолчала с ним вдвоём, и не пела. Село давно затихло внизу, в ногах, у подножья холма. Ночь объяла её тёплыми крылами за сдвинутые вперед плечи, обнявшие бьющееся сердце. Светила огромная, жидко-жёлтая, вся в серых потёках слез, луна. Изредка пролетали спутники, где-то в городе зять пользовался их сигналами, дочь же и внуки спокойно почивали и видели лёгкие быстротечные сны. И она была счастлива тому.


А он, убедив разгорячённое общество, что его внезапный отъезд необходим по работе – вызывают – сидел на скамейке, на станции, оставленный ожидать проходящий поезд незнакомым, но трезвым Мельниковым знакомцем, польстившимся на деньги. Сидел и думал, что жизнь может ветвиться, пути-дороги те неисповедимы нам, и каждый человек, и его душа, настолько огромны, что вмещают весь мир во всем его многообразии.


Думал о жене, оставленной далеко, не понимающей поездок к несуществующему для её понимания отцу, которого он не видел сызмальства, вспоминал её, к которой теперь ехал, возвращаясь домой. И размышлял о жизни с женой: вижу твои глаза, слышу твой голос, вижу лицо, а о чём ты думаешь – не знаю. Он изменил однажды, ей сообщили доброхоты. И с тех пор знал, что если ушёл из дома, то она и об этом наверняка думала, обязательно думала, он точно это знал. И это влияло на его жизнь, на него, на их отношения, и на его отношение к жене. И лучше бы не знать вовсе, о чём она думает теперь. А о чём ещё думает, – кроме того, о чём он знает, – того он не знал.


Звёзды щедро окропили ночь, длинные мётлы веток тополя качались по ним, – над их склонёнными долу головами, – не в силах смести с небес россыпи миров. Бесплодные попытки.


Она встала, отряхнула платье, сняла босоножки, и босиком пошла домой, – торопиться было некуда. Он уехал к жене, с ней он жил намного дольше, чем без неё.


Близился рассвет, расставляющий всё на свои места.