Илья Имазин

Абеляр - к Элоизе. Лирическая проза

Ты писала мне: «Возлюбленный учитель…», и я чувствовал сердцем обрыв, в который проваливалось твоё письмо после этих двух слов, чтобы снова вынырнуть из него уже по ту сторону. Ты писала о том, что поругание укрепит нас в вере, а страдание – это поводырь, посланный нам Господом в нашу кромешную слепоту. Прочитав, я подумал о Его милости: ведь враги могли бы, упиваясь тёмной неправедной властью, не оскопить, но ослепить меня, лишив возможности видеть мою Элоизу и писать ей в разлуке. Уж лучше быть скопцом, свободным от оков желаний, чем слепым кротом, чуть что зарывающимся в свою узкую душную нору и высовывающим нос наружу лишь в надежде поживиться склизким дождевым червем.

Намедни приснилось, будто стал я евнухом, но не во дворце Мецената и не при дворе византийской Феодоры препозитом священной опочивальни, но при келье твоей верным стражем ночных бдений и молитв. Ограждённый увечьем от грешных помыслов, я ограждаю твой смиренный покой от любых внешних смут и посягательств. Свет, льющийся сквозь щель затворённой двери, за которой ты беседуешь с Создателем, питает дух мой, точно молоко и мёд. И соединяет нас самыми прочными, нерушимыми узами не страсть, как в былые дни, но величайшее смирение.

А семью днями раньше был мне другой сон. Пророческий, тревожный, странный. Он растворился после пробужденья, и я так и не понял, что за знамение послано мне сквозь пелену предрассветного тумана. Во сне был страх. Исконный, первобытный, темный. Без видимых причин, необъяснимый, он неотвратимо поднимался из глубины, и замирало сердце моё, одинокое, бездомное в разлуке с тобой. Был стыд, сковавший тело, леденящий. Наглый смех, заглушавший ропот сомнений, и сожаление, что настигает глухой осенней порой. Еще во сне был снег – чистейший и блестящий, снег, какой бывает на исходе года на моей бедной родине. Наконец, за миг до пробуждения стал Свет! Неугасимый, тихий и предвечный, пронзивший мглу моего немого отчаянья и превративший Его Слово в Образ Мира, необозримого и бесконечного. А когда я проснулся, вокруг меня и во мне был Мир… – иначе не перескажешь то сновидение. Я полдня просидел у окна, глядя в небо в поиске разгадки приснившегося, а там кружили ласточки и вороны, и их ежесекундно менявшееся взаиморасположение в небе чудилось мне воздушным подобием священного писания, неуловимого для глаза моего и разумения. Совсем уж мелкими подвижными золотистыми знаками в лазури роились пчёлы – словно собранные в один рой знаки препинания, не нашедшие своего места в связном манускрипте. Я хотел бы, чтобы текстурой моего письма к тебе служили птичьи стаи, а точками на концах фраз – жужжащие пчёлы, и чтобы птицы при чтении пели и пускались в чарующий полёт, а труженицы-пчёлы одаривали тебя мёдом и воском для свечей. Представь, что все мои письма к тебе летят птичьим клином, и стрелы, пущенные из луков и арбалетов, не достают их, без желанной цели сыплются на землю косым дождём.

И был мне ещё один сон в пору нашей затянувшейся разлуки. Сон, в коем сновидцу явился как бы Ангел Смерти. Ты сразу поймёшь, зачем тут поставлено «как бы», обычно лишь замутняющее поток нашей речи. Ангел этот сказал: я открою тебе всё многообразие человеческой погибели, чтобы смог ты сам выбрать собственный конец. И ввёл меня в огромное хранилище людских смертей, и раскрыл передо мной книгу, которую я сперва принял за бревиарий, но в ней приведена была снабженная краткими описаниями систематика всевозможных исходов быстротечной дольной жизни. Глаза мои скользили по рубрикам: «Смерть от воды», а рядом «от излияния и истечения внутренних жидкостей» и следом «от проникновения в тело ликворов чуждых и вредоносных»; «Смерть от огня» и при ней «от иссушения: засухи, жажды и немилости солнца», «от неумеренного внутреннего жара»; «От меча и другого металла»; «От пыток: на дыбе, колесе, в медном быке и прочая»; «От глада в неурожайный год» и «От глада в заточении»; «От холода, останавливающего кровь в жилах»; «От чумы»; «От долгих сердечных терзаний»; «От скуки и разочарования»; «От побоев и ран»; «От недоступных для разума и непосильных врачебному искусству хворей»; «Вследствие заговора вещей или бесчинства животных» и ещё множество других.

– Выбери сам, – подтолкнул он меня. – Лишь тебе оказана эта милость: ты можешь сам назначать себе смерть, как лекарь больному снадобье.

Тогда-то и распознал я в нём Лукавого.

– Не искушай! – отринул я одним резким широким движением всё, что предложил мне на выбор мнимый Ангел смерти. – Смерть моя во власти Господа! Смерть, как и жизнь, от Бога.

Ты, конечно, согласишься со мной: по правильному рассуждению, сны, как и чудеса, нужны нам в пору колебаний. Утвердившийся в истинной вере не ищет видений и грёз, лишь дразнящих нестойкое воображение, потакающих ему в его неумеренности, точно услады – слабостям плоти. Воображение, растревоженное тьмой образов, есть истома разума, его похоть. А сон – погружение в эту истому, во тьму, где, чем ярче образы, тем сильнее затменье рассудка. Ибо сказано у Экклезиаста: во множестве сновидений, как и во множестве слов, – много суеты; но ты бойся Бога.

Я отыскал простое объяснение последнего сна. К нему подтолкнула меня нежданная смерть моего молодого ученика – пылкого ревнителя веры и благочестия, а вместе с тем ревнивца, тайного завистника чужих озарений, стигматов, крестных мук, так и не сломившего в себе гордыню, но сломленного оной, как надламывается ещё слабая, хрупкая ветвь под тяжестью быстро вызревшего плода, что тянет её к земле. Он любил меня искренней юношеской нежностью и даже страстью, ластился ко мне, как иное прирученное животное ластится к человеку, явившему ему, потешному и игривому, щедрость свою. Он хранил у себя списки всех моих трудов, исключая текущую корреспонденцию, был моим доверенным и часто, забывшись, просил, чтобы я пред другими звал его лучшим и самым преданным своим учеником. Я одёргивал его, иной раз излишне строго, но всегда с добрым открытым сердцем. Гордец же на мои увещевания уверял, что однажды докажет мне свою верность не словом, но деянием. И поскольку мечтал он вседневно и всенощно быть подле меня, я отослал его от себя. Решил испытать и воспитать его чувства разлукой, что отделила бы зерна его служения мне от плевел гордыни. Сам изредка навещал его с беседами, наставлениями. И каждый раз всё настойчивей повторял он, что близок тот час, когда верность его даст мне свой созревший плод. А я ему: «Будь верен Богу, не мне». При последней нашей встрече будто демон вселился в его душу и владел ею. «Время пришло доказать, что я вправе быть лучшим». «Молись, – говорю, – ибо это время наитягчайшего твоего искушения!»

Мне не удалось наставнической беседой удержать его от неумеренности в вере – вскоре после нашего свидания он, подражая моей горькой участи и стремясь окончательно победить похоть, оскопил себя и преставился от обильного истечения крови. Он желал превзойти меня в моей горести, что тоже есть гордыня.

Ввечеру прибыл я в местечко, где душа несчастного разрешилась от тела, точно от бремени, долго её тяготившего. В тот час идущего на убыль дня, когда, разрастаясь в сени дубов, тень набегает на тень и удваивает печаль,* вошёл я под своды кельи, где на соломе, устланной рогожей, лежало тело, белое, точно невыпеченное тесто, от большого исхода крови.

«Не напрасно, не случайно, жизнь от Бога мне дана…»,** – вертелось во мне как бы начало стихотворения. Не напрасна и смерть, пусть и неразумная, слепая, ставшая плодом не веры, но гордыни. Смерть, как и жизнь, от Бога.

И тогда этот мёртвый юнец, домогавшейся от меня отцовской ласки и признания, показался мне вдруг нашим нерождённым сыном. Не Астролябием, неправедно зачатым и тайно произведённым тобою на свет при попечении моей сестры, но другим, нам неведомым прежде, чадом – плодом не греха моего, а раскаянья. Не родившись от чрева твоего, он вырос в лоне моего духа, что извергло его в страдания, слишком тяжкие для неокрепшего. И тогда тёмный страх, и вина, и стыд, и рой гложущих сомнений, и бессильное сожаление одолели меня. Нарыдавшись, я уснул. Милостивый сон усыпал всё, что боролось во мне, чистейшим снегом, обратившимся в свет пробуждения.

В этом свете я вспомнил себя тщеславного и столь же юного, как преставившийся скопец. Вспомнил себя в той поре моей молодости, когда, посвятив все силы служению Минерве, как воин служит Марсу и суверену, я возгордился и, грезя стать ещё незрелым во главе собственной школы, восстал против наставника своего Гильома-архидиакона, посрамил не раз его в диспутах и лишил подобающего ученического почтения, чем и навлёк на горделивую голову свою неисчислимые бедствия, гонения, притеснения, козни завистников и бичи Рока.

В этом свете я вспомнил тебя, впервые мне явившуюся. Когда я увидел тебя в первый раз, ты была прекрасна, как Роза, приснившаяся Богу. Я, не знавший блуда нечистых женщин и бежавший сладкого досуга светских дам, увидев тебя, красотою твоей был повержен и вознамерился, низко обманув Фульбера, учить тебя не премудрости, а любви. Мой рассудок был тонок как рука,*** изловчившаяся в воровстве не меньше, чем в искусстве. Ты, поначалу прохладная и твёрдая, как галька, смягчалась с каждым моим прикосновением. Следуя за тобой, и рассудок мой смягчался, как оплавившийся воск, и становился всё менее пригоден для занятий философией.

Долго задавался я вопросом, кто же соединил нас, Бог или Дьявол? В нашей истории читаются и Божий промысел, и дьявольские плутни. Когда мы открывали друг другу всевозможные ухищрения плотской любви, Лукавый руководил нами. Он направил на чресла мои ярость Фульбера и злодейство подосланных слуг. С ним расплатился я за наши услады позорным увечьем.

Но не он открыл мне путь из бездны, полной нечистот и кишащей гадами, не он сопровождал меня в темноте немого отчаянья, когда пришла пора рыцарю диалектики стать рыцарем веры. Не он сделал страдание моё первым моим поводырём, не он обратил нестерпимую боль срамной раны в стон первой мольбы, и не ему под силу преобразить пламя блуда в любовь вечную. И, конечно, не мог Враг человеческий знать заранее, что пробудится мой дух после ночи оскопления, и что из зерна, посеянного в ту ночь, прорастёт моя истинная вера и мой Храм Параклет.

Сестра! С тех пор, как мы разлучены, меня преследуют былого знаки, звуки… терпким вкусом терновых ягод настигает память о тех днях, что были подобны быстро увядшим цветам, скормленным потоку. Какие ещё скитания суждены нам? Никак не вникну в тайнопись нашей разлуки.

Каждую минуту меняется лик мира. Где же найдём незыблемое?

Там, где всё ещё более шатко, где гнездится лишь страх.

Колючий сухой цветок, проросший сквозь треснувший камень, впивается в мою стопу, когда карабкаюсь к источнику.

Куда бредём, петляя, наугад, ведомы сердцем, горечью и речью?

Туда, где всё ещё более шатко, где темь, и гнездится лишь страх.

Ты писала: «Возлюбленный учитель! Муж и брат! Да укрепят нас в вере разлука и поруганье! Да помогут скитания узреть то, на что обрекли нас Любовь и Слово!»

Любовь и Слово! Я коверкал и первое, и второе, и Рок исковеркал плоть мою, а бесчестие и хула затворили на время мои уста.

Мёртвый юный скопец – колючий цветок, пробившийся сквозь толщу камня и иссякший, иссушенный солнцем.

Побег зачах, но семя духа моего не иссякло.

Ласточки и вороны моих вопрошаний кружат под сводами кельи.

Ещё ты мне писала: «Я сама всё тщусь постичь урок этой разлуки, и в благородном облике письма лишь мне видна тень твоей крестной муки».

За моей тенью всегда твоя тень, и печаль моя полна тобою.****

 

 

 

 

 

Примечания автора

* Из стихотворения Роберта Данкена «Персефона»: «Разрастаясь в сени дубов, тень... набегает на тень, / удваивая печаль» (Перевод И. Вишневецкого).

** Из ответа митрополита Московского и Коломенского Филарета на стихотворение А.С. Пушкина «Дар напрасный, дар случайный…»: «Не напрасно, не случайно / Жизнь от Бога нам дана, / Не без воли Бога тайной / И на казнь осуждена».

*** Из стихотворения Антонена Арто «Элоиза и Абеляр»: «Мой рассудок тонок, как рука…» (Перевод В. Лапицкого).

**** Из стихотворения А.С. Пушкина «На холмах Грузии лежит ночная мгла…»: «Мне грустно и легко; печаль моя светла; / Печаль моя полна тобою…».

 

С пдф-версией номера можно ознакомиться по ссылке http://promegalit.ru/modules/magazines/download.php?file=1522609818.pdf